− Да ну тебя к бесу! − возмутился Преображенский.−Как слову офицера не верить? Друг тем и золот, что лжи не допустит, не подведет. А кто над другом потешится − тот над собой плачет, так?
− Тu as raison, Andre54.
Глава
17
Случилось им на следующий день засидеться у Преображенского до петухов. Черкасов вдруг поник головой и плечами. Он сильно дымил трубкой, молчал и думал о чем-то, роняя невпопад слова.
Андрей хоть и навеселе был, но конфузию поимел: «То ли правдой своей обидел на корабле капитана, то ли…»
Но тут смущению его край пришел. Черкасов глянул из-под бровей и сказал:
− Можно просить тебя, Андрюша, выслушать меня, но только чтоб это!.. − он приложил палец к губам, красноречиво заглянув в глаза.
− Изволь, брат, это умрет во мне, но отчего непременно сейчас?.. Может, завтра… Уж рассвет близок.
− Э-эх, обидно мне, тезка, коли стыдно тебе за меня,−Черкасов хлопнул жженки и бросил голову в ладони.−Уныние на душе, душно.
Преображенский приобнял приятеля:
− Брось ломать себя! Рад я! Всеми силами рад тебя выслушать.
Капитан благодарно заключил ладонь Андрея в свои горячие руки и придвинулся ближе.
− Известно ли тебе, что пред тобою сидит наигнуснейший человек? Фурий, ежели угодно!
− Бог с тобой…
− Молчи! − Черкасов пьяно усмехнулся и облизал губы.− Всё так и есть, сударь. Раз говорю − знаю. Так вот, был у меня брат Митрофан. Не родной, но кровный по отцу, знаешь, как это бывает? Да-а, батюшка мой −преблагородный человек, царствие ему небесное, имел грех: кутил с крепостными девками амуры… жизнь без того пост-ной казалась… вот и наперчил… Осуждать его не берусь −он старой гвардии семя: под пушкой рожден, на барабане пеленут. Словом, с солдатами жил, но при сем самолюбия был необъятного. Да и мне ли твердить об этом, у самого киль дерьмом оброс. Митрофан был старше меня на десять лет и отроду силой наделен чертовой. Еще в юнцах ходил, а уж тогда мужики сторонились его в кулачных драках, домашние втайне шептались: дескать, он один унаследовал всю фамильную крепь. Дружбу мне с ним водить было заказано, уж больно серчала маменька, не могла отцу грех простить: Митрофан, что две капли воды, похож на отца, только молодецкой стати в нем на пуд-другой более, может, густая аварская55 кровь сказывалась… Мать-то его была беженкой с Кавказу.
Преображенский, воспользовавшись наступившей паузой, плеснул еще в рюмки, но рассказчик наотрез мотнул головой.
− Знаешь, Andre, признаюсь, я слегка побаивался своего брата, хотя сам не могу объяснить, почему. Я и сейчас ничуть не сомневаюсь, что до меня ему было интереса не более, чем до барской мухи, иными словами, он знал свое место и на глаза не лез. Но вот заноза! В нем чувствовалось некое притяжение, какой-то магнетизм, нечто такое своевольно-дикое, что не позволяло мне выбросить его из головы. По истечении отрочества я был отдан в пажеский корпус. Митрофан тогда уже метил в приказчики. Он был скор и ловок в делах, цепок умом и оттого люб. Поручения, за которые он брался, приносили барыш, и даже маменька как будто оттаяла.
Внезапно капитан наклонился через стол и сказал глухо:
− А знаешь, что Митрофан шепнул мне на дорожку, когда меня отправляли в Петербург? «Я знаю, что тебя, мизгиря, выводят в свет и тебе плывет в руки возможность проявить себя… Возможность, которой меня обделила судьба…» Потом сузил глаза до бритвенного пореза и процедил сквозь зубы: «Не сомневаюсь, братец, что это будет тебе по плечу. Верю, что “ваша барчуковская ручка” обладает нужной хваткою и не опозорит фамилию нашего батюшки!»
Черкасов судорожно опрокинул рюмку и, не морщась, точно то была пустая вода, продолжил:
− Я чувствовал, Andre, что от глаз Митрофана не укрылась и малейшая подробность: как дрогнули мои губы, а в глазах мелькнул страх… и слезы…
− А ты-то что? − глаза хозяина не думали о сне.
− Я ?.. − капитан «Северного Орла» зло подцепил вилкой квашеный капустный лист.− Я в тот момент язык проглотил, ноги мои подломились, что сырой картон… Но это не суть… Главное, что в его лице, в его холодных и светлых глазах я углядел таящуюся усмешку, точь-в-точь как у батюшки, только со звериной дичинкой, и понял, что все эти лета он носил на себе маску, скрывающую то, что он ревностно хранил от чужих глаз… − Ну-тка, налей еще, только водки! Ну же! − Черкасов торопливо выпил и, шибая свежим водочным духом, тихо и сыро сказал:
− Брат ненавидел меня всегда люто, как ненавидит солдат окопную вошь.
Рассказчик нахохлился и подавился молчанием, а Андрей ощутил кожей родовую тайну, угрюмую и темную.
«Исповедник» замкнулся в себе, за окном по-прежнему стояла ночь, и слышно было лишь беспокойное сонное бормотание Палыча. Старик «выпустил все пары», не выдержав марафона с господами.
− Ну, а что же было далее? − прислушиваясь к скрипу ставен, разбавил тишину Преображенский.
− А далее… случилось… − хрипло откликнулся капитан, и его печальные темные глаза, словно два камня, упали в душу.− Я уже заканчивал пажеский корпус, когда был вызван письмом из дому: занемогла маменька, и все волновались всерьез, врачи высказывали в один голос опасения немалые. Засвидетельствовав сыновнее почтение, я задержался в усадьбе, сейчас уж не помню, дней пять или около того. Теперь я был на семь лет старше, мне было семнадцать; я уверенно держал шпагу, пистолет и женскую талию, однако слова Митрофана по-прежнему бередили память и, черт возьми, при одной только мысли, что я увижу его, тот «желторотый мизгирь» вновь просыпался во мне.
− Так ты столкнулся с ним в тот приезд? − Андрей пододвинул расшитый бисером ламутский56 кисет. Ожили трубки, кутая лица капитанов в голубую вуаль.
− Вовсе нет, брат! В том то и дело,− после затяжки досадливо огрызнулся Черкасов.− Митрофан был в отъезде: наш дом на Гороховой в Петербурге требовал ревнивого ока перед зимой, сам знаешь. Вот он и хозяйничал там авралом… Батюшка на него в сих делах как на каменную гору надеялся и, помнится, любил сказывать: дескать, нам такого исправника боле вовек не нажить.
− Видно, болело сердечко?
− За грех-то свой? Может, и так,− покорно согласился Черкасов.− Ну-с, в тот приезд прознал я, Андрей Сергеевич, что братца моего хотят женить. Да не по прихоти барской и не по принуждению − зазноба у него завелась, поповская дочь. Я как узрел ее, веришь, влюбился. На год ли, два ли младше была меня, но смотрелась царицей! Кожа белая, как молоко, и без всяких ванильных капель пахла ароматом осеннего сада да прочими всякими там деликатностями… Оттого немудрено, что всяк заезжий болван уж непременно таращился на нее. Боже, и как только я решился на это! Да, видно, судьба, брат Преображенский… в грязь мне было ахнуться. А ее, сам знаешь, сколько ни прикрывай − грязью и останется. Как на духу скажу: животным умом тогда жил, все к черту, спал и видел ее в своих объятиях.
Преображенский усмехнулся, искоса взглянув на друга:
− Ну и?..
Тот закрыл покрасневшие веки и грустно кивнул головой.
− А что потом?
− Потом… укатил в Петербург, чтоб мне тридцать раз утонуть, радуясь, что отомстил Митрофану. «Знай, мол, аварская свиная морда…» Грошовая победа. Героем ведь себя считал, ан на поверку…
− Ужели проболталась?
− Хуже! Затяжелела. Ну-с, а шила в мешке не утаишь: прознали родители, позже Митрофан − словом, наплела изгородь, не перелезешь.− Черкасов рванул ворот и перекрестился.− А она наложила на себя руки. Двойной грех…
Андрей тоже перекрестился на икону, крепко сжал тезкино плечо: «Господи, до каких же степеней мук дошел сей человек, ежели впал в такие откровения!»
Он решительно поднялся:
− Ты как хочешь, дружище, а я на покой… Полно душу терзать…
Вместо ответа тот посмотрел глазами, полными слез, схватил Преображенского за локоть и притянул к себе.
И тот сдался, присел рядом, чувствуя, как трещит голова, глянул на часы: тикал третий час. Услышанное теснилось в голове, переплеталось с дурными воспоминаниями недавней ночи и щипало душу. Пламя свечей временами лихорадил сквозняк − за окном разгулялся ветрюга. Северный и буйный, он приносил с притихшей пристани надрывное эхо разбивающихся о камни волн.
− Я гадал, батюшка живьем меня съест, на другое и не рассчитывал, ночи не спал: одними молитвами жил и всё ждал, что вот… придут за мной, постучат в двери. Дело-то шумную огласку приняло, докатилось аж до самого губернского сыску… Все же поповская дочь… Род-ственники ее подняли сущий ад. Но более всего на свете я боялся теперь мести Митрофана. Его холодные глаза преследовали меня ночами.
− И как же тебя Бог миловал?
− Стыдно сказать, капитан: батюшка-благодетель выгородил меня, подлеца; а я-то, дурак, и рот разинул от счастья, точно кита хотел проглотить.
− Да как же это случилось?
− А так! − Черкасов сжал кулак.− Нашли крайнего: во всём обвинили кровного братца моего.
− Но это… − Андрей потемнел лицом.
− Да замолчи ты!.. − несчастный нервно сцепил пальцы в морской узел.− Еще одно слово, и я погиб!
Преображенский уметил, как друг заморгал, как покатились по его щекам слезы, и понял, что не ему судить сей пасьянс…
В душном молчании офицеры еще раз подавились вод-кой, второй полуштоф обмелел до дна. Пыхнули трубками, и Черкасов, взяв себя в руки, закончил:
− Делу плесенью обрасти не дали. Митрофан был закован в железа и по этапу отправлен на сахалинскую каторгу… Маменька, царствие ей небесное, сраму того не пережила: в ту же годину скончалась.
− А что теперь с братом твоим, знаешь?
Черкасов мрачно покачал головой, чиркая вилкой по пустой тарелке.
− Сгинул, поди ж, там… Кто с нее, «золотой», возвращается?..
За окном хрипуче проголосили первые петухи. Офицеры шатко, как при качке, поднялись из-за стола.
− Не тужи, Андрей Сергеевич… Снявши голову, по волосам не плачут. Радуйся, что хоть «правда» твоего батюшки беду от тебя отвела, схоронила от…
− Помилосердствуй, Преображенский,− капитан поло-жил ему на плечо руку,− да на кой черт мне такая правда, коли за нею смерть стоит да вериги боли сердечной. Уж где после того не хаживал по морям, в каких странах не был, Андрюша, ан нет! Во снах приходят, я их вижу ясно, как тебя, и зовут, зовут меня к себе − я их убийца…
* * *
Подступил час расстанный. Прощались господа капитаны тепло, по-братски, напоследок облобызали друг друга − обиды по боку. Назавтра Черкасов и Хвощинский отъезжали в далекий Санкт-Петербург. Преображенский горячо поклялся оберегать фрегат, в столице первый визит на Гороховую сделать, передал Черкасову и два письма содержания невеселого, черного, адресованные, как просил князь Осоргин, маменьке его и графу Румянцеву…
Уходящему на ялике капитану команда троекратно салютовала пушкой и долго еще, стирая слезу с глаз, махала треуголками.
Часть 3 «Северный Орёл»
Глава 1
Ежели человеку дать всё, что возжелает, он непременно захочет то, чего не хотел… Его величество Александр изволили дать Нессельроде всё… и нынче иудино семя жаждет моей погибели…» − Николай Петрович, так любивший с толком посидеть над щучьей головой с чесноком, отодвинул тарелку. Не притронулся граф и к говяжьему рубцу, и к рюмке анисовой водки: руки опускались, надежда и вера таяли в нем, что восковая свеча.
Остановившись взглядом на фамильном столовом серебре, он с грустью разумел: «Я мог бы писать оды потомкам, если б мог без утайки глаголить… Господи Свят, трона от воров и мерзавцев не видно! Облепили, что вши на гаснике: плюнуть-то некуда, чтоб не попасть в чертову дюжину. Вот боль-то сердечная!»
Память откатилась волной к недавнему времени, в ушах затрещала сухим горохом барабанная дробь гатчинских плац-парадов.
Царь Павел, по мнению канцлера, умом недальний, своими выкрутасами довел страну «до края». Под ударами его шпицрутенов Великая Россия обернулась каторгой. Мздоимцы торжествовали, а достойные были во изгоне…
«Суворов − бог войны − рубил правду-матку: «Пудра −не порох, букля − не пушка, коса − не тесак, а я не пруссак, а природный русак». Вот и забили, как пыж в ствол, в свою же деревню; и это − генералиссимус, коему в ратных делах ни Кутузов, ни Буонапарт − не чета!.. Что уж о других сказывать?.. Виданное ли дело?! Менее чем за пять лет царский указ девять раз сменил мундир конной гвардии! Приказал всем волосы стричь, удлинить короткое платье и, к чертовой матери, жилеты и шляпы, напоминавшие о ненавистной французской свистопляске. Господам и дамам, без исключения, велел было выпрыгивать из карет, когда им выпадала невиданная честь столкнуться с его императорским величеством, и приветствовать его в глубочайшем поклоне, не ленясь спину ломать, стоя в грязи, луже иль талом снегу».
Румянцев сокрушенно покачал головой: «Да уж…» Улицы столицы пугали своей призрачной пустотой в час августейшей прогулки. Однако и то правда, что солдатам хлеб, мясо, водку и деньги раздавать стали порасторопнее. Порка, аресты и ссылки били перво-наперво по офицерам, а для этого довольно было и тусклой пуговицы иль не в лад поднятой при марше ноги. Армия сосланных росла, что снежный ком, с пугающей быстротой. Всюду царил черный страх. И никто не ведал, что готовит день грядущий, доживет ли он до утра!
А в девять часов вечера бледнел православный народ: на улицах гремели ражие крики и звуки престранного инструмента − ровно железо с железом схлестывалось. То совершали обход нахтвахтеры − павловские демоны: рос-лые бугаи в страшных меховых шапках с угольным верхом. Они били специальными молотками в железы и дико ревели притихшим домам:
− Гасите свет!!! Свет гасите!!!
Главные улицы перекрывались рогатками − ни дать ни взять, комендантский час.
Сказывают, однажды, запуганный дурными снами и фатальным исходом, что пророчили ему карты, Павел зашел в комнаты царевича Александра, где на столе глаз его отыскал трагедию Вольтера «Брут». Тотчас же, вбежав в свои покои, он взял книгу о Петре Великом, открыл ее на странице с картинами суда над Алексеем, пыток, перенесенных наследником, и его гибели, вызвал Кутайсова и приказал передать сей отрывок старшему сыну. Имеющий уши да услышит!
Именно тогда губернатором Петербурга был ставлен Архаров − не человек, а дьявол во плоти. Он да иже с ним два приспешника: Чичерин и Чередин − в Москве на Лубянке знатно орудовали дознанием у «неверных». Гвозди с иглами каленые под ногти вбивали: правду искали, вырывая ее из безумных криков сходящих с ума жертв.
Да, так было при убиенном Павле… А что же сын его, Александр?..
Румянцев вяло протянул руку − рюмка «анисовки» ветвисто и горячо разлилась по нутру. Он прикрыл глаза, на выбритых щеках и подбородке круче обозначились порезы морщин.
Ждали от Александра, воспитанника француза-просветителя Лагарпа, многого! А по двору, как водится, уже потянулись сплетни: дескать, на белых руках сына кровь отца. В салоны то и дело долетало эхо речей то ли Беннигсена, то ли Палена, то ли Платона Зубова, которого зло ненавидели даже те, кто был обязан ему блестящей карьерой.
Шептали: якобы в ту ночь Пален решительно вошел в апартаменты Александра и разбудил его, спавшего отчего-то в сапогах и при платье… Генерал объявил, что его величество только что изволил почить в бозе от пресильнейшего апоплексического удара.
Правда, нет − цесаревич залил лицо горючими слезами, но Пален кремнисто обрубил: «Хватит! Хватит ребячества! Благополучие миллионов… зависит ныне от Вашей твердости. Ступайте смело и покажитесь гвардии!»
Александр перечить Фатуму не стал. С балкона дворца он произнес краткую речь: «Мой батюшка скончался апо-плексическим ударом. Всё при моем царствовании будет делаться по принципам и по сердцу моей любимой бабушки, императрицы Екатерины!»