В то утро, когда погиб ее брат, мать увидела, что место на скамье, где ему полагалось бы сидеть и завтракать, пустует. Боясь, что овсянка остынет, она вышла и позвала его. Не получив ответа, мать вернулась в дом и увидела, что брат сидит за столом на своем месте, закутанный в бледно-серый саван. Когда она спросила, где он был, брат ответил, что не двигался с этой скамьи. Она умоляла его не выходить в тот день в море, но он посмеялся над ее советом. Зная, что с промыслом Божьим не поспоришь, она ничего больше не говорила.
Мать часто рассказывала нам эту историю, но только если ее не слышал отец, поскольку тот не верил в сверхъестественные события и не одобрял разговоры о подобных вещах.
Жизнью моей матери каждый день правили ритуалы и обереги, призванные отвратить несчастья и не подпустить злых существ. Двери и окна нашего дома были украшены веточками рябины и можжевельника, а в волосы она незаметно для отца вплетала косички из цветной пряжи.
Лет с восьми я в черные месяцы посещал школу в Камустерраче и ходил туда каждое утро, держась за руки с Джеттой. Нашей первой учительницей была мисс Гэлбрейт, дочь священника – молодая и стройная; она носила длинные юбки и белые рубашки с пышными воротниками, заколотыми у горла брошью с изображением женского профиля, и опоясывалась фартуком, которым обычно вытирала руки после того, как писала на грифельной доске. У нее была очень длинная шея, и, задумавшись, она возводила глаза к потолку и склоняла голову набок, отчего шея ее начинала напоминать ручку кас хрома[15]. Волосы учительница закалывала на макушке булавками. Во время урока она, бывало, распускала волосы и, держа булавки во рту, снова закалывала прическу. Она проделывала это три или четыре раза на дню, и мне нравилось втайне наблюдать за нею. Мисс Гэлбрейт была добрая и говорила тихим голосом. Когда старшие мальчики плохо себя вели, она не могла с ними сладить, и ей удавалось их успокоить только благодаря угрозе привести своего отца.
Мы с Джеттой никогда не разлучались. Мисс Гэлбрейт часто говорила, что я забрался бы в карман фартука своей сестры, если б мог. Первые несколько лет я говорил очень мало, и, если ко мне обращались мисс Гэлбрейт или кто-нибудь из одноклассников, за меня отвечала Джетта. Удивительно, как точно она выражала мои мысли. Мисс Гэлбрейт потворствовала этой привычке, часто спрашивая Джетту:
– Родди знает ответ?
Наша тесная близость отдалила нас от товарищей по школе. Не могу говорить за Джетту, но сам я не испытывал желания подружиться с другими детьми, а они не выказывали желания подружиться со мной.
Иногда одноклассники собирались вокруг нас на игровой площадке и нараспев затягивали:
Отец говорил, что его семью прозвали «Черными Макреями» оттого, что они были смуглыми. Отцу очень не нравилось это прозвище, и он отказывался на него отзываться, но тем не менее все знали его как Черного Макрея. Деревню забавляло, что моя мать с ее соломенными волосами стала известна как Уна Черная.
Я тоже не любил это прозвище, а по отношению к моей сестре оно казалось особенно несправедливым. Если к концу перемены никто не прерывал напевы наших одноклассников, я бил любого, что оказывался передо мной, что еще больше веселило наших мучителей. Меня толкали на землю, и, получая пинки и удары мальчишек, я радовался, что отвлекаю внимание от Джетты.
Странно, но мне нравилось оказываться в центре внимания даже таким образом. Я понимал, что отличаюсь от одноклассников, и развивал именно те свои черты, которые отделяли меня от них. Во время перемен, чтобы избавить Джетту от насмешек, я отцеплялся от нее и стоял или сидел на корточках в углу игровой площадки. Я наблюдал, как другие мальчики, жужжащие, словно мухи, гоняются за мячом или дерутся друг с другом. Девочки тоже играли, но их игры казались не такими жестокими и глупыми, как мальчишечьи; и у девочек не было маниакальной привычки приниматься за игру, едва высыпав на площадку, не останавливаясь даже после того, как звонок мисс Гэлбрейт подаст сигнал к концу перемены. Временами девочки затихали и собирались в укромном углу, где ничего не делали, а только беседовали приглушенными голосами.
Временами я искал их компании, но меня упорно избегали. В классе я мысленно передразнивал товарищей, когда те поднимали руки, чтобы дать учительнице ответ на самые очевидные вопросы, или старались прочесть простейшие предложения.
Когда мы с сестрой стали старше, я начал перегонять ее в знаниях. Однажды на уроке географии мисс Гэлбрейт спросила, может ли кто-нибудь сказать, как называются две половины Земли. Никто не ответил, и она повернулась к Джетте:
– Может быть, Родди знает ответ.
Джетта посмотрела на меня и сказала:
– Простите, Родди не знает, и я тоже не знаю.
У мисс Гэлбрейт сделался разочарованный вид, и она повернулась, чтобы написать слово на доске. Не подумав, я встал со стула и под смех своих одноклассников крикнул:
– Полушарие!
Мисс Гэлбрейт повернулась, повторила это слово, и я сел. Учительница кивнула и похвалила меня за ответ. С того дня Джетта перестала отвечать за меня, а поскольку мне не хотелось отвечать самому, я совершенно замкнулся.
Мисс Гэлбрейт вышла замуж за человека, приехавшего в поместье лорда Миддлтона на охоту, и уехала из Камустеррача, чтобы жить в Эдинбурге. Мисс Гэлбрейт очень мне нравилась, и мне было жаль, что она уехала.
После нее появился мистер Гиллис. Это был высокий и худой молодой человек с тонкими светлыми волосами, совершенно не похожий на уроженца наших мест – местные по большей части невысокие и коренастые, с густыми черными волосами. Он чисто брился и носил овальные очки. Мистер Гиллис был очень образованным человеком, учившимся в городе Глазго. Помимо чтения, письма и арифметики, он преподавал нам естественные науки и историю и иногда рассказывал о монстрах и богах из греческой мифологии. У каждого бога имелось имя, некоторые из них были женаты и имели детей – тоже богов. Однажды я спросил мистера Гиллиса, как может существовать больше одного Бога, а он ответил, что греческие боги не такие, как наш, а всего лишь бессмертные существа. Слово «мифология» означает то, чего на самом деле не было, а мифы – всего лишь рассказы для развлечения.
Моему отцу мистер Гиллис не нравился. Тот был слишком умен и не учил детей заниматься подходящей для мужчины работой. Я никак не мог представить себе мистера Гиллиса режущим торф или орудующим флэфтером[16], но мы со школьным учителем отлично находили общий язык. Он вызывал меня, когда никто из моих товарищей не мог ответить, и прекрасно понимал, что если я решал не поднимать руку, то не потому, что не знал ответа, а потому что не желал выглядеть умнее одноклассников. Мистер Гиллис часто задавал мне другие задания, не те, что остальным ученикам, и я старался изо всех сил, чтобы сделать ему приятное.
Однажды в конце последнего урока он попросил меня задержаться. Я остался сидеть на своем месте в задних рядах, пока остальные шумно выходили из класса. Потом учитель поманил меня к доске. Я не мог припомнить, что я сделал не так. Зачем же тогда меня отделили от остальных? Может, сейчас меня начнут обвинять в том, чего я не делал? Я решил ничего не отрицать и принять любое наказание, какое мне назначат.
Мистер Гиллис положил перо и спросил, какие у меня планы. Таких вопросов обычно не задают людям из наших краев: составлять планы – значит, оскорблять провидение. Я ничего не ответил. Мистер Гиллис снял свои маленькие очки.
– Я имею в виду, что ты собираешься делать, когда закончишь школу? – спросил он.
– Только то, что мне предназначено, – ответил я.
Мистер Гиллис нахмурился.
– И что же, по-твоему, тебе предназначено?
– Не могу сказать, – ответил я.
– Родди, несмотря на то что ты всячески пытаешься это скрыть, Бог наградил тебя необычными дарованиями, и было бы грешно ими не воспользоваться.
Меня удивило, что мистер Гиллис изложил свои доводы именно в таких словах, потому что обычно он не вел разговоров на религиозные темы. Я не ответил, и учитель прямо перешел к делу:
– Ты думал о том, чтобы продолжить образование? Я не сомневаюсь, что у тебя хватит способностей, чтобы стать учителем или священником… Или еще кем-нибудь, кем ты захочешь стать.
Конечно, я думал над такими вариантами, о чем ему и сказал.
– Может, тебе следует обсудить это со своими родителями, – продолжал учитель. – Можешь сказать им, что я верю: у тебя есть необходимый потенциал.
– Но я нужен на нашей ферме, – ответил я.
Мистер Гиллис длинно вздохнул и как будто собирался еще что-то добавить, но передумал, и я почувствовал, что разочаровал его.
По дороге домой я размышлял над его словами. Не могу отрицать, я был благодарен учителю за этот разговор и за время пути между Камустеррачем и Калдуи вообразил себя в прекрасной гостиной в Эдинбурге или Глазго, одетого как джентльмен, беседующего о важных материях. Тем не менее мистер Гиллис ошибся, полагая, что для сына Калдуи возможно такое будущее.
Мистер Синклер попросил, чтобы я изложил то, что он называет «цепью событий», которая привела к убийству Лаклана Брода. Я тщательно обдумал, каким же может быть первое звено этой цепи. Могу сказать одно – все началось с моего рождения или даже еще раньше, когда мои родители встретились и поженились или когда затонула лодка «Два Иана», что и свело их вместе. Но – хотя если б любое из тех событий не произошло, Лаклан Брод и вправду сегодня был бы жив (или, по крайней мере, не умер бы от моей руки), – все-таки можно представить себе и другой поворот событий. Например, последуй совету мистера Гиллиса, я мог бы уехать из Калдуи прежде, чем произошли изложенные здесь события. Поэтому я попытался найти тот миг, когда смерть Лаклана Брода сделалась неизбежной, начиная с которого я не мог представить себе никакого другого исхода.
Полагаю, такой момент наступил со смертью моей матери примерно восемнадцать месяцев тому назад. То был источник, из которого проистекало все остальное. Теперь я описываю это событие не для того, чтобы возбудить жалость читателя. Я не хочу и не нуждаюсь ни в чьей жалости.
Моя мать была живой и добродушной женщиной, которая всеми силами старалась поддержать жизнерадостную атмосферу в доме. Она выполняла ежедневную работу напевая, а если заболевала сама или болезнь касалась кого-нибудь из детей, всячески старалась относиться к этому легко, чтобы мы не растравляли себя.
Люди часто заглядывали в наш дом, где их всегда радушно встречали и подносили струпач[17]. Если за нашим столом собирались соседи, мой отец, в общем, вел себя гостеприимно, но редко к ним присоединялся, предпочитая стоять, а потом объявлял, что если у них нет работы, то у него – есть; замечание, неизменно заставлявшее собравшихся разойтись. Для меня загадка, почему моя мать вышла замуж за такого хмурого человека, как мой отец, когда могла выбирать среди стольких мужчин прихода. Тем не менее благодаря ее усилиям мы в то время, должно быть, напоминали более или менее счастливую семью.
Отец удивился, когда мать забеременела в четвертый раз. Ей было тридцать пять лет, и прошло два года после рождения близнецов. Я совершенно отчетливо помню тот вечер, когда начались ее роды. Вечер был очень бурным, мать убирала после ужина глиняную посуду, и тут у ее ног появилась лужа. Тогда мать дала знать отцу, что время пришло.
Послали за повитухой, жившей в Эпплкроссе, а меня отослали в дом Кенни Смока вместе с близнецами. Джетта осталась помогать с родами. Прежде чем я покинул дом, она позвала меня в заднюю комнату, чтобы я поцеловал мать. Мама сжала мою руку и сказала, что я должен быть хорошим мальчиком и присматривать за сестрами и братом. Лицо Джетты было мертвенно-бледным, глаза затуманились от страха. Когда я все это вспоминаю, мне думается, что им обоим явилось предзнаменование того, что ночью нас посетит смерть, но я никогда не обсуждал этого с Джеттой.
Ночью я совсем не спал, хотя лежал на выданном мне матрасе с закрытыми глазами, а утром Кармина Смок с плачем сказала мне, что моя мать скончалась ночью из-за каких-то осложнений при родах. Ребенок выжил, и его отослали в семью матери в Тоскейг, чтобы его выкормила мамина сестра. Я никогда не встречался с этим своим братом и не имею желания с ним встречаться.
В нашей деревне все открыто изливали свое горе, потому что присутствие моей матери было сродни солнечному свету, лелеющему посевы.
После этого события очень многое в нашей семье изменилось. Главное – на наш дом опустилось ощущение беспросветности и повисло в нем как густой зловонный пар. Отец изменился меньше остальных домочадцев, в основном потому, что никогда не был склонен веселиться. Если мы когда-нибудь и наслаждались минутами общего веселья, его смех всегда стихал первым, и он опускал глаза, будто стыдился этого мгновения радости. Но теперь его лицо стало вечно унылым, как будто затвердело из-за изменившегося ветра. Я не хочу описывать отца как бессердечного или бесчувственного, и не сомневаюсь, что он мучительно переживал смерть жены. Просто мой отец лучше был приспособлен к несчастьям, и то, что ему больше не требовалось изображать удовольствие от этого мира, стало для него облегчением.
После похорон наш дом месяц за месяцем часто навещал преподобный Гэлбрейт. Вид у священника впечатляющий: он неизменно облачен в черный сюртук и застегнутую до воротничка белую рубашку без галстука или шарфа, его белые волосы коротко пострижены, на щеках растут густые бакенбарды, но остальное лицо гладко выбрито. У него маленькие темные глазки, и люди часто говаривают, что они как будто способны проникать в разум другого человека. Сам я избегал его взгляда, но не сомневался, что священник может распознать злые мысли, которые я часто лелеял. У преподобного звучный, мерный голос, и, хотя его проповеди часто превыше моего понимания, нельзя сказать, что их неприятно слушать.
На службе в день похорон моей матери он подробно рассуждал на тему мук. Человек, сказал он, не только повинен в грехе, но и есть раб греха. Мы отдали себя на службу Сатане и носим на шее цепи греховности. Мистер Гэлбрейт попросил нас оглянуться на мир вокруг и на его бесчисленные страдания.
– Что означают, – спросил он, – болезни и недовольство, бедность и боль смерти, свидетелями которых мы становимся каждый день?
Ответ, по его словам, заключается в том, что все зло – плод нашей греховности. Без посторонней помощи человек бессилен сбросить ярмо своего греха, поэтому мы нуждаемся в спасителе, в избавителе, без которого все погибнем.
После того как мою мать предали земле, все растянулись в торжественной процессии через торфяники. День, как часто бывает в наших краях, был совершенно серым. Небо, горы Разея и вода Саунда демонстрировали лишь малейшие вариации этого оттенка. Отец не пролил слез ни во время службы, ни после нее. Его лицо приобрело ожесточенное выражение, которое в дальнейшем редко его покидало. Я не сомневаюсь, что он принял слова мистера Гэлбрейта близко к сердцу; что касается меня, я был совершенно уверен, что мать забрали не из-за грехов моего отца, а из-за моих собственных грехов. Я размышлял над проповедью мистера Гэлбрейта и тогда же, топча ногами серый дерн, решил, что, когда представится такая возможность, стану для отца избавителем и освобожу его от того жалкого положения, в которое его ввергла моя греховность.
Несколько месяцев спустя мистер Гэлбрейт сделал отца церковным старостой, поскольку тот признал, что его страдания – всего лишь возмездие за греховную жизнь. Страдания отца были полезны для членов паствы, им полезно было видеть его в церкви в качестве яркого вещественного доказательства. Полагаю, мистер Гэлбрейт очень радовался смерти моей матери, поскольку она послужила подтверждением доктрины, которую он проповедовал.