Близнецы непрерывно плакали по маме, и когда я думаю о тех временах, то думаю об их беспрестанных завываниях. Из-за разницы в возрасте я никогда не чувствовал к младшим брату и сестре ничего, кроме безразличия, но теперь они будили во мне настоящую враждебность. Если один из них на мгновение утихал, другой принимался плакать, опять подстрекая первого. Отец не хотел мириться с плачем малышей и старался утихомирить их с помощью побоев, но только снова заставлял их реветь. Я хорошо помню, как они с ужасом цеплялись друг за друга на матрасе, когда отец шагал к ним через комнату, чтобы поколотить их. Я предоставлял разбираться с этим Джетте, и если б не ее вмешательство, вполне могу себе представить, что отец забил бы бедняг до смерти. Ему предлагали отправить в Тоскейг и близнецов, но отец и слышать ничего не хотел, настаивая, что Джетта уже достаточно взрослая, чтобы заменить им мать.
Моя дорогая сестра Джетта очень сильно изменилась, как будто за одну-единственную ночь ее место занял двойник. Вместо веселой и очаровательной девушки появилась мрачная, задумчивая личность с сутулыми плечами, облаченная, по настоянию отца, в одежду вдовьего черного цвета. Джетту заставили играть роль матери и жены, готовить еду и прислуживать отцу так, как раньше это делала мать. Именно тогда отец объявил, что Джетта должна спать в задней комнате вместе с ним, поскольку теперь она женщина и заслужила некоторое уединение от братьев и сестры. Однако в общем отец обращался с ней пренебрежительно, как будто из-за ее сходства с матерью ему было больно на нее смотреть.
Как самая жизнерадостная из нас, Джетта должна была острее остальных ощущать уныние, охватившее нашу семью. Я не знаю, предвидела ли она смерть матери – она никогда со мной об этом не говорила, – но вместо того, чтобы забросить ритуалы и обереги, не сумевшие отвратить беду, она вцепилась в них пуще прежнего. Я не видел в таких вещах никакого проку, но понимал, что Джетте открыты таинственные указания из Иного Мира, к которым сам я невосприимчив. Отец еще более рьяно принялся читать Библию и чурался самых скромных удовольствий, которые раньше себе позволял, как будто верил, что Бог наказывает его за каждый редкий глоток спиртного. Однако мне смерть матери лишь показала нелепость верований и сестры, и отца.
Шли недели, и никто из нас не хотел первым нарушить уныние шалостью или куплетом песни, и чем больше времени проходило, тем больше мы погрязали в такой мрачной жизни.
Мама умерла в апреле, а несколько недель спустя я сидел один на пастбище и присматривал за пасущимися там овцами и другим скотом.
День выдался очень теплым, небо – ясным, и холмы на другом берегу Саунда окрасились в разные оттенки пурпурного. Воздух был таким неподвижным, что я слышал, как море набегает на берег или как время от времени кричат дети, играя далеко внизу, в деревне. Животные, за которыми я присматривал, поддались жаре и час за часом не отходили далеко друг от друга. Телята-однолетки лениво отмахивались хвостами от слепней.
Я лежал на спине в вереске, наблюдая, как медленно плывут по небу облака. Хорошо было убраться с фермы, подальше от отца. Когда я уходил, он стоял, опершись на рукоять кромана[18] и попыхивая трубкой, и я вообразил, что мать рядом с ним нагнулась и пропалывает посевы, как всегда напевая себе под нос, и волосы падают ей на лицо. Лишь несколько мгновений спустя я понял, что ее тут нет, что сейчас она под землей на кладбище Камустеррача. Я часто набредал на трупы павших животных и теперь задумался, охватило ли уже разложение ее тело…
Тут я остро ощутил, что никогда больше ее не увижу, и закрыл глаза, чтобы удержаться от слез. Я попытался мысленно сосредоточиться на шелесте травы и блеянии овец, но не мог изгнать из головы образ разлагающегося тела матери.
Насекомое, опустившееся на мое лицо, заставило меня очнуться от этих мыслей. Я смахнул его и приподнялся на локтях, моргая от солнечного света. Тут на мое предплечье села оса. Я не отдернул руку, а медленно поднял ее к глазам, и мне показалось, что крошечное существо крупнее скота, пасущегося в отдалении. Однажды мистер Гиллис, нарисовав на доске схему, рассказал нам, как называются части тела насекомых, и теперь я повторял те увлекательные слова: головогрудь, дыхальце, жгутик, яйцеклад, жвало. Оса пробиралась через темные волоски у меня на руке так, словно не была уверена, что опустилась в правильном месте. С отстраненностью ученого я наблюдал, как существо остановилось и опустило брюшко к моей коже. Затем прихлопнул осу рукой и смахнул со своей руки маленький труп. Брюшко осы оставило в моей коже крошечное жало, и вокруг него быстро вспухал розовый волдырь.
Я решил подняться к водопаду, чтобы промыть укус, и пошел вверх по склону Карна, время от времени бросая взгляд через плечо, чтобы проверить – как там стадо. Водопад скрывался в группе берез, и там, куда он падал, был глубокий пруд. Среди деревьев царила прохлада, бегущая вода за века отполировала камни. Я погрузил сложенные чашечкой ладони в пруд, чтобы напиться, потом поплескал на лицо и голову, разделся и шагнул в воду. Закрыв глаза, позволил себе поплавать на спине. Сквозь веки просачивался оранжевый мерцающий свет; я слышал рев воды, бьющей о воду, и чувствовал, что, когда я выйду из пруда, Калдуи, Ард-Даб и все остальное исчезнет, и я останусь в мире совершенно один. Я желал лишь одного – чтобы, когда я открою глаза, Джетта стояла на камне, чтобы она перешагнула через свою одежду и присоединилась ко мне в пруду.
Открыв глаза, я стал наблюдать, как капельки воды взлетают вверх, словно искры костра. Я был бы счастлив оставаться здесь до конца дня, но понимал, что обязан присматривать за скотом. Дав солнцу высушить мое тело, я оделся и пустился вниз по склону холма.
Когда рев воды стих, я услышал блеянье овцы. Овцы обычно имеют привычку беседовать друг с другом, но то было болезненное блеяние одного животного, напоминающее звук, который издает овца, потерявшая своего ягненка. Я встал на холмик и оглядел склон, но не увидел, кто же блеет. Примерно в сотне ярдов выше крутой склон холма уступал место невидимому снизу болотистому плоскогорью, где мы резали торф. Я полез туда. Блеяние становилось все громче.
Перевалив через гребень, я нашел испуганного барана, лежащего на боку и наполовину увязшего в трясине.
Даже летом болото остается липким и предательским. Люди постарше обычно предупреждали деревенских детей: если они забредут в болото, их засосет в недра земли, где их пожрут тролли. Ребенком я принимал это на веру и, хотя больше не верил в троллей, продолжал опасаться болота.
Животное тщетно било свободными ногами, но в результате только все глубже погружалось в топь.
Держась безопасных зарослей вереска и шепча что-то ласковое в попытках успокоить увязшую скотину, я приблизился к ней. Баран повернулся в мою сторону, как больной старик, слишком слабый, чтобы приподнять голову с подушки. Я не чувствовал к нему жалости, только отвращение к его глупости.
На ближайший пригорок опустилась большая ворона и принялась с интересом рассматривать нас.
Я прикидывал, как будет лучше поступить. Во-первых, можно вернуться в деревню, чтобы принести веревку, и позвать кого-нибудь, кто поможет вытащить животное из трясины. Эту идею я отбросил – ведь даже если баран не утонет до моего возвращения, ворона и ее собратья наверняка накинутся на него. К тому же тогда станет известно, что баран забрел в болото, будучи под моим присмотром, а этого мне хотелось избежать. Оставалось одно: спасать его без посторонней помощи.
Не откладывая дело в долгий ящик, я опустился на колени на краю болота и, как можно равномернее распределив свой вес, потянулся к ляжкам барана. Грязь пахла кислым. Облака мух взлетели со зловонной поверхности воды. Я сумел ухватить барана за копыто, но не настолько крепко, чтобы как следует потянуть. Проверив землю между нами, я осторожно перевернулся на задницу, и грязь просочилась мне в штаны. Ворона с интересом наблюдала за моими усилиями. Наконец, я сумел ухватиться за изогнутый рог барана, лег на спину и потянул, чувствуя, как напряглись мускулы на моих бедрах. Баран забил ногами с новой силой и издал испуганное блеяние, а потом болото со скользкой отрыжкой отпустило животное.
Я рухнул на спину на вереск, забрызганный черной грязью, и от облегчения в голос рассмеялся.
Освобожденное животное попыталось встать, но тщетно, и я увидел, что его задняя нога, которая только что была погружена в болото, вывихнута и торчит под самым неестественным углом.
Баран рухнул на бок, продолжая непрерывно блеять, его поврежденная нога заболталась в воздухе. Ворона издала резкое карканье, словно издеваясь над моими усилиями. Я зачерпнул пригоршню грязи и швырнул ее в сторону злой птицы, но та просто посмотрела, как грязь плюхнулась в болото, и снова надменно уставилась на меня.
У меня не оставалось иного выхода, кроме как быстро избавить барана от страданий.
Джентльмену легко прикончить оленя или тетерева, спустив курок ружья, но предать животное смерти голыми руками или хотя бы инструментом, как бы хорошо он ни подходил для данного случая, – совершенно другое дело. Я всегда увиливал даже от того, чтобы свернуть шею курице, и не понимал, почему образованные люди считают убийство живых существ спортом. И все-таки в данных обстоятельствах моим долгом было прикончить раненое животное.
Я подумывал сесть на барана верхом, ухватить за рога и, вывернув его голову назад, сломать ему шею, но не знал, хватит ли у меня для такого сил. Потом заметил торчащую на другом краю болота лопату для резки торфа. Я принес ее и, вернувшись, пугнул ею ворону, которая взлетела на несколько футов в воздух, а после запрыгала на свой прежний наблюдательный пункт.
– Как тебе там, удобно? – спросил я.
Ворона ответила, прокаркав, что я должен поспешить со своей работой и что ей не терпится попировать.
Лезвие лопаты было увесистым. Баран посмотрел на меня. Я окинул взглядом склон холма, но никого не увидел. Без дальнейших проволочек я поднял лопату над головой и, собрав все силы, опустил. Наверное, животное шевельнулось или я неправильно рассчитал траекторию, потому что удар попал только по морде, и лезвие лопаты расщепило кость. Баран фыркнул, подавившись кровью и костью, и сделал еще несколько жалких попыток встать. Я нацелился во второй раз и опустил лопату на макушку животного с такой силой, что ноги мои оторвались от земли. Кровь брызнула в воздух, окропив мое лицо.
Лезвие вошло в череп барана, и потребовалось много усилий, чтобы вытащить его. Выдернув лопату, я отвернулся и изверг содержимое своего желудка, опершись одной рукой о черенок.
Когда я оправился, ворона уже сидела на голове мертвого животного и проворно расправлялась с его глазами. К ней присоединились две товарки и, расхаживая вокруг, методично обследовали труп.
Метка на шерсти показала, кому принадлежал баран, и я вернулся в деревню, преисполненный ужаса.
Тем же вечером в доме Кеннета Мёрчисона состоялось разбирательство.
Мистера Мёрчисона все знали как Кенни Смока, потому что его никогда не видели без трубки во рту. Это был дородный мужчина, которому приходилось нагибаться, чтобы пройти в дверь, с широким красивым лицом, с черными, густыми, как веники, усами. Своим зычным голосом он обращался к женщинам так же громко и весело, как если б говорил с мужчиной. Я никогда не видел свою мать такой оживленной, как тогда, когда к нам заходил Кенни Смок. Он отлично умел рассказывать истории, мог по памяти декламировать длинные отрывки стихов, и в черные месяцы именно в его доме устраивались сейлидхи[19] с музыкой и танцами.
Когда я был мальчиком, меня зачаровывали его истории о привидениях и коварных существах. Мой отец настороженно относился к Кенни Смоку, как и ко всем мужчинам, чьи мозги, как он говорил, полны мирских вещей.
Жена Кенни, Кармина, была поразительной женщиной с прекрасными чертами лица, большими темными глазами и стройной фигурой. Ее отец торговал в Кайл-оф-Лахлаше, и Кенни Смок познакомился с ней на тамошнем рынке. В деревушке Калдуи никто никогда не женился на подобной женщине, и здесь часто говаривали (хотя я не понимал, что это значит), что Кенни Смок, наверное, очень щедро одарен природой, раз сумел сманить ее из такого крупного города.
У Смоков было шестеро дочерей, что считалось большой неудачей. Целый ряд старух-прихожанок предлагал средства от такого злосчастья, но Кенни Смок выгнал их всех, заявив, что каждая из его дочерей стоит десяти сыновей любого другого мужчины.
Дом Смоков был огромным и просторным, с трубой на коньке крыши. Кенни Смок соорудил большой очаг, вокруг которого стояло несколько обитых стульев, а на шкафу, сделанном плотником в Кайле и привезенном в Калдуи на лодке, красовалась прекрасная глиняная посуда.
Кенни Смок и его жена спали в задней комнате, а у их дочерей были отдельные комнаты. После женитьбы Кенни Смок арендовал еще землю и построил коровник для своего скота, говоря, что ни одна из его девочек не будет жить под одной крышей с коровами. Он всегда упоминал о своей жене как об одной из своих девочек, и летними вечерами часто видели, как они рука в руке идут к Ард-Дабу. Если мой отец замечал их, он обычно бормотал: «Ей приходится держать его за руку, чтобы помешать ему делать работу дьявола».
Посреди дома Смоков стоял длинный стол, за которым они обедали, и в тот раз вокруг стола устроились мы с отцом, Лаклан Брод – хозяин барана, которого я убил, и брат Лаклана, Эней. Сам Кенни сидел во главе стола. Сейчас в комнате не было и следа той праздничной атмосферы, которой обычно сопровождались сборища в доме Смока.
Лаклан Брод отказался от предложения Кенни Смока глотнуть спиртного и сидел совершенно прямо, сложив руки на столе перед собой, обхватив правой кулак левой и сжимая и разжимая пальцы, так что его руки смахивали на бьющееся сердце. Он смотрел на шкаф, который стоял позади меня и моего отца. Надо сказать, Брод был самым впечатляющим представителем человеческой расы, ростом в шесть футов, с широкими плечами и огромными мясистыми руками. Все знали, что однажды он пронес через всю деревню тушу оленя, которую едва смогли приподнять двое мужчин. С узкими бледно-голубыми глазами, с огромной головой, с густыми, ниспадающими до плеч желтыми волосами – говорили, волосы у него такого цвета потому, что по материнской линии в нем течет норвежская кровь, – он как будто никогда не чувствовал холода и даже в черные месяцы расхаживал в распахнутой рубашке. Его и так ни с кем нельзя было перепутать, но в придачу он имел обыкновение носить завязанный на горле желтый платок.
Его брат был поменьше, пухлый, с красным лицом и маленькими птичьими глазками. Сам он мало что мог сказать, но обычно ревел, как осел лудильщика, в ответ на любое замечание, сделанное его родственником. Эней сидел плечом к плечу с братом, положив левую лодыжку на правое колено и сосредоточенно соскабливая перочинным ножиком грязь со своего башмака.
Кенни Смок тихо попыхивал трубкой и постоянно приглаживал огромные усы большим и средним пальцами. Мой отец не вынул трубку из кармана; он держал обеими руками чашку и пристально смотрел на стол перед собой. Мы ждали появления Калума Финлейсона, лодочника из Камустеррача, который в то время занимал должность приходского констебля[20].
На улице все еще было ясно и солнечно, что только подчеркивало мрачную атмосферу в доме.
Вскоре появился мистер Финлейсон и жизнерадостно приветствовал всю компанию. Кенни Смок встал, сердечно пожал ему руку и задал несколько вопросов насчет того, хорошо ли поживает его семья. Констебль согласился выпить чашку чая, и позвали Кармину Смок, которая занялась приготовлениями и поставила перед каждым из нас блюдце и чашку, хотя чая хотел только мистер Финлейсон. Лаклан Брод внимательно наблюдал за миссис Мёрчисон, будто оценивая скот на рынке. Когда чай был налит и Кармина Смок вернулась в заднюю комнату, Калум Финлейсон открыл разбирательство.
– Давайте посмотрим, сможем ли мы уладить это дело полюбовно, джентльмены, – сказал он.
Кенни Смок серьезно кивнул.
– И то верно!