Бессмертный город. Политическое воспитание - Фроман-Мёрис Анри 31 стр.


«Евангельски простодушное возвращение к реальности», — сказала бы его мать, хотя в нем мало что было от Евангелия. В следующее воскресенье, несмотря на то что он был еще очень слаб, тетя Анриетта рассказала ему все, что знала, то есть не очень много. Родители были арестованы за то, что скрывали у себя английских парашютистов. Конечно, кто-то выдал их, но кто — неизвестно. Сначала их отвезли в тюрьму в Р., а потом отправили в Германию. Эти последние сведения были получены от тюремного сторожа, который написал своему родственнику, фермеру в Ла-Виль-Элу.

Шарль слушал с напряженным вниманием. На этот раз они не плакали. Шарль пытался все себе представить.

— Эжен и Виктуар тоже арестованы. — Эта новость была столь неожиданной, что Шарль вздрогнул.

— Но за что? — спросил он.

— За то же самое, за то, что помогали твоим родителям укрывать парашютистов.

Так, стало быть, Эжен и Виктуар, садовники, живущие в служебных постройках, знали то, чего не знал он, хозяйский сын, живущий в доме.

— А где же они скрывались?

— В маленькой комнате наверху, в квадратной башне.

Шарль чувствовал себя совсем растерянным. С ним обошлись, как с ребенком.

— А Жан? — спросил Шарль. Он совсем забыл о Жане.

— Жан исчез.

— Немцы его не арестовали?

— Нет. Кажется, его не было дома, когда немцы пришли за твоими и его родителями. Он, должно быть, спрятался, а потом бежал. Но в деревне никто о нем ничего не знает.

Они долго Молчали. Только Шарль время от времени повторял: «Это ужасно». И снова и снова повторял эти слова. «Ужасно» означало неизвестное, немыслимое, чудовищное. Это означало несчастье, горе. Это означало смерть, но не гибель, потому что каждый из них продолжал жить, но вдали от близких, не имея о них сведений, погруженный в свой мрак, свое бессилие.

— Это ужасно, — снова повторил он и на этот раз поднял на тетю Анриетту глаза, большие и строгие, каких она раньше никогда у него не видала.

Для Шарля началась другая жизнь. Он был менее разговорчив с товарищами, учителям он казался спокойнее, а некоторым — умнее, тетю Анриетту трогала его непривычная нежность. Шарль отдавал себе отчет в этих изменениях. И вероятно, как многие мальчики во время перехода от детства к отрочеству, он начал вести дневник. Он вполне мог начать его такими словами: «Теперь я сам отвечаю за себя». И может быть, этих слов с их сухой лаконичностью было достаточно для нескольких дней, вплоть до того вечера, когда, лежа на кровати, он снова схватил тетрадь и написал без даты: «Значит, я тоже участвую в войне?»

Война обрушилась на него неожиданно. Как орел похищает свою добычу, так война похитила обитателей Ла-Виль-Элу, чтобы унести их далеко и там пожрать в своем логове. И его она тоже схватила, вывела из оцепенения. Теперь он уже не просто слушал и смотрел, что делают другие, непосредственно затронутые ею. До сих пор он думал, что его родители из тех, кто слушает и смотрит. Они его не обманывали. Это он обманулся. За их лицами, напряженно слушающими радио, за рукой отца, переставляющей флажки на карте, скрывалась сама война. Теперь он наконец смотрел ей в лицо. Ах, как бы ему хотелось увидеть одного из тех парашютистов, из-за которых все началось! Носить ему пищу, как это, должно быть, делала его мать, поднимаясь по лестнице в маленькую комнату, ключ от которой, как она ему сказала прошлым летом, был потерян. Как бы ему хотелось помогать родителям прятать патриотов, организовывать их побег, быть их сообщником, а не маленьким мальчиком, чьи болтливость и неловкость внушают опасения, доказать им, что они без страха могут доверять ему свои тайны!

В Сен-Л., расположенном недалеко от побережья, нередко грохотала немецкая зенитная артиллерия, особенно по ночам. Сам же город не бомбили, по крайней мере пока. Зато иногда был слышен глухой рокот эскадрилий, летящих в глубь страны или возвращающихся оттуда. Шарль, едва обращавший на них внимание, теперь долго прислушивался к удаляющемуся рокоту моторов. Лежа в постели, он слушал с наполняющей все его существо радостью этот гул, то далекий, то совсем близкий, огромный, освободительный, эти сухие, напоминающие взрывы хлопушек выстрелы. Он представлял себе, что один из самолетов подбит и горящим факелом мчится к земле. И вот из его кабины выпрыгивает с парашютом один человек, потом другой. Уцепившись руками за стропы, они медленно-медленно спускаются, одинокие в этой враждебной, чужой ночи, освещенной безжалостным лунным светом. Бомбардировщики не любят лунные ночи. И вот человек мягко опускается на густую луговую траву. К счастью, на лугу нет яблонь. Парашют его складывается, он встает, осматривается, видит изгородь и прячется за ней. Он слушает эту чуждую ему страну, это отныне недоступное ему небо, где в облаках исчезают его последние товарищи, эту новую, загадочную землю. Он слушает тишину, изредка нарушаемую лаем собаки на ферме. Надо попытать удачи, пока темно. Он идет вдоль изгороди, находит калитку, открывает, попадает на другой луг, идет вдоль другой изгороди. Снова раздается собачий лай, но уже ближе. Он выходит через другую калитку, которая выводит его теперь на разбитую, темную, грязную дорогу. Он осторожно продвигается вперед по краю дороги, одновременно пытаясь отыскать в своей памяти хоть несколько французских слов. «Я — англичанин, я — друг». Дорога выводит его к ферме. Собака продолжает лаять. Луна скрылась. Лай становится все более яростным. Справа он разглядел в темноте навес. Он бросается туда, натыкается на что-то покрытое брезентом, чувствует, что под ним солома. Он проскальзывает под брезент и прижимается к снопам. В глубине двора открывается дверь. Мужской голос окликает его. Он колеблется. Затем решается кашлянуть. Один, два раза. Голос снова, но более резко, бросает в темноту какие-то слова. Он не хочет идти открыто, чтобы не быть сразу убитым, если у человека ружье. Он вылезает из-под брезента, но остается под навесом, все еще невидимый. Он опять кашляет. И на этот раз видит, что человек вышел на середину двора, ружья у него нет. Тогда он тоже покидает свое укрытие, идет навстречу и останавливается в нескольких шагах. Но ничего не говорит, а прикладывает палец к губам, призывая молчать, а потом снова отступает под навес, делая человеку знак следовать за ним. Тот соглашается. И когда человек оказывается рядом с ним под навесом, говорит: «Я — англичанин, я — друг». И протягивает руку. Человек медлит некоторое время, потом улыбается и пожимает протянутую руку. Рука у него большая, мозолистая. Ей можно верить.

— Вы можете меня спрятать?

Человек думает.

Шарль счастлив. Он думает, что англичанин прятался три дня в соломе на чердаке, что фермер — это Лукас, старик Лукас с огромными светлыми усами, который одной рукой может поднять мешок картошки и с лошадиным ржанием похлопывать по заду деревенских девушек. Симон Лукас — друг его отца. До войны они часто ходили вместе на охоту, каждый со своей собакой. С самого утра, не зная усталости, ходили они по полям, время от времени подстреливая какую-нибудь дичь. Шарль любил ходить с ними, гордый тем, что ему доверяют нести ягдташ, свисающий у него ниже колен. Ему ужасно нравился запах пороха на капустном поле. И вот Симон Лукас идет к его отцу и говорит, что у него в сарае прячется англичанин, но он не может его там оставить из-за женщин. «Разве эти бабы могут держать за зубами свой треклятый язык. Только я вернулся, как она затараторила, ну чисто сорока: зачем это ты ходил в сарай? С кем это ты там разговаривал? Уж не явилась ли тебе дева Мария? А коли так, завтра же надо рассказать все нашему кюре».

Шарль представлял себе, как он похлопывает себя по ляжкам и вытирает свои густые усы, мокрые от сидра, прежде чем продолжить свою речь, пересыпанную старинными словечками и оборотами. Вот так на следующую ночь англичанин в сопровождении Симона Лукаса прибыл в Ла-Виль-Элу.

Шарль хорошо знал эту комнатку наверху квадратной башни. Мать сложила там все старые журналы из дедушкиной библиотеки: “Revue des Deux Mondes”, “Revue hebdomadaire”, “Revue de l’Ecole des Chartes”, “Revue d’histoire medievale”. Прошлым летом они вдвоем с матерью проводили там целые дни, расставляя их по годам. Столяр сделал полки, где они расположили серые, белые, розовые книжки журналов. Хотя в этой комнате никогда никто не жил, там была кровать с матрасом. Но электричества там не было, так же как и на чердаке. А из окна, поверх деревьев, открывался широкий вид: возвышенности, луга, крыши ферм, вплоть до Молеонских холмов. Водосточная труба была рядом с окном.

Весной 1943 года, когда еще ни в чем не было ясности, Шарль почувствовал, что война проникает в жизнь коллежа. Образовывались группировки, которые, не очень понимая почему, спорили обо всем — о немцах, о русских, об американцах, о маршале Петене и генерале де Голле, о фильмах Кокто и Паньоля, о преподавателях, об Атлантическом вале, который возводился на побережье, о покушениях, становившихся все более частыми, о евреях и желтой звезде, об обедне, в зависимости от того, была ли она с пением или без пения, об игре в горелки; симпатии и антипатии становились все более явными, споры и ссоры все более яростными, а ругательства черпались из политического лексикона.

Арест родителей не только привлек к Шарлю внимание его товарищей, но и стал источником конфликтов. Ему казались совершенно невероятными вопросы, которые ему задавали:

«Правда, что твои родители коммунисты?» Или: «Твоему отцу еще повезло, что его не расстреляли на месте».

Однажды, выведенный из себя и уже готовый пустить в ход кулаки, Шарль выбежал на школьный двор и столкнулся с аббатом Ро.

— Господин аббат, можно мне с вами поговорить? — сказал он, охваченный внезапной надеждой.

— Это очень важно? — спросил аббат, и взгляд его, казалось, минуя глаза, проникал в самую суть существа.

Шарль утвердительно кивнул головой.

— Приходи в мою комнату сегодня после ужина.

Шарль никогда раньше не бывал в комнате у аббата. Ничего особенного он там не увидел. Мало мебели, мало вещей, несколько книг и большое распятие на выбеленной известкой стене.

— Ну, так в чем дело, Шарль? — спросил аббат.

Разговор их длился так долго, что аббат вышел предупредить надзирателя, что Шарль у него и чтобы тот не искал его. Аббату понадобилось немало усилий, чтобы заставить Шарля говорить откровенно, поскольку, как ни странно, поначалу Шарль был очень молчалив, не решаясь сказать — аббат это ясно видел — то, что явно намеревался сказать несколько часов назад.

— Ты хочешь уйти из коллежа? — вдруг спросил аббат. Наконец-то он угадал. На этот раз Шарль не уклонился от ответа.

— Иногда да. — С этого момента все стало просто. Шарль, опасавшийся, что аббат, при всей своей чуткости, не поймет его намерения, не поймет, откуда оно взялось, почувствовал облегчение. И он объяснил все просто, без околичностей. Прошло уже три месяца, а жизнь идет, «как и раньше», коллеж остается коллежем, деревья деревьями. Но он, он-то уже не такой, «как раньше». А потому иногда, особенно когда что-то выводит его из себя, у него только одна мысль — уйти, бросить коллеж, уехать туда, где он никого не будет знать и никто не будет знать его. Раз изменился он сам, раз изменилась его жизнь, пусть все тоже переменится. — Пусть меня отправят в интернат в Париж. По крайней мере я буду далеко от Ла-Виль-Элу.

При этих словах аббат, пока еще не совсем понимавший, в чем дело, вздрогнул. Шарль — это было совершенно очевидно — назвал истинную причину своего желания уехать. Причина была столь простой и столь убедительной, что поначалу он даже не нашелся, что на это ответить. Тогда он стал осторожно расспрашивать Шарля о Ла-Виль-Элу, о родителях, о людях, которые там живут.

— Знаете, господин аббат, я ездил туда в воскресенье на велосипеде и наткнулся там на немцев. — И он рассказал все: как солдат преградил ему дорогу и отвел его к офицеру, как тот его встретил, как проводил и что сказал на прощанье. Шарль видел, что аббат слушает его с напряженным вниманием, но он задал только один вопрос:

— А что ты подумал, когда вышел?

Шарль ответил, почти не задумываясь:

— Что если немцы должны остаться здесь навсегда, я предпочел бы, чтобы Ла-Виль-Элу была стерта с лица земли.

Он заметил, как вспыхнули глаза аббата. На самом деле эта мысль возникла у него не в тот момент, когда он покидал Ла-Виль-Элу, и не тогда, когда он ехал домой, а много позже. Но это не имело значения, настолько она стала частью его самого.

— Но даже если вас будут разделять километры, ты не сможешь забыть свой дом, — заметил аббат. — Да и вообще никогда не следует бежать от самого себя. — И, помолчав, добавил: — Всегда нужно сохранять достоинство. По крайней мере нужно стараться, — уточнил он после небольшой паузы.

Из этого разговора Шарль запомнил два слова: «сохранять достоинство». Он понимал, что это значит: не поворачиваться спиной, не бежать, не опускать глаза, не отворачиваться, смотреть прямо в лицо. И он спрашивал себя: сохранил ли он свое достоинство там, в Ла-Виль-Элу? Он не был в этом уверен. Может быть, он должен был, не слушая приказа, продолжать подниматься по лестнице, может быть, ему не следовало отвечать на вопросы офицера? Но сейчас он знал: сохранить достоинство — это, конечно, остаться в коллеже, в городе, с аббатом Ро.

Несколько дней спустя аббат дал ему первое поручение, такое простое, что Шарль не сразу понял его значение. Действительно, ему всего лишь нужно было, отправляясь в воскресенье к тетушке, сделать небольшой крюк, чтобы передать письмо, которое у аббата не было времени отнести самому. Письмо было адресовано владельцу гаража, занимавшемуся ремонтом велосипедов (Шарль знал его мастерскую), который жил в том же квартале, что и тетя Анриетта.

— Ты передашь письмо только ему лично, — сказал аббат. — Если, когда ты придешь, он будет не в гараже, а дома и тебя спросят, зачем он тебе нужен, скажи, что хочешь купить велосипед. Продажей занимается только сам хозяин. Тогда его позовут.

Когда Шарль пришел, хозяин возился с мотором и рядом с ним никого не было. Он передал ему письмо, а тот не читая сунул его в карман.

В следующее воскресенье аббат снова попросил Шарля сходить к хозяину гаража.

— Может быть, у него есть для меня известия.

Шарль понимающе улыбнулся:

— Вы не хотите с ним встречаться?

— Я предпочитаю, — ответил аббат, — чтобы нас не видели вместе. На тебя же никто не обратит внимания, и я тебе доверяю.

Вот так Шарль вступил в Сопротивление. Каждое воскресенье, большей частью во второй половине дня, он под видом прогулки доставлял письма самого аббата или других, которые загадочным для Шарля образом очень быстро к нему привыкли и часто при нем знакомились с содержанием принесенного послания. Аббат посоветовал ему попросить тетушку купить ему у хозяина этого гаража велосипед, поскольку его остался в Ла-Виль-Элу. Тогда у него всегда найдется повод прийти в мастерскую: поменять шину, починить цепь или наклеить заплатку на камеру. С приобретением велосипеда аббат стал давать Шарлю маленькие поручения в деревне. Шарль никогда не задавал лишних вопросов, не проявлял неуместного любопытства: содержание писем его не интересовало. Но сознание того, что в огромной трагедии войны у него отныне есть своя роль, наполняло его жизнь новым смыслом. Эти воскресные поездки стали единственной целью его жизни. А иногда он стал ездить с поручениями и по четвергам, что было для него совершенно непривычно: из-за того что его родители жили вне города, он никогда раньше, если не считать коллективных выходов, не уходил из коллежа по четвергам. В конце весны 1943 года аббат стал время от времени пользоваться услугами Шарля на неделе. И в следующем году тоже. Не зная точно, какую роль он играет, и еще менее представляя себе, чем заняты аббат Ро и его друзья, Шарль все же чувствовал себя в какой-то мере связанным с теми, кто борется, кто «сохраняет достоинство». Он догадывался, хотя и не слишком веря в это, что подвергается определенной опасности. Однажды аббат предупредил его:

— Если тебя задержат и найдут у тебя письмо, ты скажешь, что готовился с приятелями отправиться на поиски клада.

Но со временем аббат стал более осторожным и вместо письма давал Шарлю устное поручение: «Следующая встреча у сестры Марселины», или «Батист (Шарль догадался, что это имя означает аббата Ро) поручил мне сказать, что нужно сбросить товар в следующую среду», или еще: «Жюль говорит, что нужно рубить деревья 17-го в лесу Плёду». Уже освоив маленькие хитрости своего ремесла, он приходил всегда спокойно, с беззаботным видом, если человек был не один, ждал, пока прочие уйдут; одетый не хуже и не лучше местных ребят, он не привлекал к себе внимания; он радовался, что родители его были из этих мест и что хоть он и вырос в «замке», но бывал на фермах достаточно, для того чтобы научиться общению с простыми людьми. Он научился, не показывая вида, быть недоверчивым, двигаться с осторожностью, терпеливо поджидать благоприятного момента. Он узнал, что такое случайность и риск, научился по одному взгляду догадываться о драме, научился мгновенно заканчивать игру, узнал поражение, тревогу и страх. Самое большое потрясение он пережил в первых числах июля, когда уже начались летние каникулы. Аббат Ро по-прежнему жил в коллеже, но, чтобы не привлекать внимания, назначал Шарлю встречи в церкви во время службы. Сидя рядом, они шептались в полумраке часовни. Когда Шарль сообщил ему, что накануне нашел гараж закрытым и узнал от соседа-колбасника, что полиция арестовала хозяина, аббат закрыл глаза рукой, затем опустился на колени на скамеечку для молитвы и долго молился. В часовне горели свечи, несколько мужчин и женщин пели вечерние молитвы, сверкала розетка поперечного нефа. Аббат Ро встал с колен и тяжело опустился на скамью. Наклонившись к Шарлю, он прошептал:

Назад Дальше