Было ясно: он случайно прикоснулся к тайне и это не прошло мимо внимания тех, кто ее охранял. А тайна такая, что стоит жизни.
Магнитофонная запись окончилась. Теперь было слышна только шипение пустой ленты, а Синицын все сидел, бессильно свесив руки вдоль тела, и скорбно думал: «Вот и отпели для меня соловьи». Фраза была явно чужая, где-то когда-то прочитанная, но он ощущал ее как свою, выстраданную, пережитую.
Нужно было искать помощь и поддержку, но где и у кого? Внезапная мысль сразу принесла облегчение. Надо звонить Жоре Климову. Они вместе учились в школе, не прерывали дружбы, хотя занимались разными делами: Синицын — наукой, Климов служил в ОМОНе.
Звонок оказался удачным: Климов был дома и снял трубку сам.
— Жора, привет! — сказал Синицын. — Ты не на службе? Мне повезло.
— А мне нет, — сообщил Климов унылым голосом. — Царапнуло тут меня при последнем выезде. В руку. Сижу дома. Лечусь.
— Я к тебе приеду?
— Валяй, Валер, буду рад.
В Отрадное, где жил Климов, Синицын добрался без приключений. Ехал, все время оглядывался: нет ли хвоста. Ничего подозрительного не заметил. По дороге не вынимал руки из кармана — сжимал кассету.
Климов встретил его у двери. Правой рукой он поддерживал левую, перевязанную бинтами.
— Ты весь какой-то взъерошенный, профессор, — сказал Климов. — Что случилось?
— Сейчас узнаешь.
Они прошли в комнату.
— Дай магнитофон.
Вставив кассету в приемник, Синицын нажал клавишу.
— Слушай.
Комнату заполнили радостные захлебывающиеся звуки соловьиного пения: «юп-юп-еп-еп!»
Климов вскинул брови и улыбнулся:
— Разыгрываешь?
— Ты слушай, слушай.
И снова, заглушая пение соловья, громкий голос произнес фразу, уже знакомую Синицыну:
— Разговор доверительный, генерал. Если вы к нему не готовы, вернемся к машине и уедем…
Они прослушали пленку до конца. Климов за время, пока работал магнитофон, несколько раз вставал, прохаживался по комнате, снова садился. Тер рукой шею, морщился, словно в квартире воняло чем-то нехорошим. Когда запись окончилась, он посмотрел на Синицына в упор.
— Надеюсь, это не все?
— Еще бы.
Синицын рассказал о черном «мерседесе», о взрыве, который уничтожил его машину, о воротах сарая, спасших ему жизнь…
— Ну, профессор, скажу прямо: влип ты в дерьмовое дело.
— Может, пойти с ним в милицию?
— Лучшего не придумал?
— Нет. Или на Лубянку? В федеральную контрразведку?
— Ты даешь, Валера! — Климов хотел ткнуть его кулаком в плечо, но тут же опустил руку и сморщился. На резкое движение рана отозвалась мучительной болью. Климов сдержал стон, стискивая зубы.
— Мати мити их всех разом!
Отдышавшись, уже спокойно, без резких движений, заключил:
— Какая милиция? Какая Лубянка? Милый мой, это все одна лавочка! Куда ни сунешься — одна беда. По такому случаю белоруссы говорят так: хоть сову об пень, хоть пень об сову — все равно сове больно.
Он встал.
— Погоди, сейчас соберу на стол. Все равно дет у тебя издох, так что посидим, поговорим. Гости у меня не часто. Да и пока жена уехала к теще…
Вскоре на столе появилась бутылка «Столичной», закуска домашнего приготовления: соленые огурчики прошлогоднего засола, патиссоны, колбаска, неизменный хлеб — белый и черный.
Они сели за стол. Выпили по первой рюмке молча. Без тостов и слов, только чокнулись, услаждая слух тонким звоном стекла.
— Так почему ты не советуешь искать помощи у органов? — спросил Синицын, отойдя от переживаний первого глотка.
— Потому, Валер, что ты плохо разбираешься в колбасных обрезках.
— Тогда просвети неученого. — Синицын не скрыл обиды.
— Ты в бутылку не лезь, — успокоил его Климов. — Я не собираюсь тебя учить, как отличить воробья от галки. Не сомневаюсь, в этом дашь сто очков вперед. А вот в государственных переворотах ты, мой дорогой профессор, как теленок на льду: копыта врозь и пузом о землю.
— Я серьезно: просвети.
— В любом заговоре, если его организуют не студенты, должны принять участие военные, и не солдатики, а генералы. Это раз. Должны быть люди из органов безопасности. Не обойдешься без политиков, близких к нынешней власти. И, наконец, нужны те, кто обладает деньгами. Не нашими с тобой, Валера, а миллиончиками. Долларов.
— Что из этого вытекает?
— Очень многое. Ты несешь сообщение на Лубянку. Там его фиксирует старательный клерк и пускает к начальству бюрократическим путем — снизу вверх. На какой-то ступеньке, может, даже на самой верхней, сидит человек, причастный к этому заговору. Как он поступит с твоей информацией? Не знаю. А вот что будет с тобой, даже гадать не надо.
— А если передать в охрану президента?
— Ты считаешь, там только и думают о том, как сберечь пупок нашего Медведя?
— Почему пупок?
— Потому что в нашем президенте ничего лучшего нет — ни его голова, ни мозги пупка не стоят. Вот и не уверен, что и в охране нет причастных к заговору. Медведь не вечен, уйдет, свалится — всю его челядь сметут с арены сраной метлой. А никому из них уходить не хочется.
— Ты так говоришь, словно вхож в эти кухни.
— Я знаю одно — страсть к власти нисколько не слабее секса. Почему? А все очень просто, — Климов налил водку, но уже не в рюмку, а в фужер, взял его за тонкую ножку (сожми пальцами посильнее — разом хрустнет), приподнял, посмотрел на просвет, выпил со вкусом, плотоядно крякнул и на миг блаженно прижмурился. — Ты думаешь, когда от мужика уходит жена или любовница, он страдает от любви? Как бы не так, профессор. Всему виной уязвленное мужское самолюбие: меня, такого сильного, умного, крепкого, красивого, такого/ лихого в постели, она вдруг променяла на сморчка в очках] которого я могу одной левой… Кто знает, может быть, он бы эту бабу через месяц бросил, и она уже догадывалась об этом и ушла сама, чтобы не терпеть унижения, но в его глазах это ничего не меняет. Он страдает, он полон желания мести…
— Жора, — сказал Синицын и наполнил фужер клюквенным морсом. — Ты ушел от темы. Мужики, бабы — это отно-| шения ниже пояса. Вернись к политике.
— Я и говорю о политике. Любой, кто оказывается у власти, вступает в сексуальные отношения с обществом — насилует его, ставит то в одну, то в другую позу, валит на спину, переворачивает на живот. При этом верит, что народу нравится, когда его насилуют, катают со спины на брюхо, зажимают в углы и тискают… А теперь, Валера, давай лучше выпьем. Разбередил ты мне душу вопросами.
Климов взял бутылку «Столичной» и стал наполнять рюмки. Он сидел за столом массивный, уверенный в правильности своих суждений, но Синицын угадывал невысказанную тоску в его глубоких голубых глазах.
Они чокнулись, выпили. Огурчики на закусь Синицыну нравились. Подсобное хозяйство у Климовых велось на хорошем уровне и в обществе развитой торговли иностранными сладостями не позволяло русской семье сгинуть от бескормицы.
— Ты все же закончи: почему вчерашние демократы сегодня возжелали диктатуры?
— Потому, профессор, что люди — не стая пернатых. Это в твоем хозяйстве орел жрет мясо и не станет клевать пшенной каши. Или наоборот: воробей, ищущий червяка, не станет когтить барана. Люди потому и люди, что живут не по убеждениям, а по обстоятельствам. Медведь тоже начинал демократом. Теперь сам мечтает о диктатуре.
— Почему?
— Потому, что насилуемым при диктатуре запрещено орать. Демократия пусть самая поганенькая, вроде нашей воровской вольницы, дает возможность прессе пищать: «Насилуют!» Медведю это уже не нравится. Сегодня у него на подозрении все. Его ближайшие друзья, соратники, помощники, даже челядь — от повара до говночиста. Одни могут питать надежды в какой-то момент воткнуть шефу нож в спину, чтобы самим занять его место. Челядь способна переметнуть-ся на чужую сторону. И не с пустыми руками. Потому служба безопасности следит за всеми, даже самыми-самыми. Если то бывает выгодно, подкидывает компромат на того или иного соратника.
— Это же пауки в банке! — воскликнул Синицын.
— Ты что, раньше не догадывался? Я тебе сейчас расскажу, как завоевывается доверие вождей, ты ахнешь. В сорок первом году, в самый разгар войны, когда немцы стояли под Москвой, ребята из ведомства Берии отобрали двух солдат-зенитчиков. Их батарея стояла на крыше правительственного дома рядом с кинотеатром «Ударник». Естественно, для особого задания комиссар батареи назначил самых лучших, самых надежных. Их увезли на Лубянку. Там объяснили задачу: надо проверить бдительность охраны Кремля. Будете под видом военного патруля слоняться по Красной площади. У вас винтовки и холостые патроны. Обстреляйте первую же машину, которая выедет из ворот на площадь. Что могли ответить красноармейцы? Угадал: сунули копыто под козырь и рявкнули: «Есть!» В тот же день охрану Кремля предупредили: «Возможен террористический акт. С бандитами не церемониться. Живыми не брать!» Дальше пошло как по нотам. Из Спасских ворот выехала машина Микояна. Исполнительные зенитчики шмальнули по ней из двух винторезов. Из ворот вылетел усиленный отряд автоматчиков. Открыли огонь на поражение. Загнали «террористов» в Лобное место и закидали гранатами…
— Жуть, — сказал Синицын. — И для чего все это делалось?
— Как для чего? В тот же день товарищ Берия доложил лично товарищу Сталину, что на его товарища Микояна напали террористы. Но служба охраны товарища Сталина действовала решительно и жестко. «Харашо, Лаврэнтий, — верняком сказал отец народов. — И впрэдь крэпи бдытелност на порученном тэбэ участке. Я думаю, целились в Микояна, хотели попасть в мэня. Верно?» Щедрой рукой отличившимся вождь отсыпал награды — ордена и медали. Ты думаешь, профессор, сегодня служба охраны президента не способна на такое?
— Слушай, Жора, а если заговор…
— Кончай. Ты задаешь мне вопросы так, будто я только и занимаюсь, что расследую заговоры. На это есть другие. Мое дело — подставляться под пули.
— Но ты же ОМОН…
Климов засмеялся.
— Знаешь, как моя теща Ирина Тимофеевна говорит об, этом? «Ой, Егор, Спаситель завещал нам служить господу, а, не Мамону. А ты-то, ты!»
Теперь засмеялся Синицын.
— Лыбишься? — спросил Климов. — Ну-ну. А я Мамоне служу из нужды. После того, как вышибли из армии по сокращению, торгую жизнью, потому что делать иного не умею.
— Может, я выскажу банальную мысль, но вы делаете большое дело. Кто еще защитит общество от бандитов?
— Не надо так однозначно, Валера. Вот мне прострелили клешню. Метили в сердце, попали в руку. Ты скажешь: зато ликвидирована банда. Верно, но для чего? Скорее всего для того, чтобы освободить место другим, более опасным бандитам. И я не уверен, что это не позволило моему начальству сорвать солидный куш:
— Как же так?! — Синицын не скрыл растерянности. — Куда же смотрят наши…
— Брось, профессор. Туда и смотрят. Ты слыхал, кто такой Резо Шарадзенишвили? Верно, предприниматель, миллионер, меценат, друг милиции. Отсидел восемь лет. Стал преступным авторитетом. Это знают все, тем не менее его в коридорах нашего управления можно встретить чаще, чем меня.
— И не могут взять?
— Могут, но не возьмут. До тех пор, пока его не подставит кто-то другой, более богатый и способный дать на лапу больше, чем дает Резо.
— Выходит, это правда, что власть у нас криминальная?
— Что мне делать?! Нанесло этого чертова соловья на твою голову!
— Я-то при чем?
— При том! Черт дернул птичек слушать! Я узнал один голос. Второй мне не знаком. Но и того одного достаточно, чтобы любому, кто подслушал беседу, повернуть башку на сто восемьдесят градусов.
— А чей голос ты узнал?
— Иди ты знаешь куда? Меньше знать будешь, дольше проживешь. Хотя петлю на тебя уже свили, это точно. Влип ты, профессор, крепко.
— Что теперь делать?
— Залезь в нору. Забейся в угол и сиди там тихо.
— Где я такую нору найду?
— Уезжай в Сибирь. В экспедицию или еще куда…
— Исключено. Мне что, квартиру продать и билет купить?
Климов задумался.
— Хорошо, я тебя спрячу. Уедешь ко мне в деревню. Там тебя не найдут. Глядишь, все само собой рассосется…
* * *
Президент страны Борис Иванович Елкин все ощутимее терял почву под ногами. Каждый его шаг подвергался общественной критике. Критиковали свои и чужие. Стоило ему вышвырнуть из своей команды кого-то, кто был умнее его, возрастал ропот в своем же стане. Возвышал он кого-то из близких, вой поднимала оппозиция. Приближал человека со стороны, люди ближайшего окружения мрачнели, ходили с хмурыми лицами и что-то между собой говорили. Нет, конечно, в присутствии президента хмуриться не рисковал никто, но без него, без него… В этом Елкин был уверен, и это его страшно бесило. Разве он не президент? И почему он должен быть вечно обязан тем, кто стоял рядом, когда шла борьба за власть? Постояли, и хватит.
Молчание и скрытность ближайших сотрудников или их пустая болтовня, предназначенная, чтобы его развеселить, все больше настораживала президента. Что от него пытаются скрыть? Ведь это заметно по глазам, по поведению, но как заставить их сказать правду? Только четырехлетний внук, насмотревшись телевидения, иногда бесхитростно сообщал деду:
— Про тебя опять рожу показывали. Такую гадкую!
Президент понимал — малец видел сатирическое шоу с масками-куклами. Под видом свободы слова их показывали народу и издевались над существующим строем и властью. Память услужливо подсказывала: «При Сталине за такое, голубчики, давно бы шагали по этапу в Сибирь. Без права переписки».
По характеру Елкин был прирожденный вождь, ибо только прирожденные вожди — будь то поджарый глава племени амба-ямба, носящийся по веткам новогвинейских джунглей, или благообразный пузатый старец с отпадающей челюстью, дни и ночи коротающий за Кремлевской стеной — могут верить в то, что они неутомимо пекутся о благе своего народа, дарят ему счастье видеть себя, трудятся во благо других, не жалея времени и живота своего.
Прирожденных вождей, как малых детей, обижает неблагодарность соплеменников. В своих хижинах или нетоплен-ных на зиму квартирах они кричат громко и постоянно: «Долой вождя!» И это вместо того, чтобы провозглашать благодарность: «Да здравствует!» А находятся такие, что собирают вокруг себя недовольных, выходят на площади, стучат ложками по пустым мискам и вопят: «Джамбу Тумбу в костер!» или хуже того: «Елкин — подонок!», «Елкин — убийца!», имея в виду факт расстрела несчастной жилищно-коммунальной конторы на Красной Пресне в Москве. А ведь, этот расстрел президент приказал произвести не для своего возвышения. Он просто хотел радй народного блага проучить тех, кто обещал не повышать квартплату. Иначе как обеспечить доходами шатающийся бюджет?
«Ничего, — думал Елкин. — Мы еще посмотрим, кто кого: вы, поганая оппозиция, или я, ваш законный и добрый вождь».
В последнее время Елкина стала пугать даже личная охрана. Слишком много она взяла себе в руки, многое себе позволяла. Надо было создать надежный противовес, хорошо вооруженный и подчиняющийся лично ему, президенту. Для этой цели в Москву с периферии Елкин вызвал генерала Щукина, известного ему с давних времен.
Генерал Щукин давно не видел президента так близко и теперь замечал, как последние годы изменили его облик. Отечное желтоватое лицо человека, страдающего печенью. Мешки под глазами. Тусклый взгляд. Неточные, неуверенные движения рук. Дрожащие пальцы. Мягкая, дряблая в пожатии рука.
— Здравствуй, генерал, — сказал президент, фамильярностью подчеркивая, что знает Щукина, помнит его по дням, когда нуждался в поддержке военных и незаметный комбат десантников явился к нему на подмогу.
— Здравия желаю, — произнес Щукин трубным басом.
Он был крайне доволен, что сумел уйти от необходимости хоть как-то назвать президента. Слово «товарищ» для этого в сегодняшней обстановке не подходило, назвать «высокопревосходительством» или даже «величеством» не поворачивался язык.