Переворот (сборник) - Щелоков Александр Александрович 47 стр.


— Как тебя задело! Да, конечно, узнал. Думаешь, когда Эргашев звонил, он мне объяснял, что капитан хмилиции из Москвы — солдат с моей заставы? Это я все сам вычислил, когда разговор пошел.

— Ладно, поверю, — согласился Суриков. — А то чего доброго передумаете помогать.

— Врачу не помочь — преступление, — сказал Мацепуро серьезно. — А болезнь здешних мест надо лечить срочно. Прогнил организм власти. Прогнил начисто. Ткнешь, а внутри труха. Развалится все скоро к чертовой матери!

Не узнаю вас, Савелий Ефимович. Раньше на политзанятиях вы каменной скалой за систему стояли. Вам говорили — сельское хозяйство рушится, что вы нам отвечали? «Да, отдельные негативные явления есть, но не надо их обобщать. В целом наш народ, руководимый и вдохновляемый, ведомый и направляемый…» Так примерно, а?

— Понесло? — спросил Мацепуро отчужденно.

— Зачем же? Просто хотелось, чтобы вы теперь не утрачивали верного представления.

— Я, как видишь, не утрачиваю. И стою, на чем стоял. Стою твердо. Но вижу, что и где рушится. Вижу, что нет у нас власти дела, а только власть разговоров. Этого мне не запретишь? — и тут же, показывая свое нежелание продолжать, сказал: — Мой «газик» будет ждать тебя на спуске. Договорились?

Выйдя из здания штаба, Суриков сразу заметил Садека. Тот медленно прохаживался в густой тени платанов, росших над арыком, и явно его поджидал.

— Ты зачем тут? — спросил Суриков удивленно.

— Мало ли что, — ответил Вафадаров неопределенно. — Сейчас прямо к нам поедем. Отец тебя ждет. Прощание хочет устроить.

— Но я, — сказал Суриков растерянно, — далеко уезжать не собираюсь.

— Вот именно поэтому, — перебил его Садек. — Если Юсуф Вафадаров не устроит проводы, то даже зеленая бака — лягушка в хаузе Бобосадыкова не поверит, что гость уехал.

— Спасибо, — растроганно произнес Суриков.

— Спасибо потом, когда дело сделаем. А пока одна просьба. Будет разговор, не затрагивай войну. У отца это больное место. Все, что связано с войной, с наградами, его сильно расстраивает. А тут как назло вчера его друг-фронтовик умер. Особенно наград не касайся.

— Отца что, обошли? — опрометчиво спросил Суриков и сразу понял, что ляпнул нечто обидное, так враз помрачнело лицо Садека. Но ответил он спокойно, ничем не выдавая чувств:

— Наоборот. Слишком много наград за одну войну выдано. Так отец считает. Поэтому сам он носит в праздники только то, что действительно заслужил на фронте. У него четыре медали с войны — «За отвагу», «За боевые заслуги», «За взятие Берлина» и «За освобождение Праги». Других он не признает.

— Почему?

— Все остальные, говорит, сделаны для того, чтобы откупиться от фронтовиков. Вместо того, чтобы калеке прибавить сто рублей к пенсии, ему к праздникам медаль куют за рубль пятьдесят. И он должен быть доволен. К сорокалетию всем по ордену дали, а для чего? Когда выдают сразу пять миллионов орденов, они становятся не дороже значка ГТО.

— Отмечен массовый героизм, — сказал Суриков, отдавая дань демагогии.

— Массовый героизм… У нас так всегда говорят, когда не хотят заниматься каждым человеком в отдельности. Массовый героизм, массовый энтузиазм. Зачем тогда каждый из нас? Ты, я, мой отец? Ради всего святого, не скажи таких слов при отце…

— Прости, Садек. Я и при тебе не должен был их говорить. Да что поделаешь, нацеплялись на нас штампы, как репьи на овец.

— Хуб аст, Суриков. Хорошо. Теперь скажи, как ты решил действовать?

— Мне надо уйти с глаз, Садек. Поэтому сегодня я открыто уезжаю. Ночью вернусь. Мне поможет Мацепуро.

— И куда вернешься?

Суриков сперва замялся, потом честно признался:

— Думал, к тебе. У вас, как в крепости.

— Нет, — сказал Садек твердо. — Я тоже думал. К нам нельзя. Надо ехать в Пашахану. Это наш кишлак. Там живут два дяди — братья отца. Там три моих брата, их дети. Там Ва-фадаровых сто человек. Там две машины. Дядя Махбуб на пенсии. Тоже был фронтовик. Разведчик. Он всегда поможет. Три дня проживешь в кишлаке. Потом тебя привезут в город. Костюм поменяешь. Бриться не станешь. Совсем другой человек. Поживешь у тети Забаниссо. У нее большая квартира. Бывают приезжие. На тебя внимания никто не обратит. Я через два дня возьму отпуск…

— Принимаю, — сказал Суриков радостно. Он испытывал большое облегчение. Самый сложный вопрос, к которому он и приступать побаивался, разрешился так легко.

После ужина хозяева и гость прошли в сад. Удобно устроились на деревянном помосте, который расположился у домашнего пруда. Садек включил магнитофон. Нежная мелодия синтезатора завилась тонкой голубой ниточкой и стала сматываться в клубок. Вдруг кто-то рядом швырнул на пол огромный мешок битого стекла и несколько молотобойцев взялись лупить по нему кувалдами. Зарычал саксофон, запела флейта.

— Э, — вскинув руку вверх, строго сказал старый Юсуф. — Кто так гуляет? Сделай музыку погромче! Пусть соседи слышат.

Садек врубил звук на всю мощь. Молотобойцы, будто взбесившись, яростно набросились на свою добычу.

Демонстрация быстро достигла цели. Минуты через три из-за дувала, разделявшего две усадьбы, появилась голова в тюбетейке. Раздался голос:

— Ассалям алейкум, Юсуф-аке! У вас праздник?

Старый Юсуф поднялся с места. Вскинул руку вверх, обозначая радость при виде дорогого соседа.

— Алейкум ассалям, уважаемый Рахимбек! Извините за такой шум, — старый Юсуф махнул рукой Садеку, и тот поубавил звук. — Молодежь! Они, понимаешь, совсем глухие. Раньше мы слышали звук даже одной струны. Теперь надо сто барабанов, чтобы им стало весело. Мы провожаем московского гостя!

Соседи беседовали пять минут, говоря друг другу приятные вещи, потом распрощались. Когда Юсуф сел на свое место, лицо его светилось удовольствием.

— Теперь можно выключать ящик, — сказал он. — Рахимбек все слышал и видел. Значит, завтра о проводах будет знать весь кишлак.

Когда стемнело, все пересели поближе к очагу, сложенному из округлых камней и скрепленных глиной.

Старый Юсуф любил здесь сидеть. Очаг — это бьющееся сердце дома, делающее человека повелителем живого тепла. Огонь и движущаяся вода — в потоке ли, рвущемся с гор, или в море, бьющем волнами о скалы — а море старый Юсуф совсем молодым видел в сорок четвертом году в освобожденном от врага Севастополе, — все это стихии, которые не могут наскучить человеку, как хлеб, как воздух. Они всегда в движении. Не утомляя глаз и слуха, они помогают человеку сосредоточенно мыслить, направляя разум к определенной цели. Пламя, пляшущее на угольях, лижущее и пожирающее хворост, ползущее по кизяку, вспыхивающее голубыми огоньками и подмаргивающее красными искорками, успокаивает душу, помогает созерцать мир. Живой огонь согревает мысль, делает ее легкой, вольной.

Старик взял в руки железный прутик, лежавший рядом с очагом, и пошевелил золу, которая начала подергиваться серым пеплом. Искры взметнулись в небо и тут же исчезли, будто растворились в темноте.

Суриков мыслями уже отвлекся к другому предмету. В последнее время, о чем бы он ни размышлял, одна беспокойная забота не оставляла его. Что именно он мог затронуть, едва появившись у Бобосадыкова, всполошившее невидимые, но могучие темные силы местного финансового подполья? Не может быть, что каждому приезжему московскому милиционеру здесь ни с того ни с сего преподносят конверты с деньгами. Ведь купюры даже в таком благодатном краю не произрастают в садах на деревьях. Их пришлось вынуть из какой-то кубышки — вон они какие были, новенькие, необмятые. Между прочим, даже миллионеры не сорят деньгами, не имея при этом твердо определенной цели. А потом, когда выяснилось, что милиционер денег не взял, более того, пошел в КГБ, его решили убрать любыми средствами. Раздавить, уничтожить. Что так вдруг смертельно обидело или скорее испугало неизвестных дарителей? И главное, кто они? Докопаться до этого можно только в том случае, если удастся установить причину, всполошившую неизвестных. Поэтому Суриков то и дело мысленно возвращался к недалекому прошлому, вспоминал каждое слово, которое произнес у Бобосадыкова, взвешивал и пока не находил крамолы.

— Юсуф мухтарам, — спросил он собеседника неожиданно. — Кто такой Исфендиаров? Почему упоминание его имени вызвало у Бобосадыкова испуг?

Старик укоризненно закачал головой и зацокал языком.

— Уж не его ли фамилию назвал ты, сынок, когда появился у Бобосадыкова?

— Его. А разве это недопустимо?

— Вай-улей! — с неподдельным возмущением воскликнул старик. — Ты как тот несчастный бедняк, которому нечем было подпоясаться. И он взял веревку, которая лежала на дороге. А то была змея гюрза со смертью на каждом зубе.

— Исфендиаров в самом деле так опасен?

— Весь его род ядовит из поколения в поколение. Его старый дедушка Хасан — я не знаю как даже назвать папу их дедушки — был большой басмач. Много крови пролил. Потом, когда пришла пора бежать за Дарью или помереть в бою с красными аскерами, Хасан добровольно пришел в ЧК. Тогда председателем ЧК был Федор Иванович Чуб, а его заместителем Алимбег Паландан. Они поверили басмачу. Тот вернулся в Кашкарчи и стал жить богато. Говорили, кое-что из награбленного за войну хорошо припрятал. Только доказать никто не мог. Боялись. Потом Хасан отблагодарил чекистов. Написал на них донос в НКВД. В те годы мясорубка работала сильно. Чуба и Паландана арестовали и расстреляли. Зато Хасан пошел в гору. Тогда говорили, что НКВД платит ему за каждую голову, которую он подставляет под топор. Черное время было для Кашкарчей. Дед Исфендиарова стал партийным работником. Во время войны был большим человеком. Он знаешь, как говорил? Знаешь? Он говорил: «Товарищ Сталин — вот наш народ. А вы все антинародные элементы». Знаешь, где так говорил? На собрании колхозников. Тем говорил, у кого мозоли на руках как стекло стали. Считалось — Ташкент город хлебный. А у нас тоже люди голодные были. Не в масле они катались. И этот Исфендиаров считал их элементами. А! — в сердцах махнул рукой старый Юсуф. — Сколько этот человек получил орденов, ты даже не сосчитаешь. Его сын Алим даже в армию не попал. Стал директором хлопкозавода и крепил оборону в тылу. Делал деньги. У него два сына. Три дочери. Один сын заведует ювелирторгом. Второй — летчик.

— Летчик? — спросил Суриков. — Где он работает?

Пришла неожиданная мысль, столь дерзкая, что он сам счел ее несерьезной. И все же полез в карман, вынул бумажник и достал из него портрет-фоторобот. Тот, который был сделан по показаниям свидетеля Милюкова в аэропорту Домодедово. Положил на ладонь и вежливо протянул старому Юсуфу. Тот взял снимок за уголок, осмотрел его, отодвинув от глаз подальше. Поморщился. Протянул сыну, который все это время ни разу не рискнул вступить в разговор.

— Посмотри, Садек. Что скажешь?

— Это Акил Исфендиаров. Нет сомнения. Не все точно, но это он.

Вернув снимок Сурикову, Садек спросил его:

— Слушай, дорогой, ты в самом деле собирался заняться Исфендиаровым?

— Нет.

— Зачем же назвал эту фамилию Бобосадыкову?

Суриков беспомощно улыбнулся.

— Так вышло, Садек. Там, в Москве, мы подбирали прикрытие для моего приезда. Начальство решило, что лучше всего сослаться на неясности по делу Хошбахтиева. Ты это дело знаешь. Там упоминалась фамилия Исфендиарова…

Садек в сердцах шлепнул ладонью по колену.

— Самую большую глупость придумали твои шефы, вот что я скажу! Как можно так? Не зная всех сложностей. Ах, Сурик! Исфендиаров один из тех, у кого есть деньги, которые дают большую власть. Огромную!

— Я же спрашивал тебя о таких деньгах, — напомнил Суриков, не обратив внимания на сетования товарища по поводу их промаха.

— Тогда вспомни, я предупреждал: знаю богатых, но доказать, что они свои мешки денег наворовали, — не смогу. Нет фактов. Нет. Особенно об Исфендиарове.

— Тем не менее?

— Тем не менее он здесь у нас сильнее всех других. Не знаю, много ли таких богатых и сильных найдешь в другйх местах.

— Таких денег не победить, — сказал старый Юсуф философски, ни к кому собственно не обращаясь.

— А может быть, нам с Садеком суждено это сделать? — спросил Суриков.

Старик засмеялся. Не зло, скептически.

— Попытаться вы можете. Но ничего не выйдет. Посадите одного, другого, третьего. Всю мелочь выберете. Ибраева словите. Акила — на десять лет. Что это для них? Молодые. Посидят, злей станут. А за десять лет деньги получат власть куда большую, чем имел секретарь райкома Надир Исфендиаров в войну. Вот до этих денег добраться вам не дано.

— Грустно, — сказал Суриков. — Кстати, пир Юсуф, вы назвали Ибраева. Кто это такой?

— Ибраев? Это зять Алима Исфендиарова. Работал в Душанбе преподавателем физкультуры в университете. Мастер спорта по вольной борьбе. Потом все вдруг бросил и поступил работать шофером. На дальнобойные рейсы. Сейчас ходит в Афганистан. Зовут Махкам.

— Постойте, постойте. Садек, не с Локтевым ли он ходит? Тот ведь тоже водитель-дальнобойщик.

— С Локтевым. Они даже в одной паре.

— Простите, пир Юсуф, — встрепенулся Суриков. — Мы уходим. Мне срочно нужно на телефон. До отъезда позвонить в Москву.

Через полчаса, получив разрешение подполковника Мацепуро, узел связи погранотряда связал Сурикова с Москвой. Трубку поднял капитан Ермаков.

— Виталик, привет! — обрадованно сказал Суриков. — Ты там еще дело Риты Квочкиной не закончил? Нет? Тогда помнишь красивый чемоданчик, который нес ее друг? Помнишь? Так вот, мне кажется, я нашел руки, через которые он проходил. В тот момент, когда чемоданчику приделали крылышки. Ты меня понял?

— Слушай, Андрей, ты что, напрямую говорить не можешь?

— Могу, но не желательно.

— Понял. А я могу говорить открыто?

— Да.

— Отлично. Как я понял, ты имеешь в виду Акила Исфен-диарова?

Суриков от неожиданности чуть не поперхнулся.

— Старик! Откуда ты знаешь эту фамилию?

Ермаков засмеялся в трубку.

— Это вы в своем министерстве привыкли держать нас за дураков. А мы умные. Знаешь, как работаем?

— Кончай, Виталик. У меня мало времени. И учти, к этому деятелю я проявляю интерес.

— Стой, Андрей, стой! — всполошился Ермаков. — Ты смотри, не возьмись за Акила со всей своей страстью. Я тебя знаю, ты ему руки скрутишь и конец. А он нам нужен. Живой, без пятен. Ты понимаешь? Мы через него собираемся выйти на пистолет.

— Договорились, — заключил разговор Суриков. — Дядя ваш, но я за ним пригляжу.

Прямо из штаба погранотряда Суриков и Садек двинулись на вокзал. Пришла пора на время расстаться…

19… Сентябрь. Пакистан

Жара и горы…

Жара тягучая, липкая, стекала в долины с рыжих каменистых склонов гор, заполняя собой все, куда только проникал воздух. Ветерок, продувавший долину в местах, где к ней подступали желоба лощин, не приносил облегчения. Картрайту казалось, что его заставили дышать струей разогретого фена. С горечью он подумал, что скоро ему станут просто невмоготу дальние перелеты с резкой сменой часовых поясов и климатических зон. Тогда придется искать местечко попроще и оставлять дело, которое так любил.

Горы и жара…

Каменистые кручи теснили долину со всех сторон. С запада к ней подступали кряжи хребта Самана, с юго-востока на нее давили отроги Сургхара. Голубая «хонда», напряженно гудя, наматывала на шины горячие километры магистрали Пешавар — Кветта. Предварительно изучая карту, Картрайт обратил внимание на интересную особенность этой дороги. В общественном мнении ее маскировало название, отсылавшее к названиям двух городов. Ведь никого не удивляет, что существует шоссе, связывающее Вашингтон, Нью-Йорк, Лондон, Эдинбург. Но магистраль, по которой Картрайт собирался добраться до Мирамшаха, рождалась у невзрачного городка Ландихана, лежавшего у восточных ворот Хайбера, и кончалась далеко на западе страны, на краю пустыни Гармсер у хилого кишлака Джуззак. Главным смыслом дорогостоящей магистрали было то, что она, как клинок, пронизывала насквозь земли пуштунов и белуджей, повторяя крупные изгибы афгано-пакистанской границы.

Такие дороги военные называют рокадными, и у людей сведущих их назначение не вызывает сомнений. И вот теперь Картрайт своими глазами видел артерию войны. То и дело навстречу и вдогон шли тяжелые военные грузовики. Опытный взгляд выхватывал в горном пейзаже приметы радарных станций, армейских складов, стрельбищ и танкодромов. Удручающее впечатление бесперспективности, нищеты и бесправия оставляли палаточные лагеря афганских беженцев. Колючая проволока вокруг, латаные-перелатаные, выгоревшие армейские тенты, голопузые босоногие дети, копающиеся в песке; дряхлые седобородые старцы и придавленные заботами женщины… Иногда вдоль дороги бродили верблюды, унылые, с глазами задумчивыми, озабоченными, и, глядя на мир, монотонно жевали, жевали.

Назад Дальше