В одну из промозглых осенних ночей, сидя в окопе, метрах в ста от «ничейной земли», Мямин и Разов вели приглушённый разговор. Должно быть, такой разговор вёлся не впервой, и теперь они понимали друг друга с полуслова.
— И ребёнку ясно, чем кончится… — сказал Мямин.
— Наше дело правое, — заметил Разов, не то всерьёз, не то иронизируя.
— Ну, правое. Ну и что? — осторожно спросил Мямин.
— Конечно… — отозвался Разов. — Дело не в правоте…
— Кто сильнее, тот и прав…
— Точно… Победителей не судят…
Над ними провизжал снаряд. Мямин втянул голову в плечи.
— Бьёт по заводу, — определил Разов.
— Зря кровь проливаем…
— А что делать?
— Кончать войну… Надеяться больше не на что…
— Как ты её кончишь?
— Здесь из нас месиво сделают! Живыми не уйти…
— Похоже…
На вражеской стороне взвились две зелёные ракеты, медленно рассыпались, и раскалённый пунктир трассирующих пуль прорезал темноту ночи. Разговор прервался. С немецкой стороны ветер донёс обрывок знакомой песни.
— Патефон… «Катюшу» поставили, — определил Разов.
— Нарочно завели, чтобы мы слышали.
— Они и на передовой — как в тылу.
— Им чего? Не сегодня-завтра протопают по нашим трупам до самого Невского…
— Думаешь, не удержимся?
— Брось притворяться! — зло сказал Мямин. — Сам знаешь! Советской власти — амба!
— Значит, и нам тоже?
— А ты как думал?
— Что же делать?
— Человек не баран, соображать должен!..
Разов бросил на Мямина быстрый вопросительный взгляд, тот понял без слов: как уцелеть, как выжить?
На этот немой вопрос Мямин ответил хриплым шёпотом, с трудом выдавливая тяжёлые слова:
— Перейти туда… к ним…
Разов продолжал молчать, ожидая, что ещё скажет Мямин, Он слышал его тяжёлое дыхание и, казалось, видел испуганно-вопрошающий взгляд.
— Ну? — снова прошептал Мямин.
— Боюсь, не поверят нам… пустят в расход, скажут, что подосланы советской контрразведкой.
— Мне-то поверят, за меня ухватятся.
— А что им за тебя хвататься?
— А то, что я осуждён трибуналом. Это, брат, немалый козырь. Осуждён за то, что сорвал доставку горючего в осаждённый город. Добавь к этому, что я разжалован из офицеров в рядовые. Как ты считаешь, это чего-нибудь стоит?
— Конечно… Но у меня-то нет ничего, никаких заслуг в этом смысле. Разве только то, что из партии исключили в сороковом…
— За что исключили?
— Засыпался на работе.
— На чём засыпался? Ты где работал?
— Полиграфист я. Цинкограф. Работал в типографии Ивана Фёдорова.
— А за что из партии?
— Делал «налево» штампы и печати некоторым артелям. Однажды за три тысячи смастерил даже штамп для прописки в Ленинграде, который в паспортах ставят. Ну, об этом, слава богу, не узнали, а то бы гнил сейчас в лагерях…
— Слушай, я вижу, ты совсем пентюх. Такой человек для немцев — находка.
— На это только и надежда…
— Увидишь, всё будет в порядке. За себя-то я не беспокоюсь. Трибунал, разжалование — это, конечно, неплохие козыри, но ведь это ещё нужно доказать. Наговорить можно что угодно. А у меня про запас есть, можно сказать, козырный туз.
— В таком деле козырных тузов не бывает.
— А у меня будет. Я заранее всё обдумал. Остался у меня в Ленинграде верный человек. Всё, что прикажу оттуда, — всё будет выполнять. Обо всём договорились.
— Тогда конечно… Тебе-то бояться нечего. А что за человек? О чём вы договорились?
— О чём надо, о том и договорились…
— Ну, если не доверяешь — твоё дело. Только зачем тогда и разговор?
— Я тебе доверяю… И так сказал много. А имена в таком деле, сам должен понимать, не называют. Погодя, может, и скажу, а сейчас ещё не время.
Информация Разова о последнем разговоре с Мяминым встревожила дивизионную контрразведку. Накануне было принято решение об аресте Мямина, но теперь, когда выяснилось, что в Ленинграде у него есть сообщник, с арестом следовало подождать: необходимо прежде узнать, кто этот предатель.
Разов не терял надежды вызвать Мямина на откровенный разговор, но понимал, что для этого нужна подходящая ситуация. И когда они снова оказались вдвоём в окопе охранения, Разов издали начал осторожный разговор:
— Говорят, скоро в наступление нас бросят… на убой, можно сказать…
— Мало ли что говорят. Пропаганда для поднятия духа! Об этом наступлении давно уже идут слухи, да, видно, кишка тонка.
— Боюсь, что на этот раз сбудется: знаю от серьёзного человека. Есть у меня товарищ в штабе полка. Вчера случайно встретились.
— Кто такой?
— Сам же учил имён не называть.
— Можешь фамилии не говорить, не в фамилии дело, а что он в штабе делает?
— Знает немало, — уклонился Разов от ответа.
— Член партии?
— Да.
— Он — как, в курсе твоих настроении?
— Догадывается, конечно. Иначе бы не стал говорить мне, что наступление обречено на провал, что на второй фронт нечего и надеяться. У тебя — человек в Ленинграде, а у меня будет в штабе полка. Ещё неизвестно, что немцам важнее.
— Тебе своего надо ещё обламывать, а когда? Уходить надо до наступления, нет у нас времени ждать.
— А я его здесь и трогать не буду. Я его оттуда заставлю плясать под мою музыку: у меня ключик к нему подобран, дело верное.
— Какой ключик?
— Понимаешь, жена его с пятилетней дочкой в июле эвакуировалась в посёлок Волосово. В июле эвакуировалась, а в августе немцы посёлок захватили. Соображаешь, как можно на этом сыграть? Придём туда — начну действовать. Дескать, не будешь выполнять задания — повесим и жену, и дочку, и мать. Никуда ему от нас не деться.
— Слушай, это же тоже козырный туз! Уж не Иванов ли это из штаба?
— Не спрашивай, ничего сейчас не скажу. Узнаешь перед уходом туда. Но и ты не должен от меня таиться.
— Согласен. Только ещё раз говорю: откладывать нам больше нельзя: начнётся наступление, мы окажемся не там, а в раю, а я в рай не спешу, успеется…
Перед рассветом, когда Разов и Мямин возвращались в часть, немцы внезапно открыли ураганный огонь по переднему краю. Это был короткий, но шквальный артиллерийский налёт. Взрывной волной Разова отбросило далеко в сторону…
Когда Разов очнулся, уже рассвело. Опираясь на винтовку, он с трудом поднялся и только теперь вспомнил о Мямине. Неужели убит? Тогда имя его сообщника в Ленинграде останется неизвестным!
Разов огляделся — Мямина нигде не было.
«Может, он уцелел и пошёл в санчасть за санитарами, чтобы оказали мне помощь? — подумал с надеждой Разов. — Скорее всего, так и есть. Подожду немного…»
Тянулись долгие минуты, а санитары не появлялись. «А вдруг он ранен, не смог дойти до медсанбата? Где-нибудь лежит, истекает кровью и может умереть каждую минуту, каждую секунду! Нельзя допустить такое».
Собрав последние силы, чувствуя непрестанный шум в ушах, Разов побрёл в часть. Несколько раз он останавливался, и тогда шум немного стихал, но как только начинал идти, шум в ушах возобновлялся с прежней силой…
В части его встретили Мартынов и Гудимов:
— Мы уж опасались, не накрыли ли вас! А где Мямин?
— Разве он не вернулся? Я думал, он либо в части, либо тяжело ранен.
— В расположении полка он не появлялся. Когда вы последний раз его видели?
— Во время артналёта. Меня отбросило взрывом, а когда пришёл в себя — Мямина нигде не было…
Через неделю, во время разведки боем, Разов исчез. А ещё через день весь полк уже знал, что Разов перебежал к немцам.
4. Она выбрала смерть
Шот допрашивал Разова уже третий раз. На допросе присутствовал офицер военной секретной полиции. Эсэсовец сидел на диване, непрерывно курил, стряхивая пепел себе под ноги.
— Ты повторяешь утверждение, что родился в Пэтерзбурге? — спросил Шот.
— Так точно, господин гауптман. Я родился в Петрограде шестнадцатого января тысяча девятьсот пятнадцатого года.
Шот повернулся к эсэсовцу, молчаливо предлагая ему принять участие в допросе.
— Ответь, — эсэсовец уставился на Разова большими светлыми глазами, — как в Петрограде называлась до революции улица Пролеткульта? — эсэсовец говорил по-русски правильно, без малейшего акцента.
— Малая Садовая…
— Далеко ли от неё находится Итальянская улица?
— Рядом. Только она теперь называется не Итальянская, а улица Ракова.
— Кто такой этот Раков?
— Говорят, какой-то официант… точно не знаю.
— Где расположен Зимний сад?
— Зимний сад? — Разов растерянно заморгал. — Зимний сад? Не могу сказать. Летний — знаю, а Зимний?.. Никогда не слышал…
— Немецкий язык знаешь? — неожиданно спросил Шот.
— К сожалению, нет. Знаю несколько немецких слов, которые употребляются в полиграфии. Все цинкографы и гравёры знают эти слова.
— Известен тебе солдат Мямин? — спросил эсэсовец.
— Известен, господин офицер. Мы собирались бежать вместе, но он исчез во время артобстрела. Боюсь, что он убит.
Эсэсовец усмехнулся.
— Что тебе известно о нём? Он коммунист?
— Нет, он беспартийный. Знаю, что его судил трибунал и разжаловал из офицеров в рядовые… Точно знаю…
— За что его судили?
— Он говорил мне, что сорвал доставку горючего из Кронштадта в Ленинград.
— Почему его не отправили в лагерь?
— Его приговорили к заключению на десять лет. Он должен отбыть их после войны.
— Это есть очень глупой решений, — сказал Шот. — Кто имеет охота воевать, чтобы потом быть много лет в тюрьма? — По привычке он выбивал пальцами по столу дробь. — Мы имеем о вас сведений. Это есть правда, что вы делали печать для прописки в паспорт?
— Значит, Мямин жив, он у вас! — радостно воскликнул Разов. — Только он знает об этом.
— Вы сговорились, — эсэсовец с силой крутанул колёсико зажигалки. Брызнули искорки, но фитилёк не вспыхнул, должно быть, иссяк бензин. — Вы пытались обмануть нас. Мямин говорит неправду о вас, вы говорите неправду о Мямине. Вы оба подосланы, вы — шпионы.
— Господин офицер, я докажу делом! Я знаю не так много, но это может оказаться очень важным для немецкого командования…
— Что ты знаешь?
— Вблизи Колпина расположен большой закомуфлированный аэродром. Ваша разведка его не может обнаружить.
— Что ты ещё знаешь?
— В полковом штабе есть офицер… Он будет работать для немецкой армии.
Шот взглянул вопрошающе на эсэсовца.
— Он лжёт, — сказал эсэсовец по-немецки. — Неужели вам не ясно?
— Я пришёл к такому же убеждению. — Шот обращался к эсэсовцу, но не спускал глаз с Разова. — Что вы советуете?
— Повесить! — отрубил эсэсовец. — Повесить на вашем любимом столбе и тем самым избавиться от всяких сомнений.
— Ваш совет хорош хотя бы тем, что легко выполним. Через час этот субъект будет болтаться на виселице и продолжит свою глупую легенду на том свете!
Оба расхохотались. Глядя на них, Разов улыбнулся, и эта улыбка мгновенно оборвала смех немцев.
— По какой причине ты можешь улыбаться? — опросил Шот.
— Не знаю. — Улыбка ещё не сошла с лица Разова. — Вы смеётесь, и мне стало весело…
Шот и гестаповец переглянулись: очевидно, перебежчик и в самом деле не знает немецкого языка.
Немцы не представляли себе, чего стоила Разову эта улыбка. Он знал немецкий язык в совершенстве. Переходя к врагам, Разов был готов к тому, что ему не поверят, может быть, станут пытать. И всё же, когда он услыхал, что будет казнён, сердце забилось с такой силой, что казалось, его удары гулко отдаются по всей комнате. Но инстинкт самосохранения, тренированная воля подсказали Разову единственно правильную реакцию на зловещие слова немца — улыбаться.
— Какую пользу ты ещё можешь давать нашему командованию? — спросил Шот.
— Господин гауптман, я уже говорил, что могу выполнять любую работу в типографии. Там бы я мог принести большую пользу. Ваши листовки пишутся на неправильном русском языке, и солдаты над этим смеются. Набирая такие листовки, я могу исправлять все ошибки. Могу делать штампы для разных бланков, печати для любых удостоверений, — был бы только оригинал, с чего делать.
— Хорошо. Об аэродроме и штабном офицере показания дашь письменно, — сказал эсэсовец, делая вид, что такая информация не представляет особого интереса. — Как долго ты работал в типографии?
— Семь лет. Я, господин офицер, не только гравёр-цинкограф. Если надо, могу стать и за наборщика. Хоть ручной набор, хоть машинный…
— Тебе будет проверка, изготовишь несколько штамп… — сказал Шот.
— Слушаюсь.
— А теперь садись и пиши очень подробно всё, что можешь знать о аэродромах, о дислокациях воинских частей и фамилии командиров и комиссаров, которые ты имеешь знать…
— И запомни, — добавил эсэсовец, — за ложные сведения наказание одно. — И он сделал выразительный жест, как бы затягивая на шее невидимую петлю.
На пятый день после исчезновения Разова вражеская авиация прорвалась сквозь редкий заслон нашей зенитной артиллерии и обрушила мощный бомбовой удар на аэродром в двенадцати километрах северо-восточнее Колпина.
В тот же вечер два офицера враждебных друг другу армий, смысл жизни которых состоял в смертельной борьбе друг с другом, с одинаковым чувством знакомились с результатами этой бомбёжки.
Капитан Шот дважды с удовлетворением прочёл важное сообщение: «Обнаружив в квадрате 73/29 замаскированный советский аэродром, немецкая эскадрилья тяжёлых бомбардировщиков подвергла его эффективной бомбардировке, уничтожив при этом не менее четырнадцати самолётов противника. При возвращении с боевого задания один наш бомбардировщик и один истребитель были сбиты».
«Если и не четырнадцать, а семь — неважно, — подумал Шот. — Важно, что сведения Разова оказались точными. Кажется, на него можно положиться…»
В это же самое время капитан Лозин, также в отличном расположении духа, читал донесение, полученное из отдела контрразведки Ленфронта: «Сегодня на рассвете немецкая эскадрилья тяжёлых бомбардировщиков бомбила объект шестнадцать-бис. При возвращении огнём нашей зенитной артиллерии было сбито два вражеских бомбардировщика и один истребитель».
«Неважно, сколько сбили, — подумал Лозин. — Важно, что они проверили Разова, убеждены, что бомбили не ложный, а настоящий фронтовой аэродром. Похоже, что Разов внедрился. Да, на такого человека можно положиться…»
Лиза Попова явилась к деду на Сиверскую в начале августа и почти сразу была арестована. Деда во время ареста дома не было, Лиза заявила, что он ушёл рано утром неизвестно куда. Найти его так и не удалось.
По посёлку пошли разговоры, что Попову ещё в июле исключили из комсомола за распространение паникёрских слухов и пораженческое настроение, и потому ей пришлось из Ленинграда скрыться.
Заняв Сиверскую, гитлеровцы сразу освободили Попову и взяли буфетчицей в офицерскую столовую. Объявился неизвестно где скрывавшийся дед.
Лиза была красива, и немецкие офицеры всегда торчали у её буфетной стойки. Ей даже выдали пропуск на хождение по посёлку после комендантского часа: немецкие офицеры поздно засиживались в столовой, стало быть, и буфетчица должна быть на месте.
Дом деда стоял на окраине, у самого леса. Наступила осень, и старик частенько на рассвете ходил за грибами. Иногда с ним ходила и Лиза.
Дед знал — в посёлке все презирают Лизу, презирают не столько за то, что работает у врага, — пить-есть надо, куда денешься, — а за то, что она и не скрывала, что живётся ей хорошо, весело, а немецкие офицеры не прочь провести с ней время не только у буфетной стойки. Многие слышали, как она хвалила гитлеровские порядки. К тому же скоро выяснилось, что дед втихую гонит из картошки самогон и продаёт его немецким солдатам. И когда Лизу убили, никто не пожалел о ней, никто не зашёл к деду с утешным словом. Хуже того, старика в посёлке теперь ненавидели. Он знал это и неделями не выходил из дома. Если бы не дым из трубы, можно было подумать, что его нет в живых.