Наводнение (сборник) - Сергей Высоцкий 53 стр.


Да ты чего, нездоров? Дрожишь прямо, ты чего это, балтика?

Егупин дома? — хрипло спросил Гаврилов, не в силах больше совладать с собой.

А-а!.. Так ты тоже этого типа знаешь, — Иван Васильевич как-то странно посмотрел на него, переменился в лице.

Я же жил здесь! — выкрикнул Гаврилов. — Жил. Там, в маленькой комнате. У кухни!

Ах, вот что!.. — Иван Васильевич хлопнул себя по лбу. — Вот ведь что!.. Ты же жил тут, балтика. С Егупиным жил — и жив остался. А я, старый дурак, не понял сразу-то!

Он смотрел на Гаврилова с участием, понимающе кивая головой. Бутылку водки он так и не поставил на стол, а держал в руке.

Вот ведь как, балтика! Не гость ты тут, а хозяин! С Егупиным повидаться пришел. А Егупина-то и нет. Ну садись, садись. Что стоишь-то, нет Егупина! Со мной поговори, товарищ матрос. Егупин поздно приходит. У кабаков папиросками торгует.

Гаврилову почудилась какая-то многозначительность, какой-то скрытый смысл в том, что говорил Иван Васильевич о Егупине.

Иван Васильевич поставил наконец бутылку на стол, быстро достал стопки, вилки, кусок сала, завернутый в газету. Наливая в стопки, спросил:

Тебя звать-то как, балтика?

Гаврилов, Петр…

Ну давай, Петруша, за знакомство! За союз пехоты с балтийцами!

Прилов машинально выпил и не почувствовал вкуса водки. У него опять екнуло сердце оттого, что его назвали Петрушей, как называл Василий Иванович.

А Егупин этот — большая сволочь, — сказал Иван Васильевич. — Гнида на теле человеческом… Его еще прошлой зимой арестовали.

Арестовали?.. — Гаврилов растерянно посмотрел на Ивана Васильевича.

Арестовали. Год всего и отсидел, гадина. За слезы людские — год! Да ты никак его пожалеть хочешь? — спросил Иван Васильевич с тревогой.

Пожалеть?! — Гаврилов задохнулся от душившей его ненависти. — Эту гниду пожалеть?! Из-за него люди погибли… Да я его… — И осекся.

И я бы своими руками его задавил, — сказал, успокаиваясь, Иван Васильевич, — хоть у тебя и больше, наверно, оснований для этого. С такими уродами на одной земле противно жить. Мне следователь порассказал, что он тут в блокаду вытворял. У Егупина одного золота килограммов пять при обыске взяли…

Я

тут насмотрелся, когда у него обыск был. Сервизы, отрезы. Вещей всяких тьма, уже и гнить начали. Ну и конфисковали все. Часть хозяевам отдали — кто жив остался. Ну давай, Петруша, еще по одной. Ты надолго ли?

Увольнительную на сутки дали. А там не знаю… Может, в ремонт поставят.

Они выпили молча, закусили.

А в моей комнате живет кто? — спросил Гаврилов.

Женщина одна, Петрова. С сыном. Она работает на фабрике Урицкого. Что, будешь комнату требовать?

«Женщина с сыном, — подумал Гаврилов. — Как и мы с матерью».

Нет, не буду. Что мне сейчас комната! — ответил он и горько усмехнулся про себя: «Будет у меня другая комната. И надолго».

Да, у тебя все впереди, — сказал Иван Васильевич одобрительно. — Может, посмотреть хочешь? Мать-то на работе, а сынок дома.

Нет, не хочу, — твердо сказал Гаврилов-

Ну и ладно, — согласился Иван Васильевич. — Ну и лады. А родные-то у тебя где? Остались живы?

«Добрались, значит, до этого подлеца. Добрались. Но ведь знали-то не все. За спекулянта посчитали, — лихорадочно думал Гаврилов. — Ну да ничего. Еще не все ты заплатил, Егупин. Еще мне платить будешь…»

…Гаврилов посидел до позднего вечера, все время прислушиваясь к звукам в коридоре. Пришла с работы жена Ивана Васильевича. «Татьяна», — назвалась она, и Гаврилов удивился: голова с коротко подстриженными волосами почти вся седая. Татьяна работала воспитателем в детском саду. Она быстро состряпала суп, а потом сидела, слушала, как рассказывал Гаврилов о житье-бытье в блокаду. Плакала, не стесняясь мужчин.

Рассказала о том, что еще в середине прошлого года приходил сюда старик железнодорожник. Расспрашивал про Егупина. Говорил, что детдомовец-мальчишка рассказал ему еще в войну, что Егупин страшный человек.

Горбатый? — спросил Гаврилов, чувствуя, как поднимается у него в груди теплая волна.

Горбатый, — кивнул Иван Васильевич, — с него-то все и началось. Мы и в милиции с ним побывали. А потом еще военный приехал. Генерал. Расспрашивал про Лапиных.

«Зойкин отец, — подумал Гаврилов. — Значит, наврала «похоронка».

Был этот военный в комнате у Егупина. И очень кричал там. А потом Ивану Васильевичу показывал письмо от дочери. О всех подлостях этого ирода.

Да мы и сами-то уже знали, что это за человек, — сказала жена Ивана Васильевича. — Тут раз с милицией приходила одна женщина. Отбирать вещи, которые в голодовку он за куски хлеба выменивал. А Егупин-то уж и сам людей сторонился. И на кухню не выходил почти. Шмыгнет из двери в дверь и сидит упырем. И одевался- то ведь в старье. А тут, оказывается, на золоте сидел, на богатстве таком… Потом следователь приходил. Расспрашивал нас.

Хлопнула входная дверь. Гаврилов услышал, как кто- то тяжелой шаркающей походкой прошел по коридору в кухню и обратно.

Это он, — брезгливо покосившись в сторону шагов, сказал Иван Васильевич. — Егупин твой.

Гаврилов почувствовал вдруг непонятную слабость во всем теле. У него даже не хватило силы ответить. Он только кивнул Ивану Васильевичу, подумал: «Да, мой! Мой Егупин. Сегодня он только мой…»

Гаврилов вдруг снова вспомнил старика на заметенном снегом Марсовом поле и его слова, он никогда не 4 забывал их: «Кто же, если не ты, молодой человек». Слабость прошла. Гаврилов только почувствовал, как холодной испариной покрылась спина.

Пойдешь проведать, балтика? — спросил Иван Васильевич хмуро.

Гаврилов не ответил. Прислушивался, не раздадутся ли снова шаги в коридоре. Но там было тихо.

Иван Васильевич встал из-за стола и, закурив «Звездочку», остановился у окна. Гаврилов вдруг почувствовал на себе взгляд и, подняв голову, встретился глазами с Татьяной: были в них боль, и сострадание, и испуг Словно бы отразилось в них печальное будущее Гаврилова, судьба его. Гаврилов заметил еще закушенную губу и сведенные на груди побелевшие руки.

Иван Васильевич тоже заметил состояние жены и сказал испуганно:

Да что ты, Татьяна?.. Что ты? Словно на похоронах… Ну пойдет, балтика, скажет пару ласковых этому подонку. Отведет душу…

Татьяна опустила голову.

Вот нашла отчего расстраиваться! Все же хорошо, дуреха! Ну было тяжело… А теперь-то? Вернулся парень живой. И голод, и войну прошел. Домой вернулся… Ну чего ты, чего, дуреха? — Он обнял ее как-то застенчиво, погладил по волосам.

Гаврилов видел, что Иван Васильевич и сам расстроился. Сидеть дольше здесь было невыносимо. Он вскочил, пробормотал: «Я сейчас, я на минутку», — вышел в коридор.

Гаврилов стоял перед дверью с большой бронзовой ручкой. Как и в те далекие времена, он не стал стучать, а просто подергал эту ручку. Раз. Другой.

Чего там? — раздался голос, и Гаврилов не узнал его.

Голос был чужой, не егупинский. В голосе Егупина, хоть и был он противный, пронзительно-каркающий, всегда чувствовались властные нотки, превосходство в нем чувствовалось. А здесь какой-то шамкающий, сдавленный голос. Нет, совсем не егупинский!

Гаврилов сказал «свои», помедлил, ставя пистолет на боевой взвод и снова опуская в карман. Потом решительно нажал на ручку и распахнул дверь. Он увидел посреди комнаты огромный, красного дерева стол с бронзовыми украшениями, а за столом какое-то небритое, лохматое существо. Существо это испуганно взглянуло на Гаврилова и смахнуло рукой со стола себе на колени ворох мятых бумажных денег.

Чего вам? — прошамкало существо, пристально вглядываясь в лицо Гаврилова. — По какому праву?

Руки у него дрожали крупной дрожью. Отечное, землистое лицо тоже подергивалось.

«Неужели это Егупин? Неужели это он?» — спрашивал себя ошеломленный Гаврилов, вглядываясь и не узнавая прежнего Егупина.

В комнате стоял невыносимо удушливый запах тления и плесени. Кроме этого — во всю комнату — стола, мебели не было почти никакой. Только большой, окованный железом сундук да незастланная, с грязным и рваным бельем железная кровать. Гаврилов узнал этот сундук. Он стоял в комнате у Анастасии Михайловны и был набит старыми журналами. Прямо на столе, без подставки, стоял чайник. И весь стол, вся его былая красота была заляпана грязью, жжеными кругами — следами от горячих кастрюль.

«Неужели это Егупин? — думал Гаврилов, все вглядываясь и вглядываясь в это убогое лицо, не выражавшее ничего, кроме испуга. Да, это был все-таки он, Егупин. Характерная его брезгливая нижняя губа, теперь совсем отвисшая и обнажившая давно источенные зубы, егупинский нос с легкой горбинкой, ставший почти бесформенным и сизым, — Егупин, Егупин!..» Гаврилов уже не сомневался в этом, но все медлил и медлил вынуть из кармана стиснутый в руке пистолет.

Молчание Гаврилова еще больше испугало хозяина комнаты. Он вдруг зашевелился, заюлил, пытаясь дотянуться до табуретки, стоящей рядом, сбрасывая с нее картофельные очистки и приглашая садиться. Губы его растянулись в подобие улыбки и еще больше обнажили щербатые зубы.

— Вы ко мне, товарищ? Садитесь, садитесь, — зачастил, заторопился Егупин. — Вы по делу… Может, за вещичками? Был грех, был. Черт попутал. Покупал я вещички у людей. Но все ведь добра хотел, добра. Гибли люди. Умирали с голоду на вещичках. Задарма, говорят, отдавали, мол, за клей столярный. А помнят ли, что стоили эти вещички тогда — ничего! А я хлебушек им давал, сгущенку даже, а это дороже золота было, так-то! Выжить помогал, жизнь сохранить. — Егупин говорил быстро-быстро, угодливо улыбаясь. Глаза у него стали слезиться. — А люди добра не помнят. Забыли, как на коленях упрашивали меня за триста граммов хлеба кольцо золотое взять. Я и брал. Жалеючи брал… И наказали. И вещички забрали, и в тюрьму посадили. В тюрьму посадили старого человека. — Он внезапно заплакал, и лиц© его совсем потерял© человеческое выражение.

«Да он, кажется, сумасшедший!» — ужаснулся Гаврилов.

Но так же внезапно Егупин перестал плакать, вытерся рукавом, оставив на лице грязные полосы от слез.

Все рушилось, пропадало… Горело все, морячок, горело… Вот я и собирая, собирал. Монетку к монетке, вещичку к вещичке. Чтоб ничего не пропало, не запылилось… — Он говорил нараспев, будто сказку рассказывал засыпавшему дитяти. — Монетку к монетке… — И вдруг взвизгнул: — Все отобрали! Все!..

На мгновение, на кратчайший миг появилась осмысленность в его глазах. И как ни краток был этот миг, Гаврилов увидел в слезящихся егупинских глазах ненависть, безысходную ненависть. Не просто увидел — физически ощутил и вздрогнул, будто от электрического разряда.

Не за вещичками я! — крикнул он срывающимся голосом. — Рассчитаться я пришел с вами, Егупин. За все рассчитаться. Не узнаете меня? Гаврилов Петр, сосед ваш. Вот кто я, Егупин. — И достал пистолет.

«Сейчас, сейчас все это кончится. Надо только нажать курок, только нажать. Не медлить», — подгонял себя Гаврилов.

Егупин хрюкнул совсем по-поросячьи и сполз со стула на пол. Прикрывая лицо трясущейся рукой, он пытался сказать что-то, но горло издало только судорожные рыдания.

Ва… ва!.. — прорвалось наконец сквозь всхлипы, — ва… имя человеколюбия… Старый, больной… Не со зла я… Власти хотелось, силы… — Продолжая бормотать, он пополз на коленях к Гаврилову, цепляясь рукой за шнур лампы с зеленым абажуром, стоявшей на столе. — Не бери грех на душу, не бери!

Лампа с грохотом упала, абажур разлетелся на куски, и свет погас. Гаврилов услышал в темноте сдавленные рыдания, шорох и вдруг почувствовал, что Егупин цепко обхватил его руками за ноги, гладил их и целовал, бормоча сквозь всхлипывания какую-то явную бессмыслицу. Гаврилов попробовал вырваться, но Егупин держал его крепко.

«Надо стрелять, стрелять, — мелькнула мысль, — надо же наконец стрелять в эту мразь! — Но, вместо того чтобы стрелять, Гаврилов, собравшись с силой, вырвался из рук Егупина, пнул его ногой, содрогнувшись, словно попал в гниющий, смердящий труп, и, не помня себя, словно в бреду, выскочил из комнаты, шепча — Нет, не могу, не могу…»

Только на лестнице он пришел в себя и увидел, что все еще сжимает в руке пистолет. «Как же это я ушел, — обожгла его мысль, — как же это я оставил эту сволочь в живых?» Мысль эта была нестерпимой. Опустошенный, растерянный, Гаврилов несколько минут

стоял

на слабо освещенной лестничной площадке, не решаясь вернуться и не в силах спрятать пистолет и уйти. Мерзкое и жалкое лицо Егупина все еще стояло перед глазами. «И я жалкий! Не смог выстрелить! Не смог!..»

Внизу хлопнула входная дверь. Кто-то, гулко топая, стал подниматься по ступенькам. Гаврилов торопливо сунул пистолет в карман и медленно-медленно стал спускаться по лестнице.

«Нет, не мог я в лежачего, не мог, — пытался он оправдаться перед собой. — Я шел к сильному и наглому. Шел к убийце…»

Чем дальше уходил он от квартиры, тем яснее понимал, что уже никогда не вернется сюда.

На улице было тепло. Прохладный воздух освежал лицо, успокаивал. А на душе у Гаврилова было тоскливо и гадко, но потом какая-то неясная радость шевельнулась в нем, проснулся, заговорил какой-то другой голос.

«Не стрелять же в лежачего! Ведь это уже труп. В трупы не стреляют».

Гаврилов вышел на Средний проспект. Здесь гремели трамваи, было людно.

На тральщик Гаврилов пошел вкруговую, по Пятой линии. Он шел медленно, с трудом приходя в себя, вновь и вновь переживая встречу с Егупиным.

Напротив Академии художеств, у сфинксов, спустился по гранитным ступеням к Неве. Вода была совсем спокойная, гладкая. На мосту Лейтенанта Шмидта звенели трамваи, искря на стыках проводов разводной части. На гранитной скамье, тесно прижавшись друг к другу, целовались парень с девушкой.

Гаврилов вытащил пистолет, подержал несколько секунд на ладони. Подумал: «Зачем он мне теперь? Только нарвешься на неприятности!..» Он размахнулся и швырнул пистолет в темноту. Раздался всплеск. Парень с девушкой отпрянули друг от друга, с недоумением посмотрели на Гаврилова.

Он поднялся по ступенькам, посмотрел на часы. Было ровно двадцать три. «Успею еще пройтись по набережной».

И он зашагал по гранитным плитам мимо Меншиковского дворца, мимо университета, испытывая необычайное облегчение, словно избавился от чего-то ужасного, мучительного, тяготившего его душу. И было еще сожаление от того, что не увидел Егупина сильным, наглым, которому можно было бы крикнуть: «Узнаешь меня, гадина?!.» Но это сожаление было слабым и даже чуточку приятным. Гаврилов вспомнил бабушки Настино: «Поднялись высоко — и вот нет их; падают и умирают, как и все…»

«Надо обязательно узнать, как судили эту сволочь, за что, — думал Гаврилов. — Знают ли о нем все то, что я знаю? Наверняка не знают. Если поставят тралец на ремонт, не уйдем в море — обязательно все выясню!»

Гаврилов шел и вспоминал жалкого, трясущегося Егупина, смахивающего грязные рублевки со стола, его цепкие руки, затхлый дух в комнате. Его передернуло. «Нет, просто противно… лежачего…»

Вечер был теплый, безветренный, какой-то даже праздничный. Набережная была заполнена гуляющими. Слышался смех. Парни стояли у гранитного парапета, разглядывая проходивших мимо девчонок, перекидываясь с ними необидными шуточками, прохаживались чинным шагом с девицами чуть высокомерные курсанты Дзержинки.

Назад Дальше