— Почему? — спросил я.
— Потому что, — ответил Инихов, — вся ценность Талобелова для уголовных была неразрывно связана с его работой в полиции. Вне этой работы, конечно, тоже открывались те или иные возможности — для такого-то умного и изобретательного человека! Но… это могло быть интересно ему самому, однако самим уголовным — нет. Они бы его — окончательного, если можно так выразиться, перебежчика — просто не приняли бы. Это было бы и неразумно, и опасно.
— Гм…
Я задумался.
В словах Сергея Ильича была определенная логика, но все же безупречной она не выглядела. Кроме того, если тот старик, которого Гесс встретил у Молжанинова, и в самом деле был Талобеловым, то всё, сказанное Сергеем Ильичом в его оправдание, и вовсе теряло смысл.
— А что с пожаром? — поворотился я к Митрофану Андреевичу. — Вы говорили, что Талобелов сгорел?
Митрофан Андреевич — от неожиданности вопроса — вздрогнул, но ответил тут же:
— Да, мне рассказывали именно так. Но вы понимаете: ручаться я не могу. Это было еще до моей службы в пожарной команде.
— Понимаю, Митрофан Андреевич, — согласился я, — а все же?
Полковник пальцами обхватил подбородок, помассировал его как будто в задумчивости — наверное, так оно и было — и коротко поведал:
— В пожаре на Гутуевском острове — дело было изрядное — нашли человеческие останки. Опознать их, конечно, возможности не было, но кое-какие косвенные признаки указывали на то, что сгоревший — именно Талобелов.
— Какие же признаки могли сохраниться в огне?
— Вообще-то, — Митрофан Андреевич улыбнулся, — редко бывает так, чтобы пламя уничтожило всё без остатка. Поэтому знающие люди — знающие, разумеется, что и как искать — почти всегда находят те или иные свидетельства разного рода. А в случае с человеческими останками на Гутуевском острове осматривавших заинтересовали две специфические детали. Первая — перстень. Простенький, стальной, но именно это уберегло его от плавления[28]. Сама простота перстня привлекала к себе особенное внимание: люди редко носят такие… да что там — редко: практически никогда. Золото, серебро, другие металлы — да. Но сталь… Среди тех, кто осматривал находки, нашелся человек, припомнивший: такую или подобную ей вещицу видели у Талобелова, а ему, в свою очередь, ее подарил сам Иван Дмитриевич. Отправились к нему. Иван Дмитриевич осмотрел перстень и признал в нем собственный подарок.
— Аргумент! — был вынужден согласиться я.
— Да.
— А вторая деталь?
— Бумажник.
Я так и подскочил, не веря собственным ушам:
— Что? Бумажник?
Митрофан Андреевич повторил:
— Да, бумажник.
— Но это-то как возможно?
— Кожа, — пояснил Митрофан Андреевич, конечно же сгорела, но под кожей находились — опять же, стальные — пластины, скрепленные подвижными элементами.
— Не понимаю!
— Ну… дайте-ка свой!
Митрофан Андреевич протянул руку, а я, достав из кармана свой собственный бумажник, подал его полковнику.
— Смотрите… — Митрофан Андреевич, поворачивая бумажник так и эдак, принялся показывать мне всевозможные швы. — Видите? Ваш бумажник тоже — как и мой, как, очевидно, и Талобелова — вовсе не состоит из цельных кусков кожи. Напротив: каждая из его поверхностей состоит из двух, как минимум, частей — лицевой и внутренней. Лицевая — выделки тонкой, внутренняя — грубее. А между ними… распороть?
Я выхватил бумажник из рук Митрофана Андреевича:
— Не стоит! — воскликнул я, опасаясь, что полковник мог немедленно перейти от вопроса к действиям.
Митрофан Андреевич ухмыльнулся:
— Не стоит, так не стоит! Тогда поверьте на слово: между этими поверхностями есть вставки, придающие бумажнику общую форму. Так вот: обычно эти вставки делают из толстой прессованной кожи, а в дешевых бумажниках — из картона. Но у Талобелова они были стальными.
Я понял, но удивился еще больше:
— Господи! Зачем? Ведь это должно быть страшно неудобно!
И снова Митрофан Андреевич ухмыльнулся:
— Спросите у Михаила Фроловича! Или у Сергея Ильича. Или у Юрия Михайловича. Или…
— Стойте, стойте!
Чулицкий:
— Это совсем просто, Сушкин! — Михаил Фролович полез во внутренний карман и вынул свой собственный бумажник. — Держите!
Я взял. Бумажник оказался тяжелым и… непроминаемым. Тогда меня осенило:
— Пуля!
— Верно. И нож — тоже.
Я повернулся к Можайскому:
— И у тебя такой?
Можайский кивнул.
— И у вас?
Вадим Арнольдович тоже кивнул.
— Видите ли, Сушкин, — продолжил Митрофан Андреевич, когда я вернул Чулицкому бумажник, — такая штуковина у сердца — неплохая защита от выстрела даже в упор, не говоря уже об ударе ножом!
— Значит…
— Значит, и найденный на пожарище бумажник, а точнее то, что от него осталось — пластины, принадлежал полицейскому. Нетрудно было сложить одно с другим: стальной перстень, «полицейский» бумажник… Талобелов!
Воцарилась тишина.
— Но кто же тогда, — ожил, наконец, Чулицкий, — тот странный старик? Зачем он выдал себя за Талобелова? Что скажете, Вадим Арнольдович? У вас есть какие-нибудь мысли по этому поводу?
Гесс, не менее других пораженный рассказом Митрофана Андреевича, выглядел растерянно и все же — упрямо:
— Я все-таки склонен считать, что это и есть Талобелов, — заявил он к всеобщему нашему изумлению.
— Да ведь я говорю вам… — начал было Митрофан Андреевич, но вдруг замолчал.
Это внезапное молчание было настолько красноречивым, что не оставляло никаких сомнений: полковник до чего-то додумался!
— Ну! — воскликнул тогда Чулицкий. — Ну? Что вы хотите сказать?
Митрофан Андреевич помялся, лицо его немного побледнело. Он словно собирался сказать какую-то крамолу — так не хотел и одновременно с тем горел желанием высказать зародившееся в нем подозрение.
— Митрофан Андреевич!
— Да, господа, да… — полковник пришел в себя. — Мне вот что подумалось: а если Сушкин прав?
— Сушкин?!
Вскрик — совершенно неприличный! — Чулицкого заставил меня поежиться.
— Да, именно Сушкин! — настаивал Митрофан Андреевич. — Разве не мог Талобелов и в самом деле переметнуться?
— Не мог!
— Но посудите сами! — Митрофан Андреевич вскинул на руке три пальца. — Первое: тела, кроме неопознанных де-факто останков, нет. Второе: напротив, опознанный перстень Талобелова. Третье — бумажник. И перстень, и бумажник можно было подбросить. А чей-то труп… да мало ли у такого человека, как Талобелов, было возможностей организовать и труп тоже! А вот качественное, натуральное опознание устроить у него возможности не было никакой! Что же получается? Если мы примем как данность то, что Талобелов не умер — не был убит, — мы легко объединим все факты воедино, считая и факт старика. Если же мы стоим на своем, мы ничего объяснить не можем!
Загудели взволнованные голоса. Мнения разделились. Но все же большинство отвергало выдвинутую мной (а теперь и Митрофаном Андреевичем) идею. Как оказалось впоследствии, мы с Митрофаном Андреевичем были правы, а большинство — нет. Впрочем, и наша с Митрофаном Андреевичем правота… ах, да: прошу прощения! Ведь был еще и Гесс, который с самого начала стоял на той же самой позиции… Так вот: правота нашей троицы — моя, Митрофана Андреевича и Гесса — также была неполной. Но об этом, дорогой читатель, позже!
Сейчас же — время вернуться в кабинет Молжанинова.
Как водится во многих спорах, ни какому единому мнению спорщикам прийти не удалось, и поэтому они — мы все — просто махнули рукой на предмет разногласий и попросили Вадима Арнольдовича продолжить рассказ.
Вадим Арнольдович продолжил.
— Но разве вы не погибли? — спросил я старика, заявившего, что он — тот самый Талобелов.
Старик сухонько — и не сказать, что приятно — захихикал:
— Как видите, нет, — сказал он, отсмеявшись. — Известия о моей смерти были несколько преувеличены.
— Но как же так вышло? Почему вы пропали и никому не давали о себе знать?
Старик качнул головой, пышный парик на его голове тоже пришел в движение и — вы не поверите! — с него посыпалась пудра. Мелкою такою крошкой, почти пыльцой или пылью. Эта пыль легла на стол, и старик — или Талобелов — тут же аккуратно смахнул ее салфеткой.
— А вот это, сударь, — ответил старик, — такие вопросы, ответить на которые я не могу. Не вправе, если быть точным.
— Но почему? — воскликнул, ничего не понимая, я.
— Ровно потому же, почему Семен… Семен Яковлевич, — тут же поправил себя старик, — не может рассказать о многом из того, что вы желали бы знать и что могло бы всерьез изменить ваше мнение не только насчет самого Семена Яковлевича, но и насчет всего происходящего.
— Вы говорите загадками!
— Такова уж наша, призраков, привилегия!
Старик опять неприятно захихикал и отошел от стола.
Молжанинов наблюдал за всем этим с улыбкой, но в целом его лицо было совсем не весело.
Я опомнился и вновь указал на тело Брута:
— А он-то что? Вы обещали рассказать!
— Нет, — улыбка на губах Молжанинова стала шире, а его лицо — озабоченней, — я обещал рассказать не о нем, а… просто одну историю. Сделать намек. Об Аркадии я ничего не обещал рассказывать.
Тут же была выпита очередная рюмка. Захрустел очередной огурец.
Я тоже выпил.
— Как же так… Семен Яковлевич? — я и сам не заметил, как начал величать Молжанинова по имени-отчеству, а потому, все-таки заметив, спохватился и оборвал себя. — Как же так?
— А вот так! — Молжанинов продолжал улыбаться.
— Но…
— Нет-нет, Вадим Арнольдович! Даже не пытайтесь! Ничего из того, о чем я говорить не вправе, я и не скажу. Вы только зря теряете время. А его, времени этого, у вас все меньше и меньше. Близится минута, когда вот в эту дверь, — Молжанинов ткнул пальцем в дверь кабинета, — войдет Зволянский и… тогда уже — всё!
Я невольно оглянулся на дверь. Она была приоткрыта. С моего места сквозь щель отчасти был виден тот самый коридор, по которому еще каких-то четверть часа назад я бежал за Брутом, помчавшимся предупредить своего хозяина о моем визите.
Молжанинов был прав: если я хотел узнать хоть что-то, следовало поторопиться.
— Хорошо, — был вынужден согласиться я. — Рассказывайте то, что считаете нужным!
Молжанинов кивнул, подхватил еще один огурчик и, прежде чем приступить к рассказу, этот огурчик задумчиво прожевал. Одна была радость: водку он больше не пил… мое замечание может показаться странным, но дело было в том, что миллионщик, несмотря на свое крупное телосложение, уже начал заметно пьянеть. Его глаза блестели по-прежнему живо, язык не заплетался, но некоторые признаки все более захватывавшего Молжанинова опьянения были несомненны. И это стало еще одной причиной, которая заставляла поторапливаться.
— Ну же! — потребовал я. — Оставьте вы эти огурцы! Рассказывайте!
Молжанинов бросил на меня лукавый взгляд, за которым, впрочем, я без труда подметил что-то вроде неприязненной озабоченности:
— Ладно, ладно… дайте начнем!
Я наклонился вперед и отодвинул от Молжанинова его тарелку.
Молжанинов хмыкнул:
— Однако…
Но затем он откинулся на спинку кресла, величественно сложил руки на животе и, слегка склонив к плечу голову…
— Ну, вылитый князь!
Гесс вздрогнул и быстро обернулся.
Можайский — я увидел это — тоже вздрогнул.
— Что? — спросил Гесс.
— Остроумно! — заявил Можайский.
Однако никто не признался, что это сказал он. Очевидно, и самому шутнику, ляпнувшему без раздумий, шутка сразу же показалась глупой. А ведь так и было в действительности: привычка Можайского машинально наклонять голову к плечу вряд ли была подобающей темой для насмешек!
Не дождавшись ответа на свой вопрос, Вадим Арнольдович пожал плечами и вернулся к рассказу:
— Значит, Молжанинов откинулся в кресле, сложил руки на животе и… начал свое — предупреждаю сразу — весьма туманное повествование.
«Прежде всего, — заговорил он, — пару слов о моем положении, Вадим Арнольдович. Вы знаете меня как преуспевающего дельца, миллионщика…»
«Ничего подобного! — перебивая, не удержался я. — Я знаю вас как преступника, убийцу и отъявленного негодяя!»
Как ни странно, Молжанинов согласно кивнул:
«Да, — без всяких протестов согласился он, — и в таких ипостасях, разумеется, тоже. Но это — не суть. А суть вот в чем: каким бы вы меня ни знали сейчас, всего лишь несколько лет назад я был совершенно другим. Я был… ну, как бы это сказать?.. а, вот: был человеком, над которым судьба занесла сразу три лезвия — total bad luck[29], безденежья и пылкого романтизма. А это, поверьте, страшное сочетание. Нищий романтик…»
«Нищий? — вновь не удержался я. — Вот так совсем и нищий?»
«Совершенно», — подтвердил Молжанинов.
«Ну-ну…» — пробормотал я, припоминая то, что Молжанинов вообще-то происходил из очень обеспеченной семьи, а также и то, что его отец оставил ему более чем солидное наследство.
Правда, припомнил я и то еще обстоятельство, что Петр Николаевич из Анькиного[30] утверждал, будто Молжанинов сильно задолжал и даже был вынужден заложить свою фабрику: ту самую, которая впоследствии сгорела. Но все же, и это не очень вязалось с заверениями самого Молжанинова в его полной некогда нищете.
«Вы напрасно иронизируете, — упрекнул меня Молжанинов или, наверное, даже не упрекнул, а безыдейно попенял мне: в том смысле безыдейно, что ему было решительно все равно, верю я ему или нет. — У меня действительно не было ничего… кроме головы, конечно!»
«А семейные капиталы?»
Молжанинов передернул плечами, а по его лицу пробежала гримаса:
«Семейные капиталы! — почти с ненавистью воскликнул он. — Да знаете ли вы, на каких условиях они перешли ко мне?»
Я удивился такой постановке вопроса, как, впрочем, и самому вопросу:
«Откуда же мне знать? А что: были какие-то… условия?»
Молжанинов скривился совершенно:
«Папаша мой — чтоб ему икалось на том свете! — не видел во мне преемника, способного поддерживать семейное предприятие. Он считал меня рохлей, тюфяком, художником…»
«Художником?» — еще больше удивился я.
«Да! Художником!»
«Вы что же…» — я было начал говорить, но Молжанинов внезапно и резко наклонился к своей стороне стола и взметнувшимися с живота обеими руками ухватился за выдвижной ящик.
Я тоже резко наклонился вперед, а в моей собственной руке немедленно оказался молжаниновский револьвер:
«Что вы делаете?»
Молжанинов какие-то мгновение смотрел на меня с изумлением, а потом поднял руки ладонями ко мне:
«Успокойтесь! — заявил он. — Я всего лишь хочу кое что вам показать!»
«Это «кое что» находится в ящике стола?»
«Именно!»
«Доставайте, — разрешил я. — Но медленно и без резких движений!»
Молжанинов кивнул.
Послышался мягкий шелест обрезиненных колесиков ящика по безупречным направляющим: не то, что у нас в участке, господа — всё перекошено, скрип, ничего не достать и не сунуть…
— Не отвлекайтесь!
— Прошу прощения… Значит, Молжанинов открыл ящик и — к моему немалому удивлению — достал из него альбом для рисования. Но самое примечательно заключалось в том, что это был не парадный, если можно так выразиться, альбом — из тех, какие можно увидеть на прилавках дорогих магазинов или в салонах, — а самый обычный, дешевый, едва ли не для школьников из неимущих семей: сероватая бумага, неровные обрезы…
«Вот, — Молжанинов подвинул альбом через стол, — посмотрите!»
Я взял альбом и раскрыл его: пользовались им часто, все листы оказались заполненными.
Сказать, что я был поражен увиденным, не сказать ничего! С первого же листа на меня воззрились удивительные фигуры: чего — или кого? — там только ни было! Я даже опешил: никогда не только не видел ничего подобного, но и представить себе не мог, чтобы в человеческой голове могли зародиться подобные образы!