Филлис - Фаст Говард Мелвин "Э.В.Каннингем" 11 стр.


— А разве у меня с собой оружие, профессор Ванпельт? — осведомился я.

— Полагаю, что да. Конечно, я могу ошибиться. Я ошибся, мистер Клэнси?

Я пожал плечами.

— Если я ошибся, наша беседа бессмысленна. Но тогда бы вы мне сказали, что она бессмысленна. Честно говоря, мистер Клэнси, ваш успех в роли преподавателя весьма умеренный. Слишком много лет провел я в преподавательской среде, чтобы понять, что вы не только исключение, но обладаете совершенно другими профессиональными навыками. Что ходить вокруг да около? Полагаю, что мне известно, зачем вы здесь, Клэнси, и поскольку вы сами прекрасно знаете, зачем вы здесь, то о каком секрете может идти речь?

— Знаете, так скажите.

Ванпельт пожал плечами.

— Если вам угодно. Раз не знаете, какая разница. Думаю, что вы ищете Алекса Хортона.

— А почему вы так думаете, профессор Ванпельт?

— Да потому, что я как математик умею складывать два и два, в результате получаю четыре. Думаю, что вы ищете мистера Хортона и потому отправной точкой избрали Никербокерский университет. Это, конечно, лишь предположение, но предположение логичное и обоснованное. И еще я думаю, что местопребывание мистера Хортона представляет собой информацию особой важности. Если вы следите за ходом моих рассуждений, то поймете, что я пришел к этим выводам самостоятельно. Но хотелось бы добавить, что мне любопытно знать о местопребывании мистера Хортона еще и потому, что такая информация потенциально несет в себе значительную финансовую выгоду. Предположим, что у меня, братец Клэнси, есть связи с такими людьми, которые, возможно, полагают, что обладание секретом местонахождения Алекса Хортона принесет им выгоду. Вас интересует такое предположение?

— Я уже сказал вам: в широком плане меня интересует ваше любопытство.

— Прекрасно. Прекрасно. — Ванпельт допил свой стакан и заказал еще. Я отказался, и Ванпельт понимающе улыбнулся. — Итак, полагаюсь на ваш интерес.

Ему принесли заказ, и он снова выпил, захватив из тарелки горсть орешков.

— Значит, я полагаюсь на ваш интерес. А теперь предположим, мистер Клэнси, что некто готов заплатить большие деньги за секрет местопребывания Хортона.

— Предположим, что никакого секрета не существует. Предположим, что Хортона нет в живых.

— Предполагать мы можем хоть целый день. И все же я предпочитаю здравый смысл. А здравый смысл заключается в том, что секрет профессора Хортона действительно существует и что профессор, как я уже сказал вам, жив. И вот я говорю вам: «Предположим, что за секрет профессора дадут большие деньги».

— А что такое «большие деньги»?

— Вопрос интересный и по существу. Что такое «большие деньги»? Чтобы заинтересовать вас, «большие деньги» должны быть действительно большие. Ибо по всем внешним признакам вы производите впечатление честного человека. А честный человек стоит дороже нечестного. Согласны, мистер Клэнси?

— Звучит разумно.

— Тогда назовем круглую сумму: полмиллиона долларов.

Тут улыбнулся я и, когда он спросил, о чем я думаю, сказал:

— Думаю, что вы жирный, противный, слишком много пьющий дурак. Думаю, что если бы у вас было много денег, вы бы стали пьяницей. Противным, невыносимым пьяницей.

Лицо Ванпельта приобрело жесткое выражение. Глаза прищурились.

— Повторяю: полмиллиона долларов! — прошептал он.

— Надоело, Ванпельт, — предупредил я. — Вы начитались скверных книг. Вдобавок вы дурак. Вам нравится играть в игры, от которых не будет проку. И вообще вы мне надоели, А вот вам за выпивку. — Я вынул из кармана пять долларов и положил их на стол. — Мне плохо в вашем обществе. Мне будет лучше без вас. Еще раз говорю: мне в вашем обществе плохо.

Тут я встал и ушел, но Ванпельту я сказал не всю правду. Мне в его обществе было не только плохо, мне было страшно, а страшно мне было и без его помощи.

Когда я вернулся в университет, шел дождь. Холодный, пронизывающий мартовский дождь, то накрапывающий, то льющийся ручьем. Холодно, мокро и неуютно: погода будто хотела предупредить, что светлые обещания весны давно забыты. Я их тоже забыл. Я чувствовал себя на крючке — утомленным и опустошенным. Ухмылка Ванпельта на жирном лице плясала передо мной. Наклонив голову, я побежал под крышу. Дрожа от холода и дождя, я прибежал к себе в кабинет. Одежда на мне стала мешковатой и бесформенной. Я предполагал посидеть, поработать, но теперь мне захотелось уехать домой, снять с себя все мокрое и залезть в горячую ванну.

Я сидел дрожа и никак не мог согреться. Тут кто-то постучал. Это оказалась Филлис. Она вошла, окинула меня взглядом и спросила, не заболел ли я.

— Нет, все в порядке, — успокоил я ее, — устал немного, а так ничего.

На лице у нее написано сочувствие: сочувствие и тревога, обращенные ко мне, которых я давно не видел на лице у женщины.

— Вам надо отдохнуть, — сказала она. — Я знаю, как трудно вам приходится.

— Правда? — улыбнулся я.

— Вам так идет улыбка, — сказала Филлис. — Все лицо меняется, и вы это знаете.

— Никто этого не знает. Нельзя улыбаться самому себе в зеркало: ничего не получится.

— Получается, — возразила она. — Я сегодня улыбалась сама себе в зеркало. Знаете, я рассказала о вас маме. Глупо, правда, для женщины моих лет рассказывать о ком-то маме?

— Совсем не глупо, — сказал я. — И что же вы обо мне рассказали?

— Что вы очень милый, добрый, нежный и предупредительный.

— Так и сказали?

— И даже больше. Что вы еще и интересный. И теперь она за меня беспокоится и попросила меня пригласить вас прийти к нам завтра вечером на обед.

— Потому что она за вас беспокоится?

— Именно, — сказала Филлис. — Так вы придете?

— Конечно, приду, — ответил я. — Приду с радостью.

Мы договорились встретиться завтра во второй половине дня и поехать к ней на моей машине. И сразу же я направился в центр. На этот раз машина оставалась дома. Дождь все еще шел. И я прошел в метро и под еще более сильным потоком от метро до дома. Мне было все равно — я уже промок до мозга костей.

Открыв дверь квартиры, я в ужасе замер на пороге. Без меня тут кто-то побывал в поисках ста пятидесяти тысяч долларов. Искали как следует. Мебель перевернута, диванные подушки вспороты, а их содержимое вывернуто. Все ящики вынуты и вывернуты на пол. Книги сброшены с полок и раскиданы по полу, будто они представляли сами по себе объект ненависти. В спальне та же картина: вывернутые ящики, развороченная постель, вспоротые матрасы. Снятые со стены картины, вырванные из рам и разрезанные на куски. Лохмотья обоев, свисающие в тех местах, где их проверяли ножом. Порванные занавески — сдернутые с крючков и шарниров.

В молчаливом отчаянии я шел по руинам своего бывшего мирка. За что-то хватался, что-то поднимал, что-то пытался исправить. Но действия мои носили скорее символический, чем практический характер. Болели тело и душа. Я пытался вычислить, что же произошло, думая про себя, что лучше бы все мое имущество поглотил пожар. Чисто, легко, просто; можно все начать сначала; но тут делать было нечего: все разорвано и поломано.

Я разделся, налип ванну горячей воды и благодарно влез туда. И пролежал больше часа, добавляя воду по мере надобности. Лежал и пытался рассуждать. Рассуждать об огромном хулигане-тяжеловесе по имени Джеки и о его партнере мистере Брауне, в руках которых были его сто пятьдесят тысяч долларов, врученных мне в качестве задатка за будущие услуги. Рассуждать о профессоре по имени Джон Ванпельт, оперировавшем еще большей суммой в размере полмиллиона долларов. Я попытался свести концы с концами и найти разумную, логическую связь между событиями, но мне не удалось додумать до конца, ибо в последовательности событий не было ни разума, ни логики.

Я страшно устал. После ванны взял свежее белье, заткнул дыры в матрасе и застелил постель. Потом лег, натянув одеяло на подбородок. Было всего девять вечера, но я уснул мертвым сном и беспробудно проспал двенадцать часов, даже не пошевельнувшись во сне.

Утром я был в состоянии оценить характер ущерба и начать наводить порядок.

Часть седьмая

Анна Гольдмарк

Сидя со мной в машине, направлявшейся в сторону Западной Сто семьдесят четвертой улицы, Филлис рассказывала о матери и о себе. А рассказывать об этом ей было нелегко. Она вела личную невидимую войну, как я вел свою, и мы оба жили каждый в собственном мире теней. Не могу четко выразить, что же объединило нас в тот момент, но объединившая нас сила была значительнее, чем думал любой из нас двоих: и если основой нашего сближения послужила отнюдь не романтическая любовь, которая, если верить книгам, только и должна соединять мужчину и женщину, то и тут все было понятно: мы были не молоды и не светились радостью юности. Быть может, мы нашли опору друг в друге оттого, что оба оказались в отчаянном положении. Мы, по крайней мере, оказались нужны друг другу и медленно, но верно учились ценить друг друга.

Филлис рассказала мне о матери, то и дело сжимая руки на коленях и опуская глаза. Вначале речь ее была медленной, но затем она заговорила быстро, ведя рассказ о женщине, приехавшей из Европы и ничего особенного не добившейся. Здесь не оказалось молочных рек и кисельных берегов, только работа, бесконечная работа, которая не уменьшалась и не кончалась.

— Гляжу я на нее, — говорила Филлис, — и пробую понять ее, но тут же сомневаюсь, понимаю ли я самое себя. То есть начинаю я с того, что, зная, что люблю ее больше всего на свете, обдумываю, как дать ей мир и счастливый покой; и тут любовь моя обращается в жалость, и я сама себя спрашиваю, не говорит ли во мне чувство вины. Вы меня понимаете? Понимаете, что я хочу сказать?

— Похоже, да, — соглашаюсь я. — Похоже, мне понятно, что вы хотите сказать. Моя мама из других краев, но суть та же.

— Я знаю, как это повлияло на меня, — продолжала Филлис. — Знаю, что подстраивала свою жизнь под нее.

— Это естественно, — сказал я. — Тут нет ничего ненормального.

— Я не видела в этом ничего ненормального, пока не встретилась с вами, Клэнси. Я все называю вас Клэнси, а не Томом. Вы не возражаете?

— Нет, не возражаю.

— И вот когда я с вами встретилась… Вы не поверите, если я скажу, что тогда подумала. О таких вещах, конечно, не говорят вслух, но мне кажется, что можно и сказать, тем более, мне станет легче, если скажу. Первое, что я сказала себе, было: «Ради Бога, Филлис, не испорти ничего на этот раз!» Понимаете, Клэнси? Мне ужасно хотелось вам понравиться. Я взглянула на вас и сразу страшно захотела, чтобы вы обратили на меня внимание. А после этого приехала домой, посмотрела на маму и с ужасом поймала себя на том, что ненавижу ее. Можете представить себе такую страшную ситуацию, Клэнси? Как можно ее ненавидеть? Нежную, добрую, милую, самоотверженную. Я для нее — свет в окошке. Она часто говорила, что без меня жизнь ее лишена цепи и смысла. Как-то она сказала мне, что без меня она бы лишилась веры, прокляла бы Бога, швырнула бы свою жизнь ему в лицо. Понимаю, что по-английски это звучит дико и мелодраматично, но как она это сказала. Она просто пыталась дать мне понять, что я для нее значу.

— Все мы существуем лишь потому, что что-то для кого-то значим, — произнес я. — Ни вы, ни ваша мама в этом смысле не отличаются от других.

— Но, Клэнси, видит Бог, я посмотрела на нее и возненавидела ее!

— Не навечно же!

— Вот именно. Вы правы. Ненависть тут же ушла, но я стала другой. Во мне все перевернулось, и на следующий день я думала только об этом.

— Об уходе из университета по собственному желанию?

— Откуда вы знаете? — прошептала она.

— Понял, общаясь с вами, — объяснил я. — Со мною было несколько иначе. Я поступил на работу в университет. А потом познакомился с вами.

— Все произошло так быстро. Даже слишком быстро.

— Не знаю. Не знаю даже, применимо ли слово «быстро». И является ли оно синонимом слов «хорошо» или «плохо».

— Но окончательно я перестала ее ненавидеть тогда, когда рассказала о вас. Я рассказала ей все, что тогда о вас знала, и все, что тогда о вас думала. Сказала, что все будет хорошо, что не может не быть хорошо, и тут она захотела познакомиться с вами и поглядеть на вас. Вот почему я везу вас к нам домой. Я хочу, чтобы вы поняли ее, потому что, когда поймете, то полюбите.

— Уже полюбил, — сказал я. — Не тревожьтесь, Филлис.

— А мне не по себе, Клэнси. Я слишком немолода, чтобы в первый раз в жизни влюбиться — по-настоящему, — и из-за этого полна страхов и опасений. Нет уверенности, нет ощущения прочности, но я не хочу просить вас дать мне все это. Я должна обезопасить себя сама.

— Да, Филлис, — согласился я. — Я этого дать не могу. Вам придется думать самой.

— Вот я и говорю о том, что буду делать я. Не вы. Вы не делали мне предложения — я не имею права даже ожидать от вас предложения. Все это выстроила в воображении я сама. Глупая малышка, придумывающая волшебные сказки и переселяющаяся в мир вымысла. Понимаете, как это плохо?

— Не вижу в этом ничего плохого. Люди сами создают для себя такой мир, и если у них нет своего мира грез, то зачем жить? Но я хочу есть. Ваша мама хорошо готовит?

— Хорошо, — улыбнулась Филлис. — Очень хорошо. И сегодня, Клэнси, она приготовит свои коронные блюда.

Филлис показала мне, как ехать, и я свернул с Бродвея на Форт-Вашингтон авеню, сбавил скорость, ища места для стоянки. Место нашлось только у Сто семьдесят шестой улицы. Оттуда мы пошли пешком. И дошли до серого, бесформенного, безликого многоквартирного дома. Лет двадцать пять — тридцать назад этот дом мог даже считаться элегантным. Теперь здание обветшало, стало грязным и неопрятным. В вестибюле нас встретил застоявшийся прогорклый запах еды, лифт самообслуживания оказался металлической дешевкой, причем кабина была исцарапана без всякого смысла живущими здесь отчаявшимися детьми, готовыми сорвать зло на мир на первом же попавшемся предмете. Мы поднялись на четвертый этаж и вышли в холл.

Филлис шла первой. Она позвонила, но не дождалась, пока откроют дверь, вынула ключи: сама открыла дверь и крикнула неожиданно юным и веселым голосом:

— Мама, я приехала!

Она толкнула дверь плечом и сказала:

— Заходите, Том! Проходите!

Она больше не звала меня Клэнси. Я вошел в маленькую, заставленную вещами прихожую, подождал, пока Филлис повесит пальто и войдет в соседнее помещение, оказавшееся, как я потом понял, кухней. Филлис сказала что-то на пороге, вдруг осеклась на полуслове и закричала. Крик был негромкий. Он не был истерично-пронзительным: это был низкий вой, как от непереносимой боли, и когда я ворвался вслед за ней, увидел то, что увидела она: тело матери, распростертое на полу.

Я оттащил ее в гостиную и крепко держал, а она дрожала, плакала и умоляла отпустить ее, чтобы оказать матери помощь.

— Ей уже нельзя помочь, Филлис. Она мертва. Поймите, ваша мама мертва. Вам туда заходить незачем.

— Откуда вы знаете, что она мертва? Я не могу оставить ее на полу. Откуда вы знаете, что она мертва?

Я знал. И мне вдруг пришло в голову, что значительную часть своей жизни я посвятил работе, в ходе которой люди умирали, и признаки смерти были написаны у них на лицах. Мне удалось убедить Филлис оставаться на месте, асам я вернулся на кухню и стал осматривать тело ее матери. Мне довелось повидать множество смертей в разном обличье, мне были знакомы ужас смерти, ощущение бесцельности и пустоты. Но я никогда не видел, чтобы женщину пятидесяти пяти лет забили до смерти столь зверским образом — бессмысленно и безумно. Шея сломана, на теле синяки и шрамы, кожа содрана кастетом. Жестокое, бесчеловечное воплощение злобы, живущей в существе, выдающем себя за человека среди людей. Я взглянул на нее, дотронулся до нее, нащупал пульс, хотя в этом не было никакой необходимости, затем вышел и затворил за собой дверь.

Филлис сидела там же, где я ее оставил, и когда я вошел, беззвучно задала немой вопрос. Я кивнул.

Назад Дальше