Мы прошли дальше. Здесь света тоже было достаточно, так что можно было разглядеть. То, что мы обнаружили там Хортона, нас не удивило: на данном этапе поисков удивительным было бы его отсутствие. Он лежал в углу, спиной к стене, укрытый грязным, рваным пледом. Глаза были закрыты, на щеке царапины — как мы потом узнали, след укуса крысы. Но атомной бомбы в комнате не было, не было и сочлененных ружей, механических приспособлений, плашек урана-235 — ничего, только грязь, сор, беспорядок. И сам Алекс Хортон в жалком виде, в углу под драным одеялом.
Часть тринадцатая
Алекс Хортон
Из всех событий, случившихся в темном, развалившемся многоквартирном доме, наиболее примечательным было не обнаружение Алекса Хортона, не то, что произошло с Филлис. Даже не знаю, как это назвать: процесс повзросления, насыщения, принятия решений, хладнокровного восприятия жизни, как она есть. Не исключено также, что происшедшее стало кульминацией многолетних раздумий. Вначале накопление фактов, потом их осмысление, а затем — взрыв, прорыв. Да и во мне происходили перемены. Боюсь утверждать, но предполагаю, что произошли они не благодаря самоанализу, а благодаря тому, что у меня на глазах происходило с Филлис.
И теперь, когда мы с Гришевым буквально прилипли к месту, Филлис спокойно и уверенно подошла к Хортону. Встала на колени и приподняла ему голову. Он был грязен и истощен, лицо заросло щетиной и покрылось пятнами засохшей крови. От него исходил запах болезни и разлагающейся плоти, но это не остановило Филлис.
Через плечо она бросила:
— Найдите и дайте ему чего-нибудь попить!
Гришев тут же отправился на кухню. Я зажег спички. Свет с улицы становился все слабей, но на недоступном для крыс высоком карнизе стояли огарки свечей. Я зажег вторую, и, поскольку комната оказалась очень маленькой, этого света было достаточно.
Гришев вернулся с банкой фруктового сока, уже открытой, и стаканом, который он насухо вытер носовым платком, налил немного соку и подал стакан Филлис, а она аккуратно и нежно напоила Хортона. Мне хотелось подойти и помочь переместить Хортона в сидячее положение, но как только Гришев понял мое намерение, жестом остановил меня. Глаза Хортона были открыты, но пустые, взгляд стеклянный. Ему очень хотелось пить. Бог знает, сколько времени просидел он без еды и питья, и хотя он пил очень маленькими глотками, в том, как он допил стакан до дна, ощущалась огромная жажда. Гришев налил еще…
Приподняв Хортону голову, Филлис сказала нежно и проникновенно:
— Алекс, все в порядке. Это я, Филлис Гольдмарк. Все хорошо, Алекс, все теперь будет хорошо.
Хортон сосредоточил взгляд на Филлис и некоторое время смотрел, не отрываясь, на ее лицо при мерцавшем свете свечей.
— Я Филлис Гольдмарк, — медленно повторила она, — ваш добрый друг, Алекс. Вы не помните меня?
— Да, я вас помню, — вдруг неожиданно отчетливо произнес он.
— Теперь с вами все будет в порядке. Со мной друзья. Это хорошие друзья — мои и ваши, Алекс. Понимаете?
— Понимаю. — Голос его был полон покорности и согласия, как у малого ребенка.
— Как вы себя чувствуете?
— Очень плохо, Филлис. Думаю, что умираю.
Филлис вернула стакан Гришеву и потрогала лоб Хортона. Я вопросительно поглядел на нее, а она жестом дала мне понять, что у Хортона очень высокая температура.
— Нет, Алекс, вы не умираете. Вы выздоровеете. Мы отвезем вас в больницу, где о вас позаботятся и вылечат.
— Не вылечат. Я ведь умираю. Умираю уже много дней. Меня едят крысы. Я чувствую, как они едят мое лицо.
Я беззвучно сформулировал вопрос для Филлис: «Спросите его. Прямо сейчас». Филлис покачала головой. «Спросите, — беззвучно шевелил я губами. — Так надо. Спросите не откладывая».
Филлис вздохнула и кивнула в знак согласия. Хортон не отводил от нее затуманенных, налившихся кровью глаз.
— Алекс, — произнесла она вслух, — вы должны нам сказать: где бомба?
— Бомба? — прошептал он.
— Атомная бомба, Алекс. Та бомба, которую вы сделали. Здесь, в Нью-Йорке. А профессор Симоновский сделал такую же в Москве. Не помните? Понимаете?
Он слабо покачал головой.
— Помните, кто такой профессор Симоновский? — Голос Филлис был мягок, лишен нажима и тревоги и не содержал в себе ни следа угрозы.
— Я помню Симоновского, — слабым голосом ответил он.
— Помните написанные вами письма? Вы писали, что собираетесь сделать бомбу. Помните письма, Алекс?
— Помню письма. — Губы Хортона дрожали то ли от подобия улыбки, то ли от истерии — судить было трудно. Он вновь произнес: — Помню, Филлис. Только бомбы нет.
— Вы же писали, что собираетесь сделать бомбу, — настоятельно спрашивала она. — Симоновский писал, что он тоже собирается сделать бомбу.
— Да, мы договорились, — прошептал Хортон, — но никогда не собирались делать бомбы. Нам и не надо было их делать. Нам достаточно было исчезнуть. Важна была угроза, а не бомба.
— Но ведь была обнаружена пропажа урана.
Он помолчал. Закрыл глаза и лег, не говоря ни слова. Ни я, ни Гришев не сдвинулись с места и не проронили ни звука. Филлис наклонилась над Хортоном, приподняла ему голову и, придерживая ее руками, спокойно ждала, а потом положила голову Алекса к себе на колени, будто он — младенец, а она — мать. Тут Хортон открыл глаза и спросил:
— Обнаружена пропажа урана?
— И здесь, — сказала Филлис, — и в России.
Тут Хортон улыбнулся по-настоящему. Единственный раз на моей памяти.
— На это мы и рассчитывали, — сказал он. — При их системе материального учета так и должно быть. У них никогда не сходятся концы с концами. Стоит сказать, что обнаружена пропажа, и пропажа обязательно обнаружится. Но бомбы не существует, Филлис. И никогда не существовало: ни здесь, ни в Москве.
Она стала его уговаривать, упрашивать, увещевать, как мать увещевает ребенка.
— Алекс, скажи мне правду. Прошу, скажи мне правду — только правду. Самое главное на сегодняшний день — где бомба?
— Нет никакой бомбы. Я все время находился здесь, Филлис, здесь, в этой квартире, днем и ночью. И ни разу из нее не выходил. Как я мог сделать бомбу? Куда я мог ее деть? Я ни разу не выходил из этой квартиры и не выйду из нее никогда. Я умираю, Филлис. Разве вы не видите, что я умираю? Я съеден снаружи и изнутри. Но я рад, что вы здесь.
Филлис кивнула. Выражение лица ее не переменилось, но даже при тусклом свете свечей я мог разглядеть льющиеся из глаз и катящиеся по щекам слезы.
— Мне не хотелось умирать в одиночестве.
— Не торопитесь умирать, Алекс.
Глаза его опять закрылись, и, осторожно потрогав его лоб, Филлис поднялась и подошла к нам.
— Боюсь, что он очень болен, — тихо сказала она, — у него сильный жар.
— Его надо забрать отсюда и отвезти в больницу. Это сейчас для нас самое главное, — произнес я. — Доставить его в больницу. Мы не знаем, в каком он состоянии, способен ли выжить, или может умереть.
— Вы ему верите? — странным голосом спросил Гришев.
— Тому, что он умирает.
— Тому, что он сказал о бомбе.
— Да, верю, или, точнее, готов поверить. Я так и думал с самого начала, иначе, по-моему, и быть не могло.
Гришев пожал плечами.
— Правда это или нет, самое главное — вытащить его отсюда.
И вдруг мы услышали со стороны кухонной двери чей-то резкий, бесцветный голос, обращенный к нам.
— Согласен. Самое главное — вытащить его отсюда.
Мы повернулись на голос. Это оказался Максимилиан Гомес. Он стоял в дверях с наведенным на нас тяжелым «люгером». Куда девался улыбающийся, светский, сладкоголосый сахарный дипломат, с которым мы познакомились в Грейт-Нек? Теперь он был тверд, холоден, как лед, и полон значительности момента. Как ему, наверное, казалось, весь мир был почти что — без преувеличения, почти что — у его ног, и, подобно Содому и Гоморре, два города должны были превратиться в огненные столпы. Он ощущал себя богом и разговаривал соответственно. Он был высок, красив, мужествен и победителен — и в то же время полон ненависти, презрения и пренебрежения к той гигантской власти, которой вот-вот овладеет. Он был свободен от обязательств, поскольку сто пятьдесят тысяч долларов, заплаченные мне за то, что я стал проводником во мрак, были мною отвергнуты. Я его предал, а он меня нет. Так что его появление было естественным и закономерным. И я понял это гораздо быстрее, чем изложил бы на словах. Когда событие превращается в кинофильм или роман, то появляется масса диалогов, а действие концентрируется вокруг оружия. Но когда жизнь превращается в кошмар, выходящий за грань, оружие становится последним аргументом, а не началом спора. Я знал, что Гришеву это известно, и, когда мы обернулись, мы сделали то, что должны были сделать, без колебаний и сомнений, и за доли секунды наши мысли обратились в действие.
Я оттолкнул Филлис в сторону и нырнул к стене. Гришев бросился на пол, стреляя через карман, затем перевернулся и, прижавшись к стене, продолжал вести через одежду слепой огонь по Гомесу. Гомес проиграл, поскольку перед ним было две цели, и те доли секунды, которые он потратил на выбор, оказались решающими с точки зрения жизни и смерти. Я тоже сначала выстрелил через пиджак, но потом, перевернувшись на полу, вынул оружие из кармана. Однако, когда я вступил в дело, Гомес уже валился с ног. Гришев попал в него четыре раза. Я же стрелял через карман всего один раз, второй выстрел был наугад, а третий или четвертый настигли Гомеса, когда он уже падал. Гомес свалился лицом вниз, и, когда мы подошли ближе и перевернули тело на спину, оказалось, что в него попало пять пуль, причем две — в голову.
Хортон потерял сознание. Он неподвижно лежал там, где мы его оставили. Глаза его были закрыты. Филлис стояла, прижавшись к стене, на том месте, куда я ее толкнул. Она тяжело дышала и глядела широко раскрытыми глазами, полными недоверчивого ужаса, на распростертое тело Гомеса.
Я прошел на кухню и запер кухонную дверь изнутри. Затем пробрался к парадному входу и задвинул крюк. Окна нижних этажей были закрыты ставнями, но когда я поискал ставни на окнах гостиной, то обнаружил, что в этой квартире окна заменяли только жалюзи. Через одно из затворенных окон я поглядел на улицу. Было уже темно. Здесь, в пустыне, в самом центре Манхеттена, светили только луна и звезды, и я увидел, что на улице перед домом стоят трое. Я узнал Джеки, сорокалетнего истинно американского мальчишку. Он стоял перед парадной дверью, тяжелый, огромный, крепко сбитый и уродливый. Другой, возможно, был его товарищ, мистер Браун, но всех их как будто одна мама родила: бандитов, гангстеров, хулиганов, наемных убийц, которым за это платят и которые всегда готовы выполнить заказ. Я вернулся в дальние комнаты, Филлис не тронулась с места. Гришев, стоя у окна во двор, знаком подозвал меня. Я подошел, он указал пальцем, и я увидел в куче щебня посреди двора еще двоих. Они глядели на наши окна. Вряд ли они видели нас — они просто стояли и наблюдали за квартирой, желая знать, что означают эти выстрелы.
На черной лестнице послышался шум. Кто-то дергал ручку двери. Затем на дверь навалилось чье-то тело. Гришев вынул пистолет из простреленного и прожженного кармана, навел его на дверь, продуманно выбирая подходящую точку, и затем так же продуманно и тщательно нажал на спуск. Филлис при звуке выстрела вскрикнула — он был подобен грому в этой маленькой комнатке — но тут же через закрытую дверь мы услышали мужской крик и звук падающего тепа.
Холодный, как лед, Гришев повернулся ко мне, поглядел на свой пистолет, вынул обойму и вернул ее на место.
— У меня нет запасных обойм, Клэнси, — сказал он, — а у вас?
Я покачал головой и провернул барабан своего револьвера.
— Есть еще два патрона, — ответил я.
— А у меня из семи патронов в обойме осталось тоже два, — сказал Гришев. — Так что мы в равном положении. Как полицейские мы с вами, Клэнси, два сапога пара. Ни фонариков, ни патронов, ни телефона, ни заранее разработанных возможностей отхода. Что-то нас ждет, Клэнси?
— Меня — увольнение, — сказал я. Рука, держащая револьвер, дрожала. — А вас, наверное, ссылка в Сибирь, расстрел или что-то в этом роде.
— Да, что-то в этом роде, — пожал плечами Гришев, подошел к Гомесу и взял его автоматический пистолет. Быстро и профессионально он обыскал карманы убитого. Запасных патронов не было. Тогда Гришев вынул обойму из «люгера».
— Сколько?
— Пять, — ответил Гришев. — Плюс два моих — получается семь, и два у вас в револьвере, итого: девять.
— Кто вы такие? — прошептала Филлис. — Скажите, кто вы такие и из чего вас сделали, если вы стоите и спокойно считаете патроны? Двое убиты, умирает Алекс. В какие страшные игры вы играете, Клэнси?
Гришев покачал головой.
— Мы играем в игры того мира, в котором живем, мисс Гольдмарк. В прекрасные игры двадцатого века. А что нам еще делать, мисс Гольдмарк? Они нас ждут. Ждут в вестибюле, ждут на улице, ждут у черного хода. Что нам еще остается? Вы можете подсказать, что нам еще остается делать?
Филлис пристально смотрела на него, не произнося ни слова. Я подошел к Гришеву и сказал:
— Дайте мне пистолет Гомеса. Один из нас должен пойти на прорыв.
Гришев отстранил меня.
— Не вы, Клэнси.
— У меня это получится лучше, Гришев.
— Ни черта у вас не получится. Это моя работа, Клэнси. Меня специально этому учили.
— Никто вас этому не учил, Гришев, — парировал я. — Вы прекрасно знаете, зачем лезете в пекло.
— Можно подумать, что вы знаете, — рявкнул он.
— Знаю. Если вы прорветесь, то побежите в свой прелестный домик на Парк-авеню, перескажете им слова Хортона, расскажете, что нет никакой бомбы — ни тут, ни в Москве, — а они начнут допрашивать вас с пристрастием, потому что они вам не поверят.
— А вам? — крикнул Гришев.
— Они вам не поверят, и вас будут жарить и парить, и вам вывернут наизнанку все нервы и мускулы, но вы будете повторять, что бомбы нет, а они все равно вам не поверят. Тогда вам вкатят дозу вещества, которое люди выдумали для того, чтобы другие люди ничего не могли от них скрыть.
— Дурак вы, дурак, — прорычал Гришев. — Дурак набитый. Поверили лжи, которой вас пичкают. И собственным глупостям. А теперь, Клэнси, слушайте и не перебивайте. Я выхожу через парадную дверь. Иду вниз по лестнице. У вас в револьвере два патрона. Прикроете меня из окна. Не спорьте, спорить некогда. И не позволяйте Хортону умереть! Слышите, мисс Гольдмарк? — произнес он, обернувшись к Филлис. — Не позволяйте Хортону умереть! А политические споры нам вести некогда. Не мы это выдумали. Так что прикройте меня, Клэнси!
Филлис глядела на нас, беззвучно плача и тихо вздрагивая. Свой пистолет Гришев сунул в карман, а «люгер» Гомеса взял в правую руку. Подойдя к парадной двери, он прошептал:
— Когда я выйду, закройте снова дверь на крюк. А теперь дайте руку, Клэнси.
Он перебросил «люгер», и мы пожали друг другу руки в темноте, в черной яме, где нас уже не было, а было лишь наше общее дыхание и пожатие рук. Прямо в ухо он прошептал:
— Пошли они все к чертям, Клэнси! Ко всем чертям! Со всем их миром, бомбами, политикой! У нас с вами, Клэнси, было еще что-то, правда?
— Было, — согласился я, и у меня перехватило горло.
— Было, да не сплыло и, может, не сплывет, Клэнси. — Гришеву нравилось пользоваться американскими идиомами. И он добавил:
— Держись!
— Буду! — ответил я.
И он вышел из квартиры, а я запер за ним дверь и вернул крюк на место.
Я подошел к окну, выходящему на фасад, открыл его, с силой подняв раму максимально высоко. Пока я это делал, на лестнице загрохотал «люгер». И тут я выставил свой револьвер в окно, моля Бога, чтобы правая рука перестала дрожать.
Гришев выпрыгнул из парадного хода. Я этого не ожидал. Я не ожидал, что он выскочит из дома так быстро, что он будет скакать, как дикий зверь. Из подъезда он выпрыгнул длинным, замысловатым прыжком. И когда Джеки, оказавшийся слишком далеко от него, повернулся и рванулся в его сторону, Гришев бросился на мостовую, перевернулся, замер и застрелил Джеки. Другие двое палили в сторону Гришева, но нельзя одновременно бежать, менять направление и место, стрелять, если у тебя пистолет. Я подпер правую руку левой, уперся локтем в раму, аккуратно прицелился и точно выстрелил. С первого выстрела я не попал. Вторым я свалил маленького, худого мужчину, наверное, мистера Брауна. Гришев уложил третьего, но теперь по нему стали вести огонь из вестибюля. Гришев споткнулся, упал, но полз вперед. Тут из ближнего дома выскочили еще двое, а из-за последнего строения выбежал еще один и понесся по середине пустынной мостовой наперерез Гришеву. Я швырнул в них свой пустой револьвер, но они сосредоточились на Гришеве и вели по нему огонь, пока не убили — превратили в труп. Сначала их было трое, потом четверо, затем пятеро. Они встали в круг и стреляли в Гришева. А я стоял наверху, опершись на грязную оконную раму, плача, молясь и наполняясь дыханием больной пустоты смерти.