Штурман - Людвиг Павельчик 5 стр.


- Какие у вас основания это утверждать? - сухо спросил командир эскадры, откидываясь в кресле.

- Это общее мнение летчиков, господин майор.

- А знаете ли вы общее мнение на ваш счет?

Штурман молчал.

- Считают, что вы несете моральную ответственность за гибель экипажа Ромера.

- Не понимаю, в чем она состоит.

- Вчера вечером капитан Ромер узнал, что вы не хотите с ним лететь. Вы этого ему не сказали, но отговорка болезнью его не обманула. Днем вы казались достаточно здоровым, чтобы лететь: вас видели в столовой на завтраке. Свободным был только один штурман - молодой офицер, участвовавший всего в двух операциях; его пилот вывихнул лодыжку. Я предложил Ромеру вычеркнуть его экипаж из списка назначенных к вылету. Он отказался и потребовал молодого штурмана.

- А почему штурман капитана Ромера не мог лететь?

- Капитан Ромер отказался от него, и флагманский штурман отстранил его от операций изза серьезных ошибок, обнаруженных в его летных рапортах.

- Но я, господин майор, с вашего позволения, могу предположить, что, полети я с капитаном Ромером, я был бы теперь там же, где он.

- Да, здесь.

- Нет, - ответил штурман и выдержал паузу. - В Руре или в море; от нас и следа не осталось бы.

- Ладно, Рипо, - сказал командир эскадры и встал. - Считайте себя под арестом.

- На каком основании, господин майор?

- Я сформулирую это позже. Конечно, мнение врача, который считает, что вам нужен отдых, немаловажно, хотя вы к нему даже не обращались; но мнение командира тоже имеет значение. Можете быть свободны.

Направляясь в столовую, штурман заметил, что у него дрожат колени. Не от страха, а от бешенства. Как мог человек, знающий их ремесло, сказать ему такое? Как можно было не почувствовать никакой жалости к единственному, кто остался в живых после гибели двух экипажей? Как могло командиру эскадры прийти в голову, что, уцелев после воздушного столкновения, штурман согласится пойти под начало плохого пилота? Возможно, подобная жестокость необходима, когда посылаешь людей на гибель, и лучше, когда страдаешь от нее, чтобы смерть показалась желанным избавлением от этих мучений? Но разве ничего уже не значила доброта? Ведь не наемники же ребята в эскадре. Каждый из них подчинялся дисциплине, которая вела к победе, шел на трудности, на смертельный риск, мирился со страхом, потому что эти жертвы были нужны для спасения родины; и вместе с тем каждый из них, как ребенок, цеплялся за какоенибудь бесхитростное утешение:

радость после успешной трудной бомбардировки; чувство товарищества, участие в грубых развлечениях в барах соседнего городка. И для наказания штурман не нуждался в аресте. Чейнибудь дружеский упрек задел бы его куда больше, чем это дурацкое взыскание. Но тут все в нем восстало против этого. Он никогда не признает себя виновным в смерти Ромера, хотя бы даже косвенно; понятно, начальство всегда сумеет найти удобную формулировку, чтобы снять с себя ответственность. Зачем командиру эскадры . понадобилось согласие Ромера на то, чтобы вычеркнуть его самолет из списка тех, что должны были в эту ночь бомбить нефтеперегонный завод? Почему он сам не вычеркнул его, ни о чем не спрашивая, на том простом основании, что экипаж Ромера был не в состоянии выполнить боевое задание? Тут он вспомнил слова врача: "Тебе должны были сразу дать отпуск..." В самом деле, в RAF было принято немедленно после катастрофы освобождать от полетов тех, кто уцелел; их отпускали развеяться и распить в пивной кружечкудругую с подружками. Почему французы не соблюдали этого обычая? Из тщеславного желания казаться сильнее других? Но перед лицом смерти все одинаково бессильны.

Штурман поставил свой велосипед в ряд с другими около столовой и тяжело вздохнул, прежде чем войти. Сердце его громко стучало, так же как в ночь, когда он выбросился с парашютом, но колени больше не дрожали. Голос предков молчал, словно их привело в замешательство то, что происходило, но штурман был исполнен решимости не уступать, чем бы это ему ни грозило, и, когда из столовой вышел Адмирал, он остановил его.

- Послушай, - сказал штурман, - Люсьен наложил на меня арест.

Летчики называли командира эскадры по имени, и эта фамильярность выражала отнюдь не пренебрежение, а симпатию. Не раз в тяжелых обстоятельствах Люсьен проявлял себя человеком отважным, и ому готовы были простить многое, потому что в общемто его любили. Но откуда у него эта внезапная строгость? От бессознательной антипатии к штурману?

- Какое определение? - спросил Адмирал.

- Не подобрал еще.

Штурман потянул Адмирала в бар. Никто там не выпивал, только несколько офицеров листали газеты и журналы, и радио мурлыкало какуюто мелодию.

- Скажи мне, - начал штурман, - я хочу знать, не изменил ли ты своего мнения со вчерашнего вечера. Может быть, ты тоже считаешь, что я виноват в смерти Ромера?

- Ты с ума сошел, - ответил Адмирал. - Но ты знаешь ребят. Некоторые так думают.

- Они бы полетели с ним через неделю после прыжка из гибнущей машины? Я и не знал, что среди нас столько героев. Но что думаешь ты? - настаивал штурман.

- Я бы поступил так же, как ты.

- Неужели, - продолжал штурман, - Люсьен никогда не беспокоится о собственной шкуре? Адмирал хмыкнул.

- Он такой же, как и все мы. Правда, вылетает он с тем экипажем, который выбирает сам, и только когда сам решает лететь - не то что мы.

- Почему же тогда ему не нравится, что и мы думаем о себе? Может, он воображает, что по утрам мы распеваем у себя в комнате "Марсельезу" и целый день повторяем: "Родина превыше всего"? Или ему не знакомы такие мелкие мысли, как "Сегодня я себя плохо чувствую"? И он никогда не задумывается, вернется ли из полета?

- Как все мы, как все мы, - повторил Адмирал. - Слушай, ты меня смешишь.

- Почему?

- Ты бы хотел, чтобы командир эскадры вел себя так же, как ты. Но ты только лейтенант. Увидишь, когда станешь майором, захочешь стать полковником. И тогда. ..

- Но послушай, - сказал штурман, - разве Люсьена никто не ждет дома? Мать? Или жена? Или дети? Неужели у него никогда не возникает желания уменьшить потери, спасти комуто другому жизнь? У меня почти никого не осталось, но мне такие мысли знакомы.

- Успокойся, - сказал Адмирал. - Я поговорю о тебе с врачом. Все уладится.

Адмирал отошел от него, и штурман внезапно почувствовал себя бесконечно одиноким среди этих людей, которые, уткнувшись носом в журналы, избегали его взгляда. Может, скоро они станут отворачиваться от него, словно он какойто злодей. Когда он сказал Адмиралу: "У меня почти никого не осталось...", - он вдруг вспомнил молодую женщину. Его охватило желание скорее бежать к ней, броситься, как ребенок, в ее объятия и рассказать обо всем, что с ним случилось. "Розика..." Это имя вырвалось у него впервые, и он произнес его с нежностью, в которой не было ничего чувственного, потому что он искал только сострадания. Но ведь ему ничего не было известно о ней, он знал только одно: она приняла его, не спрашивая, он ли виноват в том, что два самолета столкнулись во время полета, и не на его ли совести то, что его товарищи не успели прыгнуть следом за ним. Просто потому, что она была женщиной, война казалась ей достаточным объяснением всех человеческих страданий. И впервые после ночи, когда произошла катастрофа, он мог быть добрым, как ему хотелось, таким, каким он был бы, если бы не жестокие требования войны. Ему было жаль Ромера, который, может быть, не погиб, а бродит гдето по вражеской территории, пытаясь уйти от преследования полицейских собак. Он знал, что если Ромер вернется, он попросится к нему штурманом. Не из презрения к смерти, не ради того, чтобы оправдаться, и уж совсем не для того, чтобы бросить вызов дуракам, а для того, чтобы быть рядом с тем, кто тоже уцелел.

IV

В эту ночь вылет был отменен. Штурман целый день просидел у себя в комнате, куда ему приносили поесть; он слышал, как летчики ушли в барак на инструктаж, а через три часа, громко распевая и хлопая дверьми, вернулись обратно.

Он тоже почувствовал облегчение. Адмирал к нему не зашел, а сам он не стремился никого видеть. Он ждал. Порой ему приходило в голову, что в назидание другим командир эскадры может передать дело в трибунал; но он отдавал себе отчет, что обвинить командира в жестокости и, главное, доказать его неправоту будет нетрудно. Англичане просто не смогут себе представить, почему не дали законного отпуска тому, чье поведение во время катастрофы представлялось безупречным. Правда, несколько дней спустя он проявил слабость, но каждый, кто летал бомбить Рур, способен это понять. Боялся он только мнения товарищей. Может быть, теперь, когда экипаж Ромера вычеркнут из списка, на штурмана злятся, что в ту ночь он отказался с ним лететь? Но пройдет время, и все станет на свое место.

На следующий день вылет не отменили, и штурман испытал странное чувство. Может быть, оно было вызвано тем, что в списке вылетающих на задание значился Адмирал? Мысль о вылете не давала штурману покоя. Он видел перед собой летчиков, сидящих за столами во время инструктажа, слушающих, как intelligenceofficer сначала уточняет объект, потом - расположение противовоздушной обороны и показывает нужные пункты на карте длинной линейкой, которую время от времени кладет на стол. Ему представлялось, что он, как прежде, сидит вместе со своим экипажем, зажав между колен тяжелый зеленый планшет с картами, жует мятную резинку и вглядывается в лица нервно позевывающих людей. В эти минуты всем было не по себе. Снова лететь в Рур навстречу зениткам - эта мысль никому не доставляла радости. Было толькогорькое удовлетворение, что совершаемые тобой подвиги должны принести свободу континенту. Штурман думал в первую очередь о сильных ветрах западном и северозападном, обещанных метеосводкой, об углах склонения, по которым ему придется рассчитывать по" правки на снос, о трудностях полета по счислению, когда радиосигналы, посылаемые из Англии постами управления, на всех волнах будут заглушены врагом. Его экипажу, как и всем остальным, придется лететь вслепую тысячи километров, полагаясь только на расчеты штурмана. Потом говорил командир эскадры: он распределял самолеты по эшелонам и давал советы, приправляя их шуточками, от которых по рядам пробегал смех. Окна в зале были закрыты, и дым от сигарет становился все гуще; летчики выходили, направляясь в раздевалки, отдуваясь, влезали в комбинезоны, натягивали сапоги и набивались в грузовики, которые подвозили их к самолетам, во мраке казавшимся еще огромней,

Последний раз летчики его экипажа много шутили перед тем, как забраться в фюзеляж, где они пробирались к своим местам, перешагивая через металлические переборки. Потом пилот один за другим запустил моторы, машина дрогнула всей тяжестью и вырулила па старт к взлетной полосе, с которой самолеты брали разбег по сигналу зеленого огня.

В эту ночь, когда заскрежетала гигантская пила, так оглушительно, что задрожали стекла, штурман, закрывшись у себя в комнате, мысленно видел уносящиеся самолеты; оставшись на этом берегу их ночи, он не испытывал никакой радости, он страдал, представляя, как, оторвавшись от своего берега, они уходят в толщу мрака навстречу орудийной пальбе. Он видел Адмирала у рычагов управления, видел его длинный шрам под кожаным шлемом и маленькие глазки, сверкавшие над кислородной маской, которая делает лицо похожим на свиное рыло; стараясь избежать столкновения, Адмирал сыпал проклятиями по адресу самолетов, которые, поднимаясь с соседних аэродромов, шли ему наперерез. "Видели этого негодяя? Стрелки, смотрите в оба..."

После недавней аварии экипажи нервничали. Все знали, что это такое, и никому не хотелось кончить жизнь, как погибшие товарищи, - среди груды искореженного железа. "Ну что ж, - говорил себе штурман, - ну что ж..." В нем не осталось и следа той злости, что разбирала его в ночь, когда эскадра, и вместе со всеми Ромер, полетела бомбить нефтеперегонный завод; он испытывал только неясную тоску, словно перед какимто незавершенным делом. "Это потому, что сегодня полетел Адмирал", - подумал он. Но Адмирал не первый раз участвовал в операциях, когда штурман бывал свободен, и никогда раньше он от этого не страдал. Ведь, по существу, летчики никогда не расставались, ни штурман с Адмиралом, ни все остальные, даже те, кто не любил друг друга и кого объединяло лишь общее дело, которому они посвящали себя. Одна и та же неотступная тревога, полная поглощенность предстоящим овладевали теми, кто видел свое имя в приказе о вылете. Оставшиеся дома хорошо понимали, что свободны они только на время - пока не вернутся товарищи и не поменяются с ними местами. Никто из тех, что с горящим взглядом; с лицом, еще хранящим след кислородной маски, возвращался с задания, не относился свысока к оставшимся дома. В первый раз штурман почувствовал, что его сторонились, оттого что считали виновным в смерти Ромера. Но тут же обругал себя, точно ему неожиданно открылась истина: "Дурак, ведь ты побывал там, где не был никто из них, а тебе и этого еще недостаточно".

Но может быть, и на самом деле еще недостаточно вернуться оттуда, может быть, такова участь каждого, кто ушел от смерти? Никто никогда их не поймет, и никто не осмелится расспросить о подлинном смысле происшедшего. О чем же он думал в ту минуту, когда решил, что все кончено? Обхватив голову руками, чтобы укрыться от оглушительного рева, возносившегося над землей, штурман попытался взглянуть в лицо тому, о чем он и сам избегал думать. После памятной ночи эта мысль, неуловимая, но упорная, неотступно преследовала его, не давала ему покоя, как он ни старался от нее отмахнуться. Он промолчал, когда его расспрашивали офицеры, промолчал и перед Адмиралом, который ничего не желал знать. Вызывая в памяти образ молодой женщины, он пытался подавить ату мысль, но властный зов самолетов заставил ее наконец прорваться в его душе. Да, когда он готов был воскликнуть в один голос со стрелком: "Что случилось?", он понял, что пробила роковая минута. Стрелок мог бы и не удивляться так. Конечно, он не успел предупредить пилота о том, что сверху на них несется самолет, но самто он знал, в чем дело. Самолет нырнул под них, и .как раз в этот момент все затрещало, два винта из четырех были сломаны и крыло покорежено. А у того самолета, наверное, разнесло оба киля и руль высоты. Но все произошло столь внезапно и страшно, что невозможно было найти слова, и, как весь экипаж, как сам штурман, стрелок словно оцепенел. На языке вертелись только пустые фразы, вроде: "Что случилось?"

Что ж, штурман не раз говорил себе, что встречи с другим берегом ему не избежать. Каждую ночь, покинув свой берег, они погружались во мрак и сверкание разбушевавшегося океана, и, избежав встречи с другим берегом, возвращались назад. И вдруг штурман очутился прямо перед ним, словно ему открылся мрак еще более непроглядный. Самолет должен был вотвот развалиться. Падать он будет считанные секунды и, точно огромное дерево, ломая ветки, с чудовищным треском рухнет на землю. Штурману уже нечего было желать, но ведь мог он о чемто сожалеть. Однако, охваченный оцепенением, он ни о чем и ни о ком не сожалел. Словно безучастный зритель, он хладнокровно ожидал собственной гибели, безрадостно принимая судьбу точно так же, как принимал все, что приходилось ему делать с начала войны.

И вот тогда пилот сказал: "Приготовьтесь к прыжку", а затем: "Прыгайте!" И без всякого перехода штурман оказался на свекловичном поле, целый и невредимый, почти без единой царапины; так уцелевшие после катастрофы люди оказываются бог весть почему в сотне метров от взрыва, на какойто кочке. Единственное, чего он лишился, был серебряный портсигар.

Но вот чего штурман не понимал. С той минуты, когда он готов был без сожаления со всем проститься, он уже не мог найти с землей общего языка. Ни с женщиной, ни с Адмиралом, ни с командиром эскадры; и он не знал, существует ли какойнибудь выход.

Он поднял голову. Снова стало почти совсем тихо, бомбардировщики были уже далеко; они катили впереди себя грохочущие валы, а позади них опять вступало в свои права нормальное течение мыслей - так выпрямляется трава, когда над ней пронесется ураган. Но время точно остановилось для штурмана. И он вспомнил тот период, когда его мучила болезнь желудка. Приступы боли повторялись все чаще, делались все сильнее, они были такими упорными, что он уже Не надеялся от них избавиться. Его без конца обследовали, кормили разными лекарствами, но легче ему не становилось, и пришло время, когда он, чтобы избежать мучений, решил избегать того, что их порождает, и перестал есть. Поначалу он питался одними овощами, затем заменил их отварами, но бросить работу не хотел и однажды, вылезая из самолета, упал в обморок.. Тогда он отказался от всякой пищи, только пил воду. Через несколько месяцев после начала болезни он смирился с близостью смерти, смирился так легко, что сам себе удивился. Это оказалось гораздо проще, чем он предполагал. Чем слабее он становился, тем больше угасал в нем вкус к жизни. Врачи решили оперировать его, и он дал согласие. Прошло несколько дней после операции, он за все это время выпил только несколько ложек подслащенной воды, и, когда медсестра принесла ему пюре, он оттолкнул тарелку. Ему говорили, что он спасен, что может теперь есть и это не вызовет боли, но он не верил. Пища, а вместе с ней и сама жизнь потеряли для него всякую привлекательность.

Назад Дальше