Что к чему... - Фролов Вадим Григорьевич 12 стр.


Он опять протянул мне руку и пошел, но через два шага обернулся:

– Да, вот еще что: вы с Юркой Пантюхиным где в прошлое воскресенье были?

Ох! У меня совсем из головы вылетело. Чертов Пантюха! Вот ври теперь из-за него хорошему человеку. Я собирался с мыслями, как бы ответить ему так, чтобы он не понял, что я вру, но он не стал дожидаться и сам сказал:

– В Павловске, значит, были. Ну, ладно. – Он вздохнул. – Эх, пацаны, пацаны… – и пошел домой.

Только он ушел, я услышал над головой свист – это свистел мне Пантюха, высунувшись в форточку. С тех пор как мы поругались с ним на стадионе, я его не видел и первый идти к нему не хотел – слишком уж он воображает. Но раз он первый меня зовет, так что ж.

– Чего тебе? – спросил я.

– Зайди, дело есть! – шепотом закричал он, как будто боялся, что старшина еще здесь.

Я замялся, а Пантюха начал ехидно ухмыляться.

– Да не бойся, Лельки нет, – сказал он.

Пантюха открыл дверь. Он стоял в передней в каких-то немыслимых трусиках ниже колен и пританцовывал от нетерпения. Я не выдержал и засмеялся – уж так он не походил на… Лельку.

– М-мамка, понимаешь, вс-се шмутки от-тобрала и з-з-заперла куда-то, чт-т-тобы д-дома сидел, а м-м-мне надо см-м-мыться, – быстро заговорил Пантюха. – С-с-слушай, у тебя есть какие-нибудь лишние шкары? П-п-принеси мне, ладно?

Надо бы мне его наказать, да уж ладно. Я принес ему свои тренировочные брюки и кеды, – хорошо, что догадался: всю обувь его мать тоже спрятала.

Пантюха одевался и говорил:

– Н-е-е, она не заперла. Я догадался: она все мои шмутки к этой вашей соседке, напротив которая, отнесла. – Он засмеялся. – Н-ну, и хи-т-т-рая у меня мать – знает, что я к этой стерве ни за ч-что не пойду. Слушай, а чт-т-то тебе старшина говорил? Спрашивал?

Я рассказал ему о разговоре с Ольгиным отцом, но, конечно, не все. Он остался доволен.

– А он ни-ч-ч-чего, мужик, верно? – сказал Юрка. – А за Вальку тебе что будет? 3-з-дорово ты его, гада!

Знает уже. Ну еще бы, Пантюха, да не знал!

– Наверно, из школы вышибут, – сказал я спокойно.

– Ну и ч-ч-черт с ней, со школой. Слушай, пойдем со мной к Наконечнику. Т-тот еще п-п-арень!

Мне было все равно. На педсовет я уже опоздал. К Наконечнику так к Наконечнику, лишь бы не думать хоть на время ни о чем. Да и интересно наконец, что это за Наконечник и какие у Пантюхи с ним дели. «Все смешалось в доме Облонских…»

Я был рад, что Пантюха не расспрашивал меня ни о чем. Всю дорогу он рассказывал о том, как они с Наконечником решили подзаработать и Генка – так зовут этого Наконечника – купил на вокзале у пьяного кавказца целый мешок лаврового листа. Целую ночь они раскладывали этот лист по пакетикам, а наутро пошли на Кузнечный рынок торговать. Вначале все шло хорошо – они продали пакетиков тридцать по десять копеек. А потом к ним подошел какой-то кавказец, взял один листок, растер его между пальцами, понюхал и закричал на весь рынок:

– Держи жуликов! Чем торгуешь, липой торгуешь! Это лавровый лист, да? Нет, ты скажи, дарагой, это лавровый лист?

Вокруг уже толпился народ, сбежались все кавказцы, которые торговали на рынке, и орали так, что ничего уже нельзя было разобрать.

– Это вишня, лавровая вишня, а савсэм не лавровый лист! – кричал тот дядька. – Торговлю честную подрываешь, да? А ну, пойдем в милицию!

– В милицию, в милицию! – закричали все, и Пантюха с Генкой Наконечником бросились бежать, оставив мешок с листом. Кое-как им удалось вырваться. Пантюха, впрочем, уверял, что их особенно и не держали, а только шумели. Но когда они побежали, за ними вдогонку бросились каких-то два типа, и вот тут-то, на Владимирском, их и увидел старшина – Ольгин отец. Им повезло: на остановке около собора стоял пустой троллейбус. Двери были открыты, и, как только они вскочили в него, он тронулся, и преследователи остались с носом, а старшина еще долго смотрел вслед троллейбусу. Так бы, может быть, все и сошло, если бы Наконечник на следующий день не поехал на другой рынок с тем же листом, который оставался у него дома. И его задержали, привели в пикет, отобрали лист и сообщили в милицию по месту жительства. Поэтому старшина и звал Пантюху, а тот сослался на меня, сказав, что старшина ошибся.

– Вот мне и надо Генке рас-с-казать, как дела, – сказал Юрка, – он еще в милиции не был, так чтобы знал, что говорить, понял?

Конечно, я понял и хотел сказать Пантюхе, чтобы он больше меня в свои дела не впутывал, – и своих забот хватает. Но не сказал, во-первых, потому, что Пантюха уж очень смешно рассказывал, ну просто вовсю старался меня рассмешить, и за это я был ему благодарен – хоть немного отвлекся, а во-вторых, какое это для меня сейчас имело значение, – одной заботой меньше, одной больше – ерунда!

– Он н-ничего, п-парень, Наконечник э-т-тот. Д-деля-га. – Тут Юрка засмеялся и покрутил головой как-то непонятно – не то восхищался этим делягой, не то осуждал. – Т-только вот с д-девками он… того… У н-него их в-вагон и м-маленькая т-тележка… А он…

Юрка зло сплюнул и замолчал. И мы некоторое время шли молча.

– Мне в-в-вот ч-т-то интересно, – вдруг сказал он, – к-т-то нас обжулил – тот тип на вокзале или те типы на рынке? А? Ты как думаешь?

Я не успел ответить, как я думаю, – мы уже звонили в дверь к Наконечнику. За дверью послышалась возня, шорох, было слышно, как кто-то сопел, стараясь сдержать сопение.

– Н-ну, не с-с-сопи, открывай, – сказал Пантюха, – это я – Юрка.

Дверь тихонечко приоткрылась, и я наконец увидел знаменитого Наконечника. Ну и тип! Его даже описать невозможно, такой он был забавный. Он мне сразу напомнил какого-то артиста из кино, но какого, я не мог вспомнить.

– Пантюшечка, мальчик мой, я так рад, – сказал Наконечник и широко распахнул дверь. Он увидел меня и вопросительно посмотрел на Юрку.

– Это Сашка, Ларион, – сказал Юрка, – я тебе говорил.

– Друг моего друга – мой друг, – торжественно сказал Наконечник и протянул мне руку. – Геннадий Прохорыч Полторыбатько.

Я фыркнул. Геннадий Прохорыч не обиделся.

– Это хорошо, Пантюшечка, что у твоего друга есть чувство юмора. Меня оно спасает от тяжких раздумий о смысле жизни.

Вот сейчас я вспомнил, на кого он похож. В кинокартине «Иван Васильевич меняет профессию» есть такой, дьячок, что ли… Ну так это – вылитый Наконечник. Только Наконечник еще смешнее, длинный и тощий, действительно наконечник какой-то.

– Между прочим, Полторыбатько – это еще туда-сюда, – продолжал он. – Вот у меня есть родственничек, так тот вообще называется Задеринога. И ничего, живет. Но прошу вас, юные друзья, в мои апартаменты.

Я хохотал уже совсем открыто, улыбался и Юрка, но сам Наконечник даже не улыбался. И вот что интересно – он совсем не кривлялся и не ломался, а говорил всю эту чепуху совершенно спокойно и добродушно и был до того забавный, что я просто не мог удержаться от смеха, хотя мне было вовсе не до смеха. Ему было лет девятнадцать – двадцать, но держался он с нами, как со своими приятелями, и мне сразу с ним стало просто. Конечно, мне было немного не по себе. Я думал, что Генка, наверно не только лавровым листом занимается, но я старался не думать об этом, да в конце концов какое мне дело. И, как будто отвечая на мои мысли, Наконечник сказал:

– Итак, мой друг Юрий, я должен тебе сообщить, что Остап Бендер из меня не получился, и я решил вспомнить свою старую квалификацию – буду чинить фановые трубы. Между прочим, мой родственник Задеринога говорит, что я классный водопроводчик и что он берется устроить меня в свое краснознаменное СМУ, если я, конечно, ос-те-пе-нюсь. Вот такие дела, мои юные друзья, – прощай свобода… Но что поделаешь, жизнь наседает со всех сторон.

– Ну и правильно, – сказал Юрка, – я т-т-тебе давно говорил.

Мы сидели в маленькой комнатушке. Она вся была забита какими-то деталями, металлическим хламом, велосипедными частями и инструментами. Даже к подоконнику были привинчены слесарные тиски. В комнате был один-единственный стул, и на нем восседал Геннадий Прохорыч, а мы устроились на раскладушке.

– Итак, на чем мы остановились? – спросил Наконечник. – Мы остановились на том, что участковый уполномоченный – старшина милиции товарищ Богомолов – вызвал на душеспасительную беседу моего друга Юрия-ибн-Пантюшечку…

– 3-з-знаешь? – удивился Юрка.

– Я все знаю. Я даже знаю, что уважаемому свет-Пантюхе удалось отвертеться и не накапать на своего старшего друга. – Генка встал и торжественно протянул Юрке руку.

– 3-з-значит, порядок? – спросил Юрка.

– Пока порядок, – сказал Наконечник, – но мне кажется, что это весьма неустойчивый порядок. И поэтому я усиленно думаю: а не принять ли мне ценное предложение моего родственничка?

– Н-ну и правильно, – опять сказал Юрка.

– Это решение надо отметить, – сказал Наконечник и полез под раскладушку, – тем более, что я вижу: друг моего друга, – он кивнул в мою сторону, – находится в растрепанных чувствах.

Из-под раскладушки он достал какую-то бутылку с пестрой наклейкой.

– В винных погребах маркиза де… де… черт с ним, нашлась бутылка отличного старого плодовыгодного выделки тысяча девятьсот… э-нного года, – сказал он и поставил бутылку на подоконник.

До сих пор мне все это было забавно, но тут я маленько струхнул. Я вспомнил, как, когда мне было восемь лет, я напился до чертиков. У нас были гости, и, когда батя с мамой вышли в переднюю проводить их, я подкрался к столу и вылил в стакан остатки водки. Оказалось почти полстакана, я одним духом выпил и, задыхаясь, помчался к себе в комнату. Что потом со мной творилось – трудно описать. И до чего же мерзко было мне потом, когда хмель вышел! С тех пор я ни разу не пробовал пить, даже если иногда при гостях мне предлагали рюмочку разбавленного водой вина. Нет уж, увольте, подумал я, пить я не стану. И, конечно же, выпил. Ужасно слабовольный я человек, – даже уговаривать меня не пришлось, так, поломался для приличия и выпил почти целый стакан этого «плодовыгодного». Ну и дрянь же! К счастью, Генка мне больше не предлагал, а Пантюха выпил совсем немного.

– Н-ну его, – мрачно сказал он, – я его ненавижу, это винище.

Тогда я еще соображал кое-что и понял, почему Пантюха ненавидит это винище. А уже минут через десять, ну может быть двадцать, я уже почти ни черта не соображал. Помню только, что мне море было по колено и я все порывался рассказать, за что я избил Валечку, но, кажется, так и не рассказал: Пантюха – молодец, он все-таки не дал мне.

А Генка выпил еще и вдруг запел противным голосом:

Менял я женщин тар-тарьям-пам,
Как перчатки…

Замолчал и сказал, подмигивая:

– Юрик, помнишь ту – в синем плаще?

Пантюха молча кивнул.

– Так я ее… тарьям-пам, все в порядке, – и он щелкнул языком.

– И-д-ди ты, – мрачно сказал Паитюха.

– Ну, ты у нас еще ребеночек, Пантюшечка, – заржал Наконечник. Глазки у него стали какие-то масленые, и он начал хвастаться, каких только девок у него не было, и что любую можно обработать, надо только знать, как к ней подойти, и хвастал, и врал, наверно, больше половины, а Пантюха зло ругался и тянул меня домой, а я не шел.

В голове у меня шумело, и море для меня становилось мельче и мельче, и, хотя было чуточку противно, я все же слушал и слушал и сам порывался что-то рассказать… Наташка, Лелька, Ольга вертелись у меня на языке, и я, кажется, уже ляпнул что-то, потому что помню, как Юрка двинул меня кулаком в поддыхало и я задохнулся, а он вытащил меня на улицу…

…Немножко я очухался на скамейке в нашем дворе. Рядом сидел Юрка и уговаривал меня пойти к ним и принять душ. Вспоминать об этом мне и сейчас противно и стыдно так, что хоть сквозь землю провались. Но тогда-то я был храбрый, как заяц во хмелю. Я кричал, что мне на все наплевать, что «жизнь дала трещину» (откуда-то слова такие выкопал, черт меня знает), что сейчас вот пойду домой и скажу отцу все, что я об этой истории думаю, скажу ему, что он трус и все взрослые трусы и подлецы и нечего их жалеть – они-то нас не больно жалеют. Только всё говорят: детей надо уважать, а где оно, это уважение, где?

– Я тебя спрашиваю, где оно? – орал я и грозился набить морду Долинскому, а потом начал орать, что все бабы одинаковы и надо только знать, как их «обрабатывать», и плакал, и орал, и грозился, и плевался какой-то тягучей липкой слюной, и текли у меня… сопли, а я казался себе героем, которого никто не понимает, и ругал последними словами и Наташку, и Ольгу, и Лельку, и весь мир.

А Пантюха терпеливо уговаривал меня пойти к нему домой и поспать, а потом принять холодный душ и у меня все пройдет и я стану человеком. Он поднял меня со скамейки и осторожно повел к парадной, но я вырвался и побежал от него. В парадной споткнулся и ткнулся мордой в грязную ступеньку. Пантюха меня поднял, я послал его подальше и полез вверх. Долго тыкал ключом в замочную скважину, упершись лбом в дверь, и когда она неожиданно открылась, я влетел в переднюю прямо в руки отца. А дальше начался какой-то сплошной ужас.

Вот сейчас, вспоминая все это, я вижу, что тогда я уже не был так пьян, просто меня, как говорят, занесло, и я не мог остановиться. Потом отец сказал, что это была самая настоящая истерика. Но тогда-то я ничего не соображал, а думал только о том, как бы позлее, пообидней высказать ему все, что мне пришло в пьяную башку.

Он стоял в коридоре и молчал, а я орал ему то же самое, что орал Пантюхе, и еще похлеще. Я видел, как он все больше бледнел и рука у него дрожала, когда он доставал из кармана кителя свою трубку. И я радовался, видя, что он бледнеет и молчит. Ага! значит, крыть нечем, радовался я. И тут же мне становилось страшно – почему он молчит? Ну, крикни, ну, заставь меня замолчать, ну, ударь меня, дай мне так, чтобы я отлетел.

И он ударил. Ударил, когда я закричал, что наша мать такая же… как и все бабы. Я отлетел к стенке и сполз по ней вниз, а он повернулся и так же молча ушел в свою комнату и плотно прикрыл дверь.

Я кое-как поднялся и вышел на площадку. Пантюха был здесь. Он повел меня вниз и вывел во двор, довел до скамейки на нашей аллее, усадил и сам сел рядом, а потом поддерживал, когда меня рвало, и вытирал мне платком морду. Потом я ревел, катаясь по скамейке, а он сидел рядом и только поддерживал меня, чтобы я не свалился, и ничего не говорил.

«Что же теперь будет, что же теперь будет?» – думал я… Все смешалось в доме Облонских, все полетело к черту, вся наша хорошая жизнь, наша дружная жизнь, которой тоже, я знаю, завидовали… Я… мне трудно рассказать, что я чувствовал и о чем думал тогда. Все переплелось в какой-то непонятный клубок. Ведь того, что я сказал, он никогда мне не простит, не может, не должен простить. И тут же я подумал: ну и черт с ним, пускай не прощает, сам виноват, что так получилось. Зачем он говорил, что верит мне? Черта с два – верит! Если верит, почему же он ничего не сказал мне, как мужчина мужчине? Лучше вышло, что я сам узнал? Да? Он никогда не бил меня, мама иногда давала затрещину, а он никогда. Каково же было ему, если он ударил? И все-таки, все-таки я больше думал тогда о себе. Не признавался, а думал о том, как же я-то теперь буду? Я! Вот ведь что, – как я-то теперь буду?!

Пантюха сидел рядом и молчал. Мимо проходили люди. В одиночку и парочками. Парочки смеялись или молчали, взявшись за руки, и никому до нас не было дела, у всех было свое. Вдруг Юрка толкнул меня локтем и показал на другую аллею. Там, засунув руки в карманы шинели, быстро шел отец. Я не видел его лица, голова у него была опущена, как будто он что-то искал у себя под ногами.

– Т-тебя ищет, – сказал Пантюха.

– Ну… ну и черт с ним, – сказал я и почему-то громко всхлипнул. Мне стало холодно, и я начал дрожать какой-то противной дрожью. Я посмотрел вслед отцу, но его уже почти не было видно в тени деревьев.

Назад Дальше