Тронка - Гончар Олесь 24 стр.


К ней Виталик подплыл уже на том баркасике. Подплыв, посмотрел на Тоню — и оторопел. Никогда он еще не видел ее раздетой. В одном купальнике стояла, красуясь на весь берег открытым девичьим телом, стройным, загорелым. Даже боязно парню стало, что она такая красивая. Неужели это он, шкет, целовал ее? Перед ним стояла, улыбаясь, будто незнакомая, совсем взрослая девушка, а он перед нею ежился на лодке в своих трусишках, как мальчонка, растерянный, пораженный блеском ее обнаженных плеч, обнаженных ног, стройного девичьего стана. Застеснявшись, он беспорядочно налегал на весла, вертел лодку на месте, а Тоня, наоборот, чувствовала себя совсем свободно, стояла и закручивала перед купанием волосы узлом, радостно осматривая это синее раздолье.

— Вот куда бы пионерлагерь!

Закрутив волосы, бросилась в воду, широким шагом побежала по ней дальше от берега, на глубину. Виталий, радостно взвизгнув, выпрыгнул из лодки, ринулся вслед за Тоней, догнал, и они стали брызгаться, бороться. Тоня, поймав его, попыталась силой окунуть, как малыша, который не хочет купаться, а он, вырвавшись, старался ответить ей тем же, но здесь было мелко, — они кинулись взапуски дальше в море, и Виталий, подпрыгивая, радостно вопил:

— Глубины! Глубины! О море, дай нам глубины!

А через некоторое время они уже лежат навзничь на воде, успокоенные. Тоня брызгает водой вверх, и оттуда, с синего неба, летят белоснежные жемчуга, настоящие жемчуга, блестящие, сверкающие, как те, что достают мальчишки в тропических водах с морского дна. Хотел бы и он, Виталий, что-нибудь такое Тоне раздобыть, чтоб поразить ее, чтоб ахнула она от восторга. Только что ж он ей здесь раздобудет?

— Тоня, хочешь… мидий? У меня есть в лодке.

Вскоре они уже возле лодки. Постукивая, как орехами, хлопец насыпает из банки перед Тоней мидий, видно захваченных в Сухомлиновой хате, сам их вылущивает и подает девушке. Подает чуть-чуть небрежно, чтоб не зазнавалась, не подумала, что он так уж рассыпается перед ней да прислуживает. А Тоня и сама умеет вылущивать, и какую вылущит, сразу подает Виталику. Ей нравится эта женская роль: готовить и подавать.

Корова смотрит на них, не сводит глаз.

— Виталик, может, и она проголодалась?

— Пускай пасется, море велико.

— Да, бывает такое, что подножный корм хоть в море ищи.

— А знаешь, сколько пропадает в море такого корма, что скотина облизывалась бы? Про филофору слыхала? Это те красные водоросли, которых полным-полно в лиманах. Доказано, что мука филофоры повышает удои.

— Дядько Сухомлин своей нетелью доказал?

— Наука доказала.

— Что же, нужно будет это добро и на наших фермах испытать. А еще лучше, если бы тот, кто хочет пить молоко, оставлял бы фуражу, — сказала Тоня, и в голосе ее появилась отцовская резкость. — А то летом фураж весь под метелку выметут, а весной, когда скотина дохнет, снова везут его назад со станции на тягачах по грязище!..

Мидии мидиями, а бутерброды, видно, лучше. Тоня и Виталий заодно берутся и за них, а подкрепившись, плывут осматривать Сухомлинов причал и рыбацкую пустую хату, в которой осенью рыбаки ночуют, укрываются от непогоды, а сейчас на их нарах пылищи в палец. В углу, кучей — изодранные рыбацкие сети, на столе — от Сухомлина объедки, все настежь, все открыто, и Виталий тут чувствует себя почти хозяином, — ведь дядько Сухомлин его родич по отцовской линии, и хлопец постоянно поддерживает с ним контакт. Весной, вооружившись паяльной лампой, он помогал здесь дядьке смолить лодки, конопатил, трудился от души, за что и получил от Сухомлина разрешение пользоваться его флотом.

— Интересно, сколько будет от нас до того дредноута? — спрашивает Тоня, заглядевшись на судно, замершее вдали, посреди залива.

Виталий сдерживает покровительственную улыбку. Для Тони это пока тайна, загадка, а он уже побывал там, одним из первых ходил на судно рубить свинец и добывать разные радиомелочи.

— Хочешь, Тоня, махнем туда?

Тоню это, видно, заинтересовало.

— Но ведь туда, пожалуй, далеко? Сколько будет километров?

— На километры не знаю, а на мили… миль десять будет.

Девушка колеблется, но по всему видно, что ей очень хочется взглянуть на эту диковину вблизи.

— А лодку так, не спросясь… Сухомлин ругать будет, — говорит она неуверенно, уже бредя вслед за Виталиком к лодке, что легко лежит на воде, искрится смолою.

— Об этом не беспокойся, — утешает Виталий. — «Мой дядя самых честных правил…» Он сейчас далеко отсюда, если не на крестинах, так на именинах, и, наверно, вернется не скоро. А к тому же у нас с ним как при коммунизме: твое — мое, мое — твое… Лодка эта ведь из ничего сделана. Заброшена уже была, рассохлась совсем. Скелет мертвый лежал в кучегурах, а мы с хлопцами взялись, вдохнули в него живую душу — и видишь, какой получился фрегат! Узлов семь дает!

И хотя Тоня понятия не имеет об узлах, однако именно эти узлы почему-то убеждают ее окончательно, и она решительно говорит:

— Ладно. Плывем!

И вот они в лодке.

— Покидаем берег планеты, — берясь за весла, говорит Виталик, и эти в шутку брошенные слова долго звучат в ушах Тони, что неотрывно смотрит, как отдаляется берег.

— Виталик, а как же мотоцикл?

— Я его там прикрыл в чулане старыми сетками. Сто лет пролежит!

Виталий работает на совесть, его ребра ходуном ходят, уключины ритмично поскрипывают, а Тоня сидит на носу, обсыхает, подставив солнцу свои загорелые открытые плечи. Удаляется берег, его все больше можно охватить взором. Прощай, берег! Шире и шире открывается глазам побережье с безлюдными песчаными буграми, чабанскими пастбищами, далекими совхозными полями. Нигде ни деревца. Центральную усадьбу отсюда не видно, лишь рыбацкая, исхлестанная ветрами хата блестит, черепица на ней словно струится в мареве, раскаленные песчаные бугры-кучегуры облегли ее, будто аллигаторы, будто твари какие-то палеозойские, что, дремля, подставили солнцу свои желто-бурые спины. А Сухомлинова священная корова до сих пор стоит в воде, только уже стала маленькой и делается все меньше, теряет свою красностепную масть. Виталий то и дело посматривает на далекое судно, чтобы держать курс прямо на него. Он уже обливается потом, утирается щекой о плечо и снова гребет. Тоню даже жалость берет, что он так старается, а его еще и слепни жалят, и она пробует отгонять их; эти слепни да серые степные мухи с чабанских кошар тоже плывут вместе с ними, плывут из степей в голубеющую неизвестность.

— Может, сменить тебя, Виталик?

— Сиди, — отвечает он. — Я угощаю.

Тоню захватывает эта таинственность, эта, можно сказать, поэзия таинственности, в которую они погружаются. Большая вода, сплошная голубизна уже окружает их. Нежно-лазурная шелковистость небес и густо насыщенное синью, почти черное пространство моря — таков их мир, среди которого им слышен лишь плеск волны да ритмичное поскрипывание уключин.

Море, что сперва прозрачно просвечивало до самого дна и было веселым, синим, дальше от берега словно бы темнеет, тяжелеет, становится и впрямь черным, — можно понять, почему его так назвали. И волны, всюду волны, волны… У берега их почти не было, а здесь ими все море сверкает, переливается, и лишь кое-где над их темной синевой чайка ослепительно блеснет в воздухе или появится между волнами одинокий нырок, выставит черную головку и нырнет снова, исчезнет, словно его и не было. Берег отдаляется. Уже еле белеет черепицей рыбацкая хата, их береговой ориентир. Хата словно погрузилась в землю — ее черепица теперь лежит прямо на самой поверхности моря, на самой линии горизонта. Даже малость страшновато становится Тоне, что их уже отделяет от берега такое расстояние. А судно словно бы и не приближается. Тяжелая его громада, как и раньше, далеко темнеет в неподвижности среди густой сапфировой синевы.

— Моторкой мы бы до него быстро добрались, — говорит Виталий, словно оправдываясь.

Сорвался ветерок. Виталий сложил весла, взял на дне лодки кусок какого-то испачканного в мазуте брезента, развернул, и эта тряпка вдруг стала парусом.

— Жми, дуй, товарищ бриз! — сурово приговаривает Виталий, натягивая, направляя парус.

Видно, и ему немного не по себе, что они так далеко зашли в море, но он старается ничем не показать этого, и его самообладание успокаивает Тоню.

— С берега казалось, будто совсем близко, — говорит она, — а тут вот плывем, пожалуй, больше часа, а судно еще где.

Хлопец кивает на парус.

— С этим быстро до него добежим.

Соломенный чуб спадает хлопцу на лоб, а глаза из-под него все время зорко глядят вперед, чтоб не сбиться с курса, не отклониться от судна в сторону.

Степь уже еле виднеется. Парусишко у них такой маленький, что даже если бы кто и был в это время на берегу, то вряд ли заметил бы их оттуда.

— Домой нам, Виталик, придется против ветра?

— Об этом не беспокойся. Домой парус моряка сам несет!

Он шутит, но без улыбки. Неужели и ему чуть-чуть страшновато, тревожно? Еще бы! Темная мерцающая стихия простирается вокруг. Должно быть, небо в космосе такое же темное, неприветливое и есть в нем что-то таинственно-грозное. Темный морской простор вокруг, и только солнце высокое, в зените, жарит их и здесь, льется на плечи девушки, на голые Виталиковы ребра, на густую темно-синюю гладь.

Судно, однако, все же приближается. Серая железная громада его низко, грузно сидит на воде, осев почти по ватерлинию. В небе вырисовывается легкая ажурная мачта, склонившаяся, как после урагана. С высоты мачты свисает какой-то оборванный трос, болтается в воздухе.

Уже и Виталий и Тоня не сводят с судна глаз. Для Тони оно полно таинственности. Все оно — недоступность и запрет. Вот на борту на грязно-сером фоне виднеется белый знак, какие-то буквы и цифра 18… И это как шифр, как тайна неразгаданная, известная немногим. Уже подплыв почти к борту, они внезапно услышали шум крыльев, птицу откуда-то вспугнули. Ворона! Одинокая черная ворона замахала в воздухе крыльями, несколько раз крикнула голосом бюрократа, кружась над своим железным гнездовьем. И откуда она здесь взялась?

Виталий и Тоня, одевшись, приумолкшие, внутренне напряженные, плывут уже вдоль борта судна. Ощущение незаконности, недозволенности своего поступка все время не покидает их. Все здесь грозное, хмурое, от всего веет запустением.

Потрескавшаяся, облезлая краска бортов. Ржавчина… Иллюминаторы затянуты паутиной.

В одном месте Виталий, вплотную пристав к борту и взяв эту громадину на абордаж, велел Тоне карабкаться вверх, на палубу. Она мгновение раздумывала, потом крепко схватилась рукой за горячий, накаленный солнцем иллюминатор — этот тоже был затянут паутиной, — а дальше помогли ей какие-то ржавые, невыносимо раскаленные скобы, и не успел Виталик дать ей совет, как она была уже на палубе.

Железо палубы огнем обожгло ей босые ноги.

— Печет, ой, печет! — приплясывая, крикнула она вниз Виталию. — Брось мне босоножки. Быстрее!

Хлопец как раз складывал парус и закреплял лодку, но Тоня этого не видела, ей было невтерпеж.

— Ну что ты там возишься? Бросай! Я тут как на сковородке!

В ответ на ее слова полетела на палубу одна босоножка, потом другая, а вскоре появилась из-за борта и солома такого родного чубчика, и худенькие плечи в одной майке; с появлением Виталика Тоне стало сразу веселее. Острое, нервно-возбужденное чувство охватило ее. Хотелось смеяться, кричать, взвизгнуть так, чтобы все услышали! Шутка ли — крейсер принадлежит им! Двое их, двое влюбленных на большом военном судне. Никогда, конечно же, не было на этом военном судне влюбленной пары, чтоб вот так — он и она. Звучали здесь суровые команды, приказы, радиопозывные, номера, шифры — все служебное, суровое, властное. А теперь им покорилась эта тысячетонная стальная громада, на стальной раскаленной арене могучих рыже-ржавых палуб господствуют их смех, их любовь!

— Подумать только, куда мы с тобой забрались, — сказала Тоня радостно-дрожащим голосом. — Настоящий крейсер!

— Даже если это эсминец, — скупо улыбнулся Виталик, — то и тогда ты не должна разочароваться… Гора. Железный Арарат среди моря!

Вода была где-то далеко внизу, и лодчонка покачивалась такая махонькая, а судно возвышалось над морем и впрямь как гора, стальная скала, их железный остров.

— Какое же огромное!

Тоня была сама не своя от волнения. Ее охватило лихорадочное возбуждение, девушка не могла подавить дрожь, нервно-радостный трепет: вот куда они с Виталиком забрались, одни-единственные, как робинзоны, очутились на этом необитаемом острове, где их окружают причудливые железные скалы, лабиринты!.. И Виталик тоже заметно взволнован, голос его немножко даже срывается, когда он что-нибудь объясняет Тоне.

Трещит под ногами средь ржавчины что-то белое, блестящее.

— Смотри, Виталик, — бросается на блестки Тоня, — какая-то стеклянная шерсть!

— Не шерсть это.

— А что же?

— Стекловата… Изоляционный материал. Видишь, из распоротых обшивок вылезает.

— Какое белое да красивое!

Она берет пучочек этого удивительного материала в руки, но Виталик предостерегает:

— Не бери!

— Почему?

— Руки потом долго щемить будет… В тело въедается… А изоляция из него надежная… Эта стекловата и в огне не горит.

— Нет, немножечко я обязательно возьму, в лагере моим малышам покажу. — И Тоня, как перо из подушки, живо выдергивает из распоротой обшивки стекловату, совсем чистую, белую, как первый снег.

То тут, то там палуба вздулась опухолями, видны на ней пробоины, какие-то дырки, люки, зияющие провалы… Белеет рассыпанная известь, крошки цемента.

— Что это за дырки, Виталик?

— Да это так…

Он почему-то мнется, чего-то недосказывает. Берет щепотку цемента и зачем-то нюхает.

Потом, держа друг друга за руки, они заглядывают в пробоины, в жуткую глубину темных трюмов, где вода блестит маслянисто. Чувствуется, что тяжелая она там, застоявшаяся, с нефтью или соляркой.

— А рельсы для чего здесь?

— Наверно, по ним торпеды подвозили на вагонетках. Видишь, вон рамы на корме? Не иначе торпеды с них запускали… Это вот лебедка… Брандшпиль… А это вот круг для пушки. — Они, все еще держась за руки, рассматривают круг, массивный, металлический. — Пушка, видно, могла поворачиваться в гнезде на триста шестьдесят градусов, во все концы неба, — объясняет Виталик, и они невольно оба посмотрели в небо, где уже ворона не каркает, а только светится чистая голубизна зенита да солнце, какое-то непривычное, космическое, ослепительно пылает.

Идут, неторопливо осматривают кубрики, эти горячие металлические клетки, в которых когда-то жили люди, жили, как в сейфах. Железо и железо. Покореженные трубы, обрезанные провода, железный хаос. Виталий первым вторгается в этот хаос, где по трапам, а где и без трапов, перелезает все выше и выше с одной палубы на другую, а Тоня неотступно пробирается за ним, стараясь, подобно послушной альпинистке, точно повторять каждое его движение. Хлопец время от времени предостерегает: здесь осмотрительность прежде всего, здесь легко сорваться.

— Как высоко забрались мы! — Голос девушки чуточку даже трепещет. — Глянь, где вода!

— Далеко.

Рубка радиста — одни корешки там, где было множество проводов: все провода обрезаны под корень.

— И я здесь тоже поживился, — улыбается Виталий.

Тоня уже дует на руки, их в самом деле начинает щемить от изоляционного стекла, которое и здесь, на палубе, всюду валяется кучами, а в салоне прямо за шею сыплется из прорванной обшивки. Это же здесь, в салоне, сидели командиры, беседовали, что-то решали… Все порвано, порублено, ободрано.

Тоня до сих пор не может как следует понять, что же произошло с этим судном, почему оно, собственно, здесь? Село на мель? Но ведь здесь же глубина какая! Зачем-то моряки привели его, бросили в заливе и ушли, возбудив любопытство степных искателей приключений. Не только такие, как Виталик, заскакивали сюда, но и серьезные люди — механизаторы, председатели колхозов. Говорят, друг перед дружкой спешили раздеть этот стальной великан, тащили отсюда разное оборудование, трубы, а кое-кому будто бы достались даже вполне исправные электромоторы. Дух запустения царит теперь всюду, пауки затянули паутиной все судно — и откуда их столько набралось, как залетели они со степных просторов в такую даль на тонких своих паутинках?

Назад Дальше