Судну, кажется, не будет конца. Не с берега, только здесь можно понять, как огромен корабль. Идешь сквозь его железные буреломы, то спускаешься, то поднимаешься («Это снова орудийные отсеки… А это шлюпбалки!»), попадаешь в какие-то глухие закутки, железные закоулки, в полутьму; а то снова перед тобой горит на солнце ржавая стальная стена, какой-нибудь камбуз, или клюз, или отсек, среди которых только Виталик и может ориентироваться. Здесь нужно смотреть в оба, чтобы не оступиться и не сорваться в ту железную пропасть, где в пятнах нефти или солярки лоснится застоявшаяся грязная вода. Железные колодцы мертвы, недвижны, а за бортом море мерцает неспокойно волнами, хлюп да хлюп… Снова лабиринт, какой-то рваный металл (видно, вырезал кто-то лист алюминия), и вдруг из полумрака надпись: «…затопление открывать только при фактическом пожаре». Что это значит? Как это понимать? Таинственно, будто иероглифы! А кто-то писал все это, а кого-то все это касалось, для кого-то надпись, наверное, имела огромное значение. А тут что такое? «Боевой четыре»… Вся она, эта ржавая стальная гора, полна загадок, тайн, условных знаков, которых даже и Виталику не разгадать.
— Будет ли ему когда-нибудь конец? — спрашивает Тоня, наталкиваясь снова на невод паутины, обходя в полутьме какие-то железные предметы.
— А мы еще и половины не прошли, — говорит Виталий и выводит Тоню из темного закоулка на свет, показывает вверх на мачту: — Хороша антенка? Вот эта бы ловила, правда?
Самим своим видом эта корабельная мачта способна вызвать в душе волнение. Манит простором океанов, гудит бурями далеких широт… С мачты свисают обрывки тросов, каких-то проводов, их никто уже, видно, не смог достать, а еще выше…
— Виталик, что это за скворечник вон там, на самой верхушке?
— Там стоял сигналист. Впередсмотрящий…
— Ого-го! Как же он туда взбирался?
— А очень просто…
Не успела Тоня опомниться, как Виталий, оставив ее, уже покарабкался вверх и вверх по крутой, отвесной мачте, по обломкам трапа на ней. У Тони замирало сердце: как бы не сорвался, а он, по-обезьяньи цепкий, взбирался все выше, пока, достигнув цели, не выпрямился на мачте, на недосягаемой для Тони высоте, где-то под самым небом! Ветер качал уже ниже его обрывок стального троса, а хлопец стоял и улыбался, улыбался и оттуда Тоне: вот, мол, где я, твой впередсмотрящий!..
И вдруг Виталий застыл, напряженно всматриваясь куда-то в море, и Тоне показалось, что он побледнел, что на его лице отразился ужас. Тоня тоже взглянула в ту сторону и средь темноты неугомонных волн увидела маленькую черную лодочку. Кто-то плывет! Кто-то подплывает к ним! Она даже хотела крикнуть Виталику: «Кто это плывет к нам?», но в лодчонке… никого не было!!! Черная молния ударила в мозг, потрясла страшной догадкой… В первый миг Тоня не узнала ее без паруса, какой-то даже неуместной показалась среди волн — без живой души! — маленькая, смолисто-черная посудина, а это же была их лодка, их баркасик, дуновением ветра его теперь тихо, едва заметно, однако бесповоротно отгоняло в море. Дальше и дальше от них — в открытое море!..
Повечерело, звезды проступили на небе, а где-то в степи тоже, как звезды, вспыхнули сквозь мглу огоньки: это их Центральная, которую днем отсюда почти не было видно, засверкала электрическими огнями. Теперь еще ощутимее стало, как далеко они от степи, какая непреодолимая даль воды и темноты отделяет их от берега, от всей предыдущей жизни. Еле-еле светятся из мглы степной далекие звезды…
А они сидят, словно сироты, пригорюнились у боевой рубки, им холодно — железо судна после дневной жары удивительно быстро охладилось. Тоня, наплакавшись, склонилась головой Виталику на колени и, кажется, уснула, измученная переживаниями, а Виталий не отрывает глаз от берега, пытаясь разобраться во всем, что случилось. Он, он виноват во всем! И нет тебе оправданий, не ищи их! Подбил, заманил Тоню. Она так безоглядно пошла за тобой со своей любовью, доверилась, а ты… Куда завел ее? В западню, в смертельную западню завел, не сказав девушке всей правды, не предупредив, что ее здесь ждет. А ждут ее здесь не только голод и жажда… Конечно, он готов ради Тони на подвиг, на самопожертвование, но при таких обстоятельствах даже это ни к чему — кому здесь нужно твое самопожертвование? Твоя вина перед нею безгранична, и, хотя Тоня это понимает, с губ ее не сорвалось ни единого слова упрека. Она и сейчас доверчиво льнет к тебе со своей любовью, слезами, нежностью. А ты, который должен быть сильнее ее, проявить мужество и находчивость, не в состоянии теперь ничего сделать. Может, все-таки нужно было прыгнуть за борт и вплавь догонять лодку? Но когда он, едва не сорвавшись, в один миг скатился с мачты и бросился к борту, сама же Тоня схватила его за руку:
— Не смей! Уже не догнать! Утонешь!
В самом деле, тут и разрядник по плаванию вряд ли догнал бы… Лишь немного погодя она спросила жалобно:
— Что же это ты, Виталик? Почему же ты не привязал?
Он что-то лепетал ей в оправдание, привязывал, мол, набросил конец веревки петлей на какой-то крюк, не сказал Тоне лишь о том, что, когда делал это, его внимание отвлекли как раз ее босоножки, которые нужно было бросить ей на палубу.
Спасительная лодочка, собственноручно проконопаченная, просмоленная при помощи паяльной лампы, пошла и пошла теперь в морские просторы, гуляет где-то, как запорожская байда. Может, в далеких Дарданеллах перехватят твою малую байду. Перехватят, а она пустая, нет в ней никого, только мальчишечья рубашка-безрукавка да авоська с остатками завернутых в газету бутербродов.
Невероятно все это. И странно — у него такое впечатление, будто какая-то злая фатальная сила толкнула его сюда и словно бы вся его предыдущая жизнь была лишь подготовкой к тому, чтобы совершить этот ужасный шаг… Бывает же так, что человека тянет, настойчиво тянет куда-то — вот так и его тянуло с того момента, как он увидел из степи это боевое судно, которое, словно сама его мечта, силуэтом застыло на горизонте. Говорят, есть люди, которым трудно преодолеть в себе желание броситься с высоты — бездна влечет их, заманивает, зовет испытать неизведанное. И кто знает, не возникает ли подчас подобное влечение, подобный толчок в сознании того, кто имеет доступ к самой страшной кнопке, о которой часто разглагольствует Гриня Мамайчук? Кто исследовал те глубочайшие, первобытно-темные недра психики, где, возможно, как раз и зарождаются вулканы человеческих поступков? Так ли уж далек от истины тот же Гриня, когда твердит, что пороки людской природы вечны, что мы в самом деле греховны от рождения и каждый на себе несет печать греха? Когда-то, на заре жизни, греховное искушение будто бы погубило легендарных Адама и Еву. Пусть это выдумка, пусть Виталий во все это не верит, но опять-таки разве только озорством, легкомысленным своим мальчишеством объяснит он и свой сегодняшний поступок? Разве же Тоня, его умная, трезвая, практичная Тоня, села бы с ним в лодку, если бы и ее не толкал тот дьявол искушения, желание коснуться чего-то запретного, изведать неизведанное? Или, может, в этом именно есть сила человека, его дар? Может, без этого не знал бы он выхода в океан, в космос и никогда ничего не открыл бы?
Тоня нервно вздрагивает в дремоте, будто и сейчас ее сотрясает внутренний невыплаканный плач.
Меньше стало огней на Центральной, — видно, понемногу уже укладывается спать совхозная столица, ведь завтра рано начнет она свой трудовой день.
Мелькнул над степью веер света, перемещаясь в пространстве, — то ли кинопередвижка помчалась из отделения после сеанса, то ли, может, мать с рабочими возвращается из «Чабана» после проверки соцсоревнования? При одном воспоминании о матери душа Виталика наливается болью. Придет она домой, а сына нет, и завтра не будет и, может, уже не будет никогда! Как непростительно виноват он перед нею! Как будет убиваться она по сыну! Воображение рисует ее разбитой горем, состарившейся, одинокой… Вот как поступил с нею он, ее надежда, ее опора! Будут розыски, будет тревога, но кто догадается искать их здесь, на этом ржавом, ободранном судне, что маячит среди моря в качестве мишени для летчиков!
Ночь звездная, светлая, в такие ночи поет степь. Вот и сейчас с далекого берега словно бы доносится песня, нет, только чудится. Кузнечики стрекочут — нет, только обман слуха… Тень от судна темнеет на воде, а море смутным блеском мерцает без конца-краю, как некогда мерцало оно Магеллану и Васко да Гама… Просторы океанов открывались и тебе, но твое судно никогда отсюда не поплывет, на мертвом якоре оно! А океан, живой вечный океан, плещет в борта, бьет в подножие этой стальной безжизненной скалы, навевает думы о власти слепых сил, о неизбежности удара, о невозможности отвратить его… Нет, так можно до сумасшествия дойти! Неужели конец? Вот так бессмысленно? Светлый, чистый океан жизни расстилался перед ними, а теперь что: океан тьмы и хаоса? Конец? Всему конец? Это полное жизни, молодости, полное огня, красоты и любви девичье тело будет медленно высушено голодом, жаждой? Нужно искать выход! Во что бы то ни стало нужно найти выход! Нужно бороться. Бороться — этому учила его мать, учили в школе, об этом слышал множество раз, об этом читал. Бороться, но как? С чем? С бессмыслицей самого положения, самого случая? Когда отец боролся на фронте, он знал, что ему нужно убить врага — с ним борись… А здесь кто твой враг? Море? Небо? Вон та звездная дорога, что над морем, над степями, над безвыходностью вашей пролегла? Все, что есть, что еще вчера было радостью, красотой, жизнью, сейчас словно бы готовит тебе муку и смерть.
Двигатели! Не сохранились ли где-нибудь в глубине судна двигатели? Нельзя ли как-нибудь их запустить, вернуть к жизни, сдвинуть всю эту махину с места? Днем он спустится и туда, в машинное отделение, все обследует, обшарит. А покамест на этом стальном гиганте бьются лишь их сердца…
В свое время и здесь, на этом судне, была жизнь, ходил на нем по морю целый коллектив людей; целый мир страстей, мыслей, мечтаний носило по волнам это судно, одетое в тяжелую непробиваемую сталь. Днем и ночью несли вахту молодые моряки на своих местах, стояли у орудий боевые расчеты, а по вечерам, быть может, именно здесь, на баке, звучала гармошка, лились задумчивые матросские песни. Много таких судов теперь списывают, режут, грузят в эшелоны и отправляют на металлургические заводы, чтобы из этого металла родились тракторы, комбайны, разные умные и красивые машины… Кое-какие мелочи и он, Виталий, успел добыть из радиорубки судна, были они ему очень кстати, когда собирал свой любительский передатчик. Сюда бы ему тот передатчик, что в щепки разлетелся, оскверненный Яцубой. Позднее сам Яцуба обратился к нему уже как представитель ДОСААФа, предложил зарегистрироваться в кружке радиолюбителей. «Тобой, говорит, и в области заинтересовались, после того как мы тебя запеленговали». Где-то там, по ту сторону роковой межи, остались его запеленгованные шалости, любимый его радиоузел, где он, уже полноправно надев наушники радиста, окунался в гомон эфира; осталась и горячая материнская любовь, и чистая Сашкова дружба… Одним необдуманным шагом он отделил себя от всего того, самое счастье свое поставил под удар. День начинался смехом, сиянием, поцелуями, все впереди предвещало только удачу, обоим радовали душу светлые просторы, солнце, синее раздолье…
А беда стряслась. Словно бы возмужавшим взглядом окидывает сейчас себя Виталий, обдумывает снова и снова, как это случилось и чем кончится. Неужели это все, что он успел в жизни? Неужели мрачное, как привидение из далекого прошлого, судно станет для них железным саркофагом? По сути, ничего еще не сделал в жизни, разве только примус кому отремонтировал да керогаз, а все те строившиеся и непостроенные твои корабли, они впереди, они начнут путешествие в будущее без тебя, а ты, дружище, в какое путешествие отправишься отсюда? «Отправитесь, отправитесь!.. — словно бы нашептывал какой-то злой голос. — И ты и твоя Тоня никогда не воскреснете, не вернетесь в ваши солнечные степи, на магистральные каналы, строящиеся в степи, на виноградники, что там зеленеют… Будут атомные эры, межпланетные полеты, дива-чудеса будут появляться на земле, но все это будет уже без вас, без вас…» О человеке говорят, что он великан, бог, гигант. И разве ж не так? Завладеет небом, станет властвовать над грозами, стихиями, все небо будет ему подвластно, с молниями, дождями, бурлением облаков! Все могучие силы природы покорятся человеческой воле, движению человеческой руки. А ты вот здесь не можешь сдвинуть с места кучу железного лома, не можешь высечь искру огня, не властен отвести удар от своей Тони.
Ему слышно, как Тоня дышит. Вот она шевельнулась.
— Звездно как. — Тоня поднялась, села, поджав ноги. — Я долго спала? Наверно, уже поздно? А руки как щемит от стекла… Почему ты молчишь?
— После того, что случилось, — сказал он глухо, — ты должна, Тоня… ты имеешь право меня возненавидеть.
— Что ты выдумываешь? — Тоня взяла его руку. — За что? Это я, глупая, тебя не удержала, сама поддалась… Тебе холодно?
Почувствовав, что хлопец дрожит в своей майке, она прижалась к нему, обняла, чтобы согреть.
— Прижимайся ко мне, прижимайся.
— Я уже думал плот связать, какой-нибудь «Кон-Тики», — полушутливо, словно бы оправдываясь, сказал Виталий. — Но здесь никакого дерева нет, одна только сталь.
— Если б хоть вода была, — молвила Тоня, помолчав. — А то и ночь холодная, а пить… просто сушит внутри. Это правда, Виталик, что человек дольше может выдержать без пищи, чем без воды?
— Мы будем пить морскую.
— Ее пить нельзя. Наш тато, когда развеселится, любит про того чумака рассказывать, что впервые у моря оказался. Воды много, распряг, пустил волов напиться, а они не пьют. «Вон ты какое! — удивленно крикнул он тогда морю. — Потому тебя так много, что никто тебя не пьет».
— А мы будем пить. Один французский врач доказал, что и морскую можно.
— У них и лягушат можно глотать, — ответила Тоня на это. — Но нам от этого не легче… Помнишь, Виталик, какую мы воду в Каховке пили, с кубинскими студентами, из ключа?
Виталик только вздохнул. Еще бы не вспомнить те ключи-источники на берегу Днепра, где было когда-то село Ключевое и где еще и по сей день сотни родников бьют с открытого берега, из-под корней верб да платанов… Уже нет Ключевого, на том месте стоит город Новая Каховка, а ключи остались, живут, бьют всюду: где с берега, где из-под корня, а где и просто — только разгреби землю руками, там уже и шевелится песок, набегает водичка! Холодная, взбаламученная она, но муть быстро оседает, и уже ты пьешь воду, такую свежую, прозрачную и чистую, что недаром о ней говорят: «Как слеза». Высятся там платаны могучие, кора на них как атлас, а из-под корней тоже пробиваются роднички, а одна струйка вытекает прямо из дупла старой вербы у самой земли и весело журчит по камешкам в Днепр… Из него, из этого ручейка, они и пили вместе с молодыми кубинцами, студентами Каховского техникума механизации сельского хозяйства. Почти ровесники Виталика, они жили и учились в Каховке. Правда, сначала непривычны были к нашему климату, всё мерзли, а потом привыкли, только в Днепре мало кто из них купался: Днепр для них был и летом холодный. В тот день они пришли проститься с Днепром перед возвращением на родину. Тоня первой заговорила с ними:
— Нравится Украина?
— О! — раздалось в ответ восторженное восклицание.
Они уже уехали домой, повезли на далекую Кубу приобретенные знания и память о Днепре, о вековых платанах каховских, из-под которых там и сейчас всюду бьют, журчат ключи и стекают, прозрачные, в Днепр…
Будто было это все на другой планете: и выпускной вечер с вручением аттестатов, и крымское путешествие, и цветущая мальвами дорога на Каховку. Был тот мир широкий, раздольный, полный надежд, полный жизни, а теперь вот брошены они на угрюмый остров обреченности, будто к галере прикованы, железной, неподвижной. А ведь все могло быть иначе, могло их и не занести сюда, да и самое это судно-лом давно могло быть распилено на куски где-то в крымской бухте под Севастополем. Видели же они там во время экскурсии огромный крейсер, который газорезчики раскраивали на отдельные глыбы, на большие, а потом на меньшие, на такие, чтобы их можно было бросить в мартен. Словно кусок мыла, так легко на их глазах резали эту броню корабельную. Мощные краны подхватывали многотонный, только что раскромсанный лом, перебрасывали на берег, — там была его уже целая заваль, — а газорезчики в защитных очках висели по бортам да делали свое; струи света от них так и брызгали, и борта перекраивались, и ватерлиния горела под струями пылающего кислорода!