Тронка - Гончар Олесь 4 стр.


А Тоня как ни в чем не бывало идет да идет впереди, все дальше в глубь хлебов, только шелестят в упругом порыве ворсистые ее шаровары, а поверх них развевается легонькое ситцевое платьице. Тоня вертит головой, осматривается вокруг, русые волосы сверкают на солнце, они перехвачены лентой, поднялись конским хвостом, который непокорно выгнулся на затылке и делает Тоню сейчас похожей на римского воина. Доставалось ей уже за это подражание моде, хвост критиковали на школьном комсомольском собрании, но к ней и критика не пристает — она всегда веселая, беспечная; кажется, только и ждет аттестата зрелости, чтобы уже ни от кого не зависеть и свободно крутить себе прически, какие захочет.

А межнику нет ни конца, ни края, куда-то потянулся он за горизонт, и лишь колосья клонятся из стороны в сторону да полевая вика синеет, вьюнок вьется под ногами, и алыми капельками росно пылает мышиный горошек…

Наконец она останавливается. Ставит бидон и оглядывается вокруг. Высокая могила-курган поднимается невдалеке, среди хлебов, опаханная, нетронутая, заросшая седой полынью. Нигде никого, только грузовик да цистерна виднеются над пшеницей бог весть где, да отдаленные голоса доносятся — будто где-то далеко за краем земли перекликаются хлопцы.

Небо чистое, лишь на горизонте еле заметно проступают неподвижные перламутрово-белые облачка. Коротка их жизнь: как незаметно появились, так незаметно и пропадут, растают до полудня. А сейчас еще белеют, будто ветрила далеких фрегатов, окружают по небосклону этих двух, что на межнике, пленяя взор своими полногрудыми небесными парусами.

— Ну, клади же, — первой опомнилась Тоня. — Сбрасывай свой хомут.

Это она о шине, с которой хлопец так и торчит перед нею, будто забыл, зачем принес её сюда.

Виталий стоит, понурившись. Ему жарко, как-то даже томительно под ее взглядом, словно это перед ним не Тоня, а какая-то незнакомая девушка, разглядывающая его почти критически. Словно бы ее глазами он посмотрел в этот миг на себя и увидел фигуру свою незавидную и как уши горят, а эта дурацкая шина, думается ему, делает его еще меньше; кажется, что Тоня глядит на него из-под черных бровей как бы с пренебрежением и ее, остроглазую, словно бы удивляет, что это за мальчишка напялил на себя шину и стоит перед нею, растерянно переминаясь. Там, где должен бы стоять красавец, полигонный лейтенант какой-нибудь, понуро стоит пацан с пучком соломенного чубчика, нависшего надо лбом, с глазами буднично-серыми, маленькими, с лицом худым, в пятнах веснушек, будто в солончаках.

— Здесь давай положим! — выводя хлопца из оцепенения, указывает Тоня.

Виталий, однако, замечает, что и Тоня сейчас какая-то не такая, настороженная, как птица, серьезная, не улыбается Виталию беззаботно, как бывало в школе на переменках.

— Да живее поворачивайся! Не позавтракал?

Хлопец, чувствуя себя косноязычным и ничтожным, молча сбрасывает разогретую резину, послушно кладет колесо в пырей, где указала Тоня, потом, наклонившись, еще зачем-то и поправляет его, будто это имеет какое-то значение. Тоня деловито наливает в корытце воду для чаек, оставив малость, чтобы и самим напиться, и сразу же припадает к бидону, пьет жадно. И пока она пьет, Виталий неотрывно смотрит на нее, на вытянутую к бидону тонкую смуглую шею. Тоня вся облилась, вода за ворот ей потекла, стало щекотно, и она, утратив строгость, звонко рассмеялась.

— Хочешь? — глянула она на Виталия, когда напилась.

И, передавая бидон, невзначай или нарочно коснулась рукой его руки. Чуть-чуть прикоснулась, а хлопец от того прикосновения так и вспыхнул, затрепетал, им овладела какая-то неведомая доселе нежность ко всему.

Собственно, пить ему не хотелось, но он тоже принялся тянуть уже теплую воду, набранную сегодня на Центральной из артезиана, а когда напился, остатки воды осторожно вылил в резиновый круг, в это распластанное среди пырея их колесо фортуны. Теперь воды в нем было почти до краев, отныне в жару из него будут пить чайки. Оба стояли над колесом притихшие, ждали, пока вода устоится. Постепенно стало проступать из нее глубокое-преглубокое небо, их полуосвещенные солнцем, склоненные над колесом лица. Чайка пролетела в небе, и ее тоже было видно в воде.

— Только найдут ли они этот наш водопой, Виталик, а? — спросила Тоня задумчиво.

Он прогудел каким-то не своим, осипшим голосом:

— Найдут…

Оба еще некоторое время смотрели на это разостланное под ногами небо и уже и сами себя не узнавали в нем — они и уже словно бы не они.

— Крейсер!

— Крейсер в заливе!

Кто-то кричит — оповещает с кургана: там, уже на самой верхушке, собралась гурьба хлопцев и девчат, смотрят куда-то в сторону моря, а к ним остальные сбегаются отовсюду, даже Василий Карпович в своем белом картузе взбирается по крутому склону.

— Айда! — крикнула Тоня и первой бросилась в пшеницу.

Вскоре оба были там, среди одноклассников.

Если взбежать на курган, на самую вершину этого покрытого седыми травами степного глобуса, то увидишь, как марево колышется над степью, а вдали, далеко-далеко на южном горизонте, ракетным ослепительным металлом сверкает полоска моря, морской лиман. Обычно воды лимана блестят пустынно, лишь время от времени, чаще всего летними утрами, появляется там белое крыло рыбацкого парусника, который потом долго-долго, целую вечность, проплывает по линии небосклона…

А теперь вместо крыла парусника Тоня и Виталий видят вдали, прямо посредине залива, какую-то темную неподвижную гору.

Крейсер? Откуда он взялся? Даже не похож на корабль, дикой темной скалой стоит среди сверкания воды, неподвижно громоздится в просторе моря и неба. Ни Виталий, ни Тоня не припомнят, чтобы в эти воды заходили суда такого типа. А этот зашел. И встал. Как загадка. Как сфинкс их далекого, мерцающего моря. Пришел словно бы для того, чтобы взбудоражить их молодое воображение, привлечь любопытные взгляды всех — и подростков-старшеклассников, что затихли на кургане, и даже вон тех трактористов, удивленно остановившихся у обочины дороги, и чабанов всего совхозного побережья.

— Пожаловал гость, — говорит Василий Карпович. — Давно не было. В тридцатых годах заходил такой, а после не припомню.

Уму непостижимо: военное судно таких размеров вошло в тихие, неглубокие воды их залива и бросило якорь на виду у всей степи!

Рассматривая судно, Виталий и Тоня переглядывались, обменивались улыбками, в которых сейчас было что-то похожее на тайну, сближавшую, никому, кроме них, не доступную. Это загадочное появление крейсера казалось им сейчас не случайным, тот крейсер был тоже словно бы причастен каким-то образом к душевному сближению, что так неожиданно возникло между ними и по-новому осветило их друг другу. Чувство близости не проходило, певучий настрой души как бы увенчивался теперь еще и прибытием морского гостя, его величавым визитом; и, кажется, не удивило бы их, если бы он сейчас из всех своих орудий прогрохотал салютом, посылая привет с лиманных разливов солнца их настроению, тайному цветению нового для обоих чувства.

А их друзей интересовало другое.

— Долго он будет здесь стоять, Василий Карпович?

— Что он будет делать, Василий Карпович?

— А какой на нем экипаж?

— Это крейсер или эсминец?

Василий Карпович пожимал плечами. О судне, о намерениях этого судна он знал не больше, чем его ученики. Они сгрудились стайкой, до боли в глазах всматривались в морское диво, тщетно пытаясь разглядеть то, что было скрыто расстоянием.

— Может, там и сигнальщик стоит, — пускался в догадки Кузьма, — сигналы на берег передает азбукой Морзе? Но разве же отсюда разглядишь?

При упоминании об азбуке Морзе уши одного из хлопцев покраснели. И от одной девушки это не укрылось: она прикусила губу, чтоб не рассмеяться.

— Ну, друзья, пора и домой, — напомнил Василий Карпович и, скользя по траве, по серебристой нехворощи, первым стал спускаться с кургана.

— Только здесь под ноги смотрите, — предупредил он своих воспитанников. — Здесь все может быть, ведь до сих пор еще одна важная бумага не подписана — акт о безопасности наших полей… Минеры были, разные комиссии, а заактировать пока никто не решился.

Тревога учителя невольно коснулась души каждого, все сразу увидели, что курган подозрительно изрыт какими-то рвами, рвы уже позарастали травой — это, видно, были солдатские окопы да траншеи; здесь, на этом кургане, во время войны, кажется, стояла зенитная батарея… Земля в таких местах и впрямь могла таить в себе мины, а то и бомбы, начиненные смертоносной взрывчаткой. Полынью порос курган, овсюгом да седою нехворощью, ветерок овевает траву, и она блестит, течет, как вода… Кроме Василия Карповича, никто из них войны не изведал — ребята знают ее только по рассказам и кинофильмам, — но всем вдруг начали приходить на память разные случаи с совхозными детьми, многие из которых покалечились в полях после войны… Вспомнилось, что один учитель, молодой фронтовик, в первые годы после войны погиб вот так в степи: спасая школьников, отбросил от них мину, а сам погиб…

Сходя с кургана, ступали осторожно — после предупреждения учителя каждый чувствовал себя так, будто и вправду идет среди заржавевших невзорвавшихся мин, — и, только очутившись внизу, снова зашумели, с веселым гомоном направились к дороге.

Возвращаясь домой, Тоня и Виталий сидели в кузове порознь, в противоположных углах, словно стеснялись друг друга, хотя ничего между ними как будто и не произошло.

Товарищи не докучали им, в кузове снова царило веселье, а когда на поворотах их сваливало в кучу, то из этой кучи раздавались озорные выкрики парней:

— И тепе! И тепе!

Довольно бессмысленные выкрики на слух постороннего, а для них это излюбленное учительницей русского языка «и тепе» было как пароль, как призыв к веселью, вместе с тем словечком они будто бы слышат и выразительно размеренный голос своей Марии Алексеевны, которая диктует им контрольную, слышат из ее суровых уст и свой шутливый, самими же коллективно выдуманный текст диктанта: «Он ее об-ни-мал, при-жи-мал, брал за талию и тому подобное…»

— И тепе! И тепе! И тепе! — скандируют они уже все вместе, и в кузове снова взрывается хохот.

В другой раз Виталий тоже смеялся бы, а сейчас от грубоватых этих дурачеств стало ему даже неловко: наверно, хлопец все еще был полон той особой нежностью, что пробудилась в нем. Тоня, эта непоседа, эта смуглянка, была виновницей всего, она наполнила его новым, ни с чем не сравнимым чувством. Просто удивительно: столько лет проучились вместе, и Тоня была для него ну как все, только приходилось чаще ее выручать — ведь училась она кое-как и всегда клянчила, чтобы подсказывали; кроме того, ей просто, наверное, нравилось получать тайком записки во время контрольных или быть в центре внимания всего класса, который силился ее выручить. Вызванная к доске, Тоня развлекала всех своими героическими увертками, и хотя ребята дружно подсказывали ей подмигиванием и жестами, но она и жестов тех не могла взять в толк, с недоумением разводила руками за спиной учителя, невпопад хватая на лету подсказки, покуда и сама не расхохочется. Ровесница своих одноклассниц, она, однако, раньше расцвела, похорошела; выровнялся девичий стан, налилась тугая грудь; хлопцы говорили, что она на свидания бегает, что и военные, приезжая с полигона, уже заглядываются на нее. Замороченный своими антеннами, соседскими примусами и техническими журналами, Виталий до сих пор всего этого не замечал, а теперь вдруг заметил. Тоня стала для него лучше всех. Что-то теперь будет? Захочет ли Тоня дружить? Или только поманит, вскружит голову и отвернется? Ведь для нее одно удовольствие — кружить головы парням, даже сами девчата говорят: «Наш вихрь! Не знает, на ком и остановиться…»

Машина приближается к Центральной. Дождевальные установки в огородной бригаде гонят в небо высоченные струи, водяной прохладной пылью так и повеяло оттуда на всех. Девчата завизжали. Сразу после этого сверкающего дождя пришлось вылезать из кузова: приехали.

Тоня соскочила с машины возле подворья старшей сестры, у которой живет во время занятий, а Виталик спрыгнул у радиоузла — не мог же он проехать, не повидав своего закадычного друга Сашка Литвиненко. В конторе пусто, как раз обеденный перерыв, дверь в радиорубку открыта настежь, но Сашка нет, лишь наушники лежат на столе да инструментов брошенных груда — признак, что и хозяин где-то поблизости. Контральтовый голос Сашка слышен откуда-то из комнаты бухгалтерии, он там балагурит с девчатами, а здесь только птенцы пищат в гнезде, прилепленном в углу, под самым потолком. Надо же было додуматься прилепить его там к пучку проводов, среди рисованных виноградных листьев на обоях… Белогрудые ласточки, не боясь ни аппаратуры, ни человека, так и сверкают, влетая и вылетая через окно, только слышно — вжик да вжик! Усевшись на Сашкином месте, Виталик сосредоточенно изучает гнездо, ласточки всегда удивляют его своим инженерным мастерством — нужно же суметь так сделать, чтобы гнездо не отлепилось от переплетенных проводов, не упало! Над засохшим илом, который ласточки будто цементируют своей слюной, еще и конский волос протянут, как антенна, — этим волосом ласточка птенцов своих привязывает, чтоб не вывалились из гнезда. Такая заботливая мать!

От ласточкина гнезда взгляд Виталия переносится — уже в который раз! — на грамоты и дипломы, развешанные по стенам. Эти дипломы в разное время присуждены Сашку за победы в соревнованиях радиолюбителей-коротковолновиков. Получить их было триумфом не только для хозяина, но и для Виталия, ведь с тех пор как Сашко Литвиненко, закончив школу, начал работать радистом на совхозном радиоузле, эта радиорубка стала для Виталия вторым домом, и все, связанное с нею, он близко принимает к сердцу. Сколько вечеров провел он здесь вдвоем с Сашком, налаживая приемники да изучая статьи в технических журналах, сколько раз, склонив головы, до поздней ночи разбирали они за этим столом разные схемы и решали задачи, которые получает Сашко как заочник!.. Среди дипломов бросаются в глаза не совсем обычные, полученные из стран народной демократии: земной шар, опоясанный лентой с надписью «авиа», грамота в виде полусвернутого папируса с красной сургучной печатью — эта пришла из Варшавы, Сашко и там известен…

Одна беда — на костылях прыгает Сашко. Мина искалечила его еще мальчишкой (в тот день, когда погиб фронтовик-учитель), ногу повредило, остался на всю жизнь калекой. Но каков характер! Другой в таком положении пал бы духом, стал бы нытиком, пессимистом черным, а Сашко вот не сдался. Из всех своих друзей Виталий не знает человека жизнерадостнее, человека такой чистой и светлой души. К костылям Сашко относится насмешливо, с каким-то веселым презрением. Вот и сейчас, влетев в радиорубку, он с порога швыряет оба костыля в самый угол, будто хочет забросить их на край света. Схватившись одной рукой за спинку стула, он другой радостно бьет Виталика по плечу.

— Здоров!

— Здоров.

— Майора поборол?

— Чуть-чуть не доборол.

И при этом — для пробы силы — крепкое рукопожатие.

От пожатия друга у Виталия слипаются пальцы, — летая на своих костылях, Сашко натренировал мышцы, руки у него как у спортсмена. Виталик, правда, тоже не какой-то там белоручка и в ответ стиснул руку друга так, что радист даже удивился:

— О, да ты сегодня, брат, силен!

Усаживаясь, Сашко по привычке встряхивает прядью мягкого волнистого чуба — он умеет вот так артистически взмахивать этим чубом, отбрасывать всю волну назад легким, лихим движением головы. Черты лица у него тонкие, глаза синие, веселые, полны горячего блеска. За время их дружбы Виталий сегодня, кажется, впервые обратил внимание, что друг его просто красив, впервые подумалось: «Такой синеглазый парень должен нравиться девчатам».

— Слыхал новость?

— Ты о крейсере? — Сашко надевает наушники. — Да, событие. Всех тут взбудоражил своим появлением. Я даже пробовал связаться с ним — не отвечает.

Назад Дальше