По выговору Ева сразу определила, что жена майора — такая же сельская дивчина, как и она, и почему-то ей стало легче, прошел страх, который все не давал ей постучать в окно этого дома, а водил вокруг улицами и переулками райцентра вот уже несколько часов с тех пор, как автобус привез ее из Зеленого Гая. Она не стала отказываться от приглашения: не принято обижать хозяев, уселась среди загалдевших, как галчата, детишек. Майор чистил картофелины детям, и те катали их, горячие, исходящие душистым паром, на ладошках, прежде чем приноровиться и куснуть. Потом пили чай — кипяток, настоянный на молодых вишневых ветках. Наконец жена майора увела детей в соседнюю комнату — им пора было спать.
Майор закурил, он не торопился начинать разговор, выдерживая сельский этикет: когда гость сочтет нужным, тогда и скажет, зачем пожаловал.
Молодая женщина вдруг глянула майору в глаза и тяжело, словно снимая непосильную ношу, призналась:
— Не могу больше так… Что делать, подскажите! Коханый по лесам прячется, а дочка растет, и мне такая жизнь ни к чему. Видно, злая ведьма на мою долю ворожила. Ходила в церковь, молилась — не помогает. Теперь к вам пришла, пан майор.
— Товарищ майор, — поправил начальник райотдела. — Я не бог, судьбами не распоряжаюсь. А что делать, давай думать вместе.
— Верьте мне, он честный человек, мой коханый. Другого бы не полюбила. И если бы тогда, много лет назад, рядом с ним оказались другие люди, и он стал бы другим…
Они проговорили очень долго. Ева ничего не скрывала. Она была из тех людей, которые, поверив человеку, открывают душу.
— А Роман вас знает, — сказала она. — И того молоденького лейтенанта тоже знает…
— Откуда? — немного неестественно удивился майор. А сам подумал: «Конечно же, знает. То мы за ним гоняемся, то он нас выслеживает».
— Все люди про вас только хорошее говорят. Вот он меня как-то и спросил: «Что это за майор такой, эмгебист?» Я ему и рассказала. Ох, если бы я могла найти слова такие, чтобы убедить его!
— Давай попытаемся найти их вместе, — предложил майор. — Лейтенант Малеванный давно хотел твоему возлюбленному письмо написать. Только адрес не знал, не напишешь ведь: «Лес, берлога Рена, Чуприне в собственные руки». Отнесешь? Захочет Роман, пусть ответит…
Так началась эта переписка между чекистами и адъютантом Рена. Савчук через Еву прислал ответ. Это был листок бумаги, на котором круглым почерком старательного ученика было написано следующее: Письмо твое, друже лейтенант, получил и благодарю за внимание к моей скромной персоне. Никто еще из эмгебистов мне писем в лес не писал, а ты не погнушался послать весточку бандиту, как вы нас называете. Во первых строках моего письма сообщаю, что я жив и здоров, а тебе того не желаю, потому что на земле украинской вдвоем нам места нет: или ты, или я. Письма писать ты хорошо выучился. Все изложил: и про политический момент и про счастье народа. Только одного тебе не понять, что я в своей вере годами утверждался, свою правду годами искал, и не тебе меня пошатнуть в том, во что верю и на чем стою. Выследили, вынюхали вы мою дружину и дочку и думаете, что и меня на гак зацепили? Не надейтесь, я не та рыбина, которая сама в ятирь плывет. Во имя свой борьбы мы не жалеем ни себя, ни своих детей. А «гражданином» меня не называй, так у вас арестантов зовут, меня же вы еще не поймали…
И дальше в письме Чуприна повторял пропагандистскую клевету националистов о якобы насильственной русификации украинцев.
Малеванный никак не мог понять, всерьез это написано или для того, чтобы поиздеваться над ним, попортить нервы.
Майор успокоил:
— Красуется Роман. Показывает: сам черт не брат… Судя по тому, что мы о нем знаем, Чуприна гораздо умнее. А это письмо — пробный шар, хочет знать, что мы предпримем дальше. Как собираешься ответить?
— Напишу, что он дурень, — со злостью сказал Малеванный.
— А чего ж, — неожиданно согласился майор. — Только начни вот так…
Майор хитровато подмигнул Малеванному и начал диктовать: «Роман! Если тебе не подходит обращение „гражданин“, то не знаю, как тебя и величать. Товарищем тебя назвать не могу — какие уж мы товарищи. Употреблять, ваше обращение „друже Чуприна“, сам понимаешь, мне ни к чему: и не друг ты мне, и покрыли вы это хорошее слово позором. Разве ж не бывало так, что Рен приказывал: „Повесить!“, а какой-нибудь бандит-сотник тянулся перед ним: „Послушно выконую, друже проводник!“
Малеванный быстро записывал то, что говорил майор. Он склонил по-школярски голову набок, навалился грудью на край стола. „…А еще хочу написать — был о тебе лучшего мнения. И враги бывают умными. О тебе пока этого сказать не могу. У дураков, как известно, законы не писаны, своего ума нет, повторяют чужие сказки. Хорошо, если сказочки те не во вред людям. А если поднимают брата на брата?..“
Пункт за пунктом, строка за строкой разоблачал майор лживые выдумки националистов. Учитель остался верен себе: он не оставил без ответа даже второстепенных вопросов, которых касался в своем сумбурном „послании“ Чуприна. Когда письмо было закончено, он еще раз прочитал его, местами подправил и приказал Малеванному:
— Отправляй. Посмотрим, что он на этот раз ответит…
Майор доложил о завязавшейся переписке по начальству.
Он предполагал, что его могут раскритиковать: мол, нашел время для эпистолярных упражнений. Но операция „Письмо“, как ее шутя окрестили в райотделе, получила одобрение. Более того, в райотдел срочно прибыл майор Лисовский из областного управления. Майор оказался широкоплечим молодым человеком, который въедливо и дотошно изучил все материалы о Чуприне из немецкого досье, еще раз встретился с Нечаем, попросил отыскать местных жителей, которые знали Чуприну по годам оккупации. Он побывал в тех селах, где при немцах „гулял“ проводник Рен, беседовал с людьми, которые так или иначе сталкивались в те времена с адъютантом бандитского главаря.
Майор Лисовский посоветовал самым внимательным образом отнестись к возможностям повлиять на Чуприну и просил постоянно информировать о ходе операции „Письмо“. Мнения работника областного управления и начальника райотдела сошлись: Савчука можно вернуть к настоящей жизни.
Переписка Малеванного с Чуприной становилась все острее. Это был непримиримый спор людей, отстаивающих диаметрально противоположные классовые позиции. Одно письмо Малеванный начал необычно: „Пишу вам потому, что вижу долг коммуниста — всегда, в любой обстановке, всеми средствами отстаивать свои убеждения. Но честно признаюсь: переписка с вами для меня тягостна. Объясню почему. Передо мною лежат ваши стихи и очерк любимого мною писателя Ярослава Галана. В ваших стихах — призывы к борьбе за самостийну, клятвы, что во имя этого вы и ваши единомышленники не остановитесь ни перед чем. Очерк Галана рассказывает о том, что на деле означают эти призывы. Вот как он начинается: Четырнадцатилетняя девочка не может спокойно смотреть на мясо. Когда в ее присутствии собираются жарить котлеты, она бледнеет и дрожит как осиновый лист.
Несколько месяцев назад в воробьиную ночь к крестьянской хате, недалеко от города Сарны, пришли вооруженные люди и закололи ножами хозяев. Девочка с ужасом в глазах смотрела на агонию своих родителей.
Один из бандитов приложил острие ножа к горлу ребенка, но в последнюю минуту в его мозгу родилась новая „идея“.
— Живи во славу Степана Бандеры! А чтобы, чего доброго, не умерла с голоду, мы оставим тебе продукты. А ну, хлопцы, нарубите ей свинины!..
„Хлопцам“ это предложение понравилось. Они постаскивали с полок тарелки и миски, и через несколько минут перед оцепеневшей от отчаяния девочкой выросла гора мяса из истекающих кровью тел ее отца и матери…“
Вот ваши дела! И после этого вы смеете писать о любви к народу, восхищаться его традициями, лицемерно скорбеть по поводу того, что заводы, которые строят „москали“, развращают самобытный строй жизни украинских крестьян!»
Вывод напрашивался неумолимый, и его четко сформулировал Малеванный: «То, чему вы поклоняетесь, — предательство по отношению к Отчизне, к людям, созидающим новую жизнь. И не стоит утешать себя тем, что ты лично в стариков и детей не стрелял: кто знает о преступлении и не предотвращает его — тот тоже преступник».
Майор и Малеванный часами просиживали над письмами. «Никаких обтекаемых слов, — требовал каждый раз Учитель, — называть все своими именами, не заботясь, приятно это Чуприне или нет».
Малеванный и сам понимал: каждая фраза должна быть убедительной, каждое доказательство — весомым. Чтобы разоблачать националистическую идеологию, надо знать и ее истоки и практику.
Пришел день, когда Савчук признал: да, национализм приносит горе населению западноукраинских земель. И в то же время он оговаривался, что не все националисты одинаковы, что такие люди, как он, должны и в дальнейшем «трудиться» над «восстановлением самосознания украинцев». Иными словами, осуждая террор, он не отказывался от националистической пропаганды.
…Чуприна не раз и не два перечитывал каждое письмо Малеванного. По рассказам Евы он знал, что лейтенант — его ровесник, молодой хлопец, воевал с фашистами, имеет боевые ордена, значит не из робких. Длинными вечерами в бункере иногда вспоминали прошлое: кто где ходил рейдами. В этих разговорах иногда выплывала фамилия Малеванного. Один из «боевиков» припомнил, как чернявый лейтенант загнал в лесную балку сотника Яра: «А сотнику тому уже вынесли смертный приговор. Лейтенант гнал его всю ночь и загнал-таки в яму лесную. И тогда встал над обрывом, Яр по нему снизу из автомата шпарит, а лейтенант даже не пошатнется. Кричит: „Приговор приведу в исполнение лично!“ И переселил-таки сотника в ту ночь на небо, не дай бог с таким отчаянным встретиться…»
— Какой он из себя? — допытывался Чуприна у Евы..
— Файный хлопчина. Волос темный, кучерявый, а глаза жаринками горят. Возле него девчата вьются, а он ни-ни…
— Так я не про то, — раздражался Чуприна, — ну на кого из наших он похожий?
Ева припоминала знакомых «боевиков», Романовых приятелей.
— Нет, он совсем другой. Разная у вас порода. Ваши все больше злые, издерганные и не верят ни во что, хоть и клянутся святыми словами. Может, я многого не понимаю, своим бабьим умом не могу дойти до всего… Только помнишь, приходил с тобой хлопец, которого звали Дубом? Так я по очам его видела: сегодня у меня сидит, горилку пьет, ласковые слова говорит, а скажут ему: «Убей!» — приставит нож к горлу, даже не спросит за что. Нет, нельзя даже сравнивать твоих иродов, проклятых матерями, с Малеванным! Чистой души он человек…
Чуприна, ревниво вслушиваясь в слова Евы, язвительно осведомился:
— Уж не полюбила ли чекиста? А чего же, нас вскоре всех в распыл пустят, надо и тебе думать о будущем.
— Дурачок, — ласково и совсем не обидчиво ответила Ева. — Ну кому я нужна, невеста лесная? Я и то удивляюсь, чего это они с тобой возятся? Может, так положено по их большевистской правде?
Роман припоминал письма Малеванного, в них искал ответа на мучившие его сомнения. Где правда? Неужели он жестоко, слепо ошибался многие годы?
А тут Ева принесла еще одно письмо Малеванного.
«Если ты действительно хочешь счастья своему народу, — писал лейтенант, — то должен увидеть и пути к нему. Они противоположны тем, которыми идешь. Пока ты раздумываешь и колеблешься, льется кровь и гибнут ни в чем не повинные люди. Вчера по приказу Рена убит бригадир-комсомолец, награжденный медалью „За трудовую доблесть“. Вся его „вина“ заключается в том, что он любил землю и трудился на ней до седьмого пота…»
Ночь полыхала выстрелами. Ночи не было: жарко горели соломенные хаты, и огонь отогнал темень далеко за село, где глухо и равнодушно стоял лес. Оттуда они пришли, туда и уйдут. Лес был молчаливый — многое повидал на своем веку, был и другом и врагом людей.
А в селе стояли стоны и плач, и выстрелы, и запах гари. Беда свалилась, когда ее никто не ждал, и потому были люди беззащитными.
Упал на колени селянин, поднял руки к небу.
Очередь.
Волокут дивчину в холщовой рубашке, не дали даже пальтишко набросить на плечи.
Выстрел.
Мать прикрыла младенца руками, кричит: «Хоть его пожалейте!» И плачет, голосит, хватает за сапоги «боевиков».
Очередь. Выстрел. Еще очередь.
Пыль на дороге пропиталась кровью, горелый лист яблонь шелестит под коваными башмаками, деревья как огненные свечи.
Падают люди, обнимают землю, и земля выскальзывает у них из рук — навсегда.
Рушатся хаты, золотыми снопами взлетают к небу искры, ветер несет черные клочья сажи — стон стоит над селом.
А автоматы лают, как взбесившиеся псы. Навстречу злым языкам пламени из стволов идет старик с иконой. Лицо как из дерева топором рубленное, руки высоко поднимают Иисуса: «Остановитесь, супостаты! Сыны наши кровью с вами поквитаются!» Очередью по старику и иконе — провертели пули ровные дырочки на лбу у Иисуса Христа, разодрали грудь старику. И шепчет дед: «Сыны мои, най буде ваша месть крывавою!»
Не дай боже встретиться с теми сынами…
— Да проснитесь же! — с силой затряс Рена за плечо Чуприна.
Проводник вскочил с деревянного топчана, ошалело схватился за автомат. Адъютант проворно прыгнул в сторону, крикнул:
— Это я, друже проводник, Чуприна! Что за чертовщина вам снится, орете, будто вас на шматки режут!
Рен медленно приходил в себя.
— Ну и снится же такое…
— Вас Дубровник хочет видеть.
— Сейчас, только приду в себя.
Прошлое не забывается. Оно иногда оживает и приходит к человеку воспоминанием или сном. Приснилось Рену, как в сорок третьем его сотня громила село на Ровенщине — все было: и старик с иконой, и мать с дитем, и церковь деревянная посреди села, в которую согнали всех уцелевших и подожгли.
Сколько их было после этого, пожаров!
Рен плеснул в лицо водой, натянул френч, на последнюю дырочку застегнул ремень. Потрогал пистолет в кармане, ласково провел ладонью по стали — холодный металл успокаивал. Глянул в осколок зеркала на стене: припухли веки, сырость бункеров отравила кожу. Сорок лет не шутка. И ни семьи, ни человека близкого, только пожарища позади да кровь.
У Рена все было крупным: и фигура, и мясистое, с бугристыми щеками лицо, и руки — будто витые из жил.
Ходил проводник неторопливо, редко когда повышал голос. Не любил, если кто долго маячил перед глазами, таких гнал от себя: лизоблюды.
Волосы у него были густые, светлые. Причесывал их набок — пробор начинался у виска.
Он напоминал крестьянина, выбившегося в «хозяева», — такой же расчетливо-жесткий, упрямый — с места не сдвинуть. С первого взгляда он мог показаться простоватым, но люди, хорошо его знавшие, отмечали природную сметку, необычайное упорство, воспитанные годами подпольной борьбы хитрость и жестокость. И бандитское «хозяйство» свое проводник вел основательно, по-кулацки.
Вошел Дубровник.
— Здорово, друже, — по-приятельски приветствовал он проводника. — Не гневайся, что разбудил, — солнце уже высоченько.
Рен искоса, недружелюбно глянул на курьера. Ишь ты, чувствует себя хозяином. Приходят оттуда, из-за кордона, такие вот уверенные в себе, властные курьеры, пробудут две-три недели — и обратно. Для них такой рейс — экзотика, чесотка для нервов, год потом рассказывают по мюнхенским ресторанам про подорож к большевикам. А для него, Рена, это жизнь: день за днем, месяц за месяцем. И кончится она пулей из чужого или своего пистолета.
Когда Рен уже с автоматом гулял по лесам, Дубровник был хлопчиком на побегушках у одного из главарей национализма. Пристроился к высокому начальству и начал делать карьеру. Так, спрашивается, где справедливость? Почему Рен должен гнить в бункере, а Максим шалопайничать в Мюнхене? Неужели не заслужено право на почет, на нормальную жизнь? В конце концов и там, за кордоном, сейчас немало работы для преданных национальной идее людей.
Так размышлял Рен, а Дубровник в это время думал свое. Опустился проводник Рен, боится нос высунуть из бункеров. Не способен вести за собой людей, потерял ориентиры. Отсиживается. Разговоры с его людьми показали, что они как огня боятся чекистов, надеются только на то, что те не найдут дорогу к их берлоге. Нужен внешний толчок, чтобы заставить их очнуться от спячки, Хоть приказывай своим телохранителям совершить теракт — тогда перед угрозой облав и уничтожения, может быть, зашевелятся и эти «бойцы».