Дело в руках
ДЕЛО В РУКАХ
Повесть
ПЛАТОШНИЦЫ
Дело в руках надежней богатства
На улице сильно крутит метель, говоря по-здешнему, буран, а в избе той чисто и уютно, покой и тишина. И если бы не помурлыкивающий из угла динамик, да не электролампочка на сто ватт под потолком, да не одежный шкаф из типовой ширпотребовской серии, недавно заступивший на место сундука, то показалось бы, что время остановилось здесь, замешкалось и совсем не торопится идти дальше. Да и вам невольно захотелось бы остановиться и приглядеться ко всему, что здесь есть. Хоть к тому вон сундуку, который доживает свой век за печкой и на котором выписано: «1901 годъ. Станицы Н-здвиженской» (Новоздвиженской). И к иконке, изображающей богоматерь с младенцем, которая никак не похожа на некогда неприступных, устрашающих богов, а выглядывает из-за кружевных занавесочек смиренно и занимает в избе такое же скромное место, как хозяйка избы — в истории людской. Сундук — это конечно же «папашино придано», а иконка — «мамашино благословение».
В таких избах царит нечто непоколебимое и мудрое. И голос хозяйки звучит так же глубоко, как голоса стародавних мудрецов.
— Вот я и говорю: настоящее, хорошее дело в руках — верней самого большого богатства, надежней любой сберкнижки. Богатство, оно что? Есть оно — и нет его, было да уплыло. А дело завсегда выручит и в люди выведет.
Тетя Лиза сидит как раз под лампочкой на табурете, твердо уперев ноги в подставку — крохотную, игрушечного вида скамеечку. Она вяжет. Спицы в ее руках скачут весело, ровно и сноровисто, будто ладные лошадки, хорошо натренированные в рабочем беге. Сидит она чрезвычайно прямо, слегка развернув плечи и подавши вперед грудь.
Напротив нее, на диване — семнадцатилетние Оля и Света. Они застыли в неудобных позах, очень сутулятся, напряженно нагнувшись над вязанием. Спицы у них ползут медленно, будто ощупью, и с частыми остановками. Они учатся.
Тетя Лиза — на самом деле давно уже не тетя, а бабушка — ей под семьдесят. Но все поголовно зовут ее тетей Лизой. Это еще довольно крепенькая старушка, очень легкая на подъем и на удивление трудоспособная. Она из тех, которые работать начали чуть ли не сразу же после того, как научились ходить. Из тех, которые в первый же год замужней жизни вели все хозяйство, крутились как угорелые и успевали всюду. Рожали они чуть ли не посреди морковных грядок и капустных лунок. (Может, поэтому здесь не говорят, что младенцев приносит аист, а говорят, что их находят под капустой.) Такие, когда они входили в полную бабью силу, только понаслышке знали об абортах, которые считали тяжким грехом, чуть ли не пожиранием младенцев. Поэтому природа в них развивалась как хотела и куда хотела — куда ей сподручней развиваться. Они не знали учрежденческого сидения, которое сутулит, дает излишний жир в верхнюю половину тела и сушит ноги. Не знали людской тесноты и давки, квартирной и автобусной сутолоки на малых пятачках. Они работали и дышали на приволье и на просторе. Может быть, именно поэтому ни война, ни похоронка на мужа, ни послевоенные тяготы не согнули тетю Лизу. Она и сейчас еще ничего: голубенькие глаза, хоть и выцветшие, не потеряли былой живости, и цвет лица вполне здоровый. Но главное ее достоинство — спокойный нрав, характер ровный, без срывов. Этот характер формировался под влиянием широко известных простейших истин: живи не хуже и не лучше других, вперед не суйся, но и позади не оставайся, чему быть, тому не миновать. Истины эти хоть и не вдохновляют на исключительные поступки, но зато являются хорошими подручными у времени, которое, как известно, залечивает душевные раны. Наложило добрый отпечаток на характер и се занятие, которое всегда было — только для души, которое сопровождало всю ее жизнь и, в конце концов, стало главным. Это занятие — вязание пуховых платков.
Теперешнее покойное состояние тети Лизы обусловлено еще и тем, что все у нее в доме в полном порядке, все к зиме она сделала заблаговременно. Заблаговременно помазала и побелила, где надо, заделала, залатала и покрасила. С запасом времени закупила дрова и уголь, завезла, распилила, уложила. Заранее подправила, что надо — сарай-курятник, завалинку, крыльцо и прочее. Не все, конечно, делала своими руками, приходилось входить в расходы — нанимать, платить и переплачивать, и бутылку ставить. Но главное — все загодя, в погожие дни, до дождей и холодов.
И вот теперь она в тепле и чистоте сидит, вяжет и рассказывает о своей жизни и о платках — какую роль они в ее жизни сыграли.
Света и Оля — ее квартирантки. Света — востроглазая симпатюшка с очень подвижным, смешливым лицом, с копной коротко остриженных волос, отливающих при электрическом свете то ли рыжим, то ли золотистым. Оля — смуглая девушка, с чертами, которые уж начали оформляться в сосредоточенный, несколько даже строгий лик. В сравнении со Светой она будет поспокойнее, постепеннее — из тех, которые сначала посмотрят, а потом уж голову повернут.
Живут здесь Света и Оля совсем недавно, платят в месяц по десятке. Но приняла их тетя Лиза больше не из-за этих двух десяток: хлопот с ними куда больше, чем на двадцать рублей, особенно при тети Лизином характере — то прибрать за них приходится, а то и подкормить, когда прозевали, не приготовили себе, либо с припасами нехозяйственно обошлись. Да еще разных мелких тревог в избытке — куда ушли, зачем ушли, где задержались, с кем бродят.
А приняла она их скорей всего из-за того, что «стены заедают»: постоянно быть в избе одной да одной тоскливо, а вечерами даже жутковато, особенно длинными зимними вечерами. И еще потому взяла, что уж очень напросились.
Ну, напросились-то девушки не сами, а их матери, приезжавшие из села, когда их устраивали в городе. И именно к тете Лизе, потому что все в округе как раз к ней присоветовали.
Работать Оля и Света пока начали в ателье индивидуального пошива и собираются поступить либо в техникум, либо в училище — куда удастся. Когда матери привели их на жительство к тете Лизе, то очень упрашивали, чтобы она за ними присматривала, не давала бы разгуливаться и приучала бы к делу. А поскольку большое дело у нее одно — вязание платков, то к нему она и стала их приучать. Это уж само собой получилось.
Вот и сидят они сейчас на диване — коленки к коленкам и старательно вывязывают петли.
Примерно в шаге от дивана находится дверь, ведущая в маленькую комнату-боковушку. Это место обитания еще одного квартиранта, который то появляется здесь, то надолго куда-то уходит.
За окнами между тем начинает закручивать все сильней, порой даже посвистывает, в трубе подвывает. Здесь же, в избе, все прибывает тепло, потом становится совсем жарко, потому что топила сама тетя Лиза. Девушки раскраснелись, разомлели, поснимали с себя все, что только можно снять, и теперь сидят в одних летних халатиках без рукавов.
— Да, стоящее дело в руках — верней всякого богатства, — слышится голос из давней давности.
— У меня племянницы так же жили. Тоже из села. Работали и в институт готовились, на курсы ходили. Их я тоже, бывало, как время выпадет, все подталкивала: садитесь, мол, да учитесь вязать, пока я жива. С таким делом в руках, мол, никогда не пропадете. На самый трудный день оно пригодится.
Она отводит в сторону правую руку, за которой тянется, разматываясь, серебристая нить, усаживается поудобнее и опять углубляется в вязание. Перед ней стоит еще один табурет. На нем раскинут черный плат, а при ближайшем рассмотрении — кусок старого черного материала, то ли штапеля, то ли крепдешина. На этом на черном серебристо-белая паутинка смотрится лучше, узоры и петли видятся более четко — ятно, как сказала бы тетя Лиза, потому он и раскинут.
— Со мной как раз так и вышло, когда сюда в город перебралась. Сначала-то сын Павлуша приехал — доучиваться. Он здесь один мытарился, а я в селе одна. А чего, думаю? Взяла, коровенку продала, дом — и сюда. На квартиру устроились, а дальше что? Деньжонки-то есть, а надолго ли они? Они ведь как вода текут, деньги-то.
А с работой я немного растерялась. Ну, куда, думаю, без специальности? В сторожихи — страшновато, город незнакомый. В посудомойки или на стройку — здоровье уж не то. Тут-то и настал для меня черный день. Тут-то меня платки и выручили.
У нас ведь к ним сызмальства приучали. Сысстари веков велось в наших местах это рукоделье. Ажурными, паутинными пуще всего славились Верхне-Озерная, Донская, Желтое, Дубиновка, — и дальше следует длинный перечень деревень и старинных поселков. — А гирьяльски, вязовски, никитински и ишшо сюда в сторону — те больше по теплым пуховым шалям.
Говорит она на «о» и с усеченными окончаниями. Но «окает» она совсем не так, как, скажем, «володимирцы» или «вологодцы», а ближе к самарским, вообще к нижней Волге, только значительно покруче — что называется «наворачиват». У этого говора своя богатая история.
Предполагается, что пришел он на Яик с Волги вместе с людьми, бежавшими за волей из Московского государства. И в противоположность говорам Центральной России, которые потом смягчались и пошли на «а», этот, ушедший далеко за Волгу, наоборот, еще больше ударился на «о». Укоренился этот говор на Яике прочно и вот дожил до наших дней. И сейчас еще довольно крепко держится во многих поселках, бывших редутах и хуторах и даже некоторых городских окраинах.
— Ну, настояшши мастерицы всяки платки вяжут. Я-то, к примеру, и теплы серы с молода хорошо умела, и ажурны паутинки. Помню, ишшо вот такой была, от горшка два вершка, а мамака меня все приучала. А потом, когда уж на посиделки стали ходить, нас без платков и не пускали. Бывало, идешь туда, а тебя проверят, сколько связано. А оттуда приходишь — опять проверят, на сколько сумела продвинуться. Только на святки не заставляли вязать. Нам, девчатам, за то святки больше всего и нравились.
Она словоохотлива до чрезвычайности и может говорить часами, даже сутками, лишь бы чьи-нибудь уши были. Под эти рассказы вы можете спокойно что-то делать, можете вздремнуть, перекинуться свежей новостью и пересмехнуться — а она все будет говорить и говорить, пока ее не перебьют. Девушки и не перебивают, а слушают со вниманием. Поскольку живут они здесь совсем недавно, такой полный, а не урывками, вечер с вязанием, как сегодня, выдался чуть ли не в первый раз, и все эти тети Лизины рассказы им в новинку.
— Ну вот. И обратилась я, значит, к платкам. В колхозе-то все приходилось вязать как придется, да когда придется — в те поры не до того было. А тут на одни платки села. Они ведь, сколько вот помню, во все времена в цене были и спрос на них был большой. А тут, как послевоенны голодны годы прошли, они опять подниматься стали. Накупила я пуху на базаре — и за дело. На первых порах в городе все больше теплы пуховы шали шли. А я их немало перевязала. Тетенька Фросинья, покойница, меня учила их вязать. Вот уж мастерица была, царство ей небесно! Хорошо я запомнила ее науку, ее узор да выделку. Вон ту пуховку, что в шифоньере, уж сколько лет ношу, а все останавливают да завидуют. Третьего дни в троллейбусе одна, такая интеллигентна из себя, смотрела, смотрела да и говорит: «Платок-то, мол, какой у вас богатый. Совсем новый, что ли?» — Какой, говорю, новый! Я его, говорю, четвертый год ношу. Только по-настоящему разносила. А он так распушился, прямо шапкой стал. А на прошлой неделе в церкви одна старушка становится рядом и так потихоньку: «Пуховку-то где покупала?» — «Нигде, — говорю, — сама вязала». — «А сколько она, к примеру, стоит по базарной цене?» — Я ей: тебе здесь — базар, что ли? Люди богу молятся, а она…
Тетя Лиза недовольно морщит лоб, пересчитывает петли и постепенно за этим занятием забывает о меркантильной старушке.
— Вот теплы платки на первых порах меня и выручили. Взялась я за дело крепко, время не жалела, зато уж мы постепенно и в силу вошли. А после, как народ побогаче стал, пошли в гору ажурны платки. Я тогда на них перешла.
Ну, в первое-то время очень трудно было. Хозяйка попалась того… все на чужой шее норовила прокатиться. Мы жили за печкой в закутке, а я все их хоромы вымывала да вычищала. И цену с нас драла тоже хорошую, как за комнату. И вторую половину дома с отдельным ходом сдавала квартирантам. Гребла деньги старуха. А уж ленивая была. Нажрется, бывало, и лежит целыми днями на кровати, отдувается, как свинья, да радио слушает. Расползлась вся до уродства. Дом-то ей от мужа достался. Своими руками она такой никогда не справила бы при своей лени.
Тетя Лиза, рассказывая, споро гонит ряд за рядом свою паутинку и время от времени поглядывает за работой девушек — верно-ли они там ведут, точно ли соблюдают число петель и строгость узора. Порой она и подталкивает: «А ты вяжи, вяжи, Света. Ты слушай и вяжи». Света спохватывается, становится сосредоточеннее, и спицы в ее руках словно просыпаются, оживают и выравнивают свой ход.
— А потом я с Анной Донсковцевой встретилась. Опять же через платки. Присматривала она себе на базаре хороший пуховый. Возле моего и остановилась. Платок-то, говорит, у вас отменный изо всего базара. Стала расспрашивать, как вязала, из какого пуху — из здешнего или привозного. Ну, вижу, человек, не так себе, понимат в этом деле. А по говору чувствую: вроде из нашенских. Спросила у нее, откуда, мол, родом. А она — господи! — из Донской! Я там девчонкой много раз была. Мамаша моя оттуда. Она и возила меня туда к своим родным гостить. Дальше — больше, стали разбираться, кто да чьи. И вот ведь, не знашь, где найдешь, где потеряшь: мы с ней, оказывается, еще девчонками играли и даже немного сродственницы. Анна, говорю, да это ты! А она, вишь, в городе давно живет.
Ну, уговорила ее к себе в гости. Больно, мол, поговорить охота. Кругом чужи люди, душу отвести не с кем. Пришли ко мне, чаю попили. Посмотрела она, как я живу, поспрашивала да и говорит: «Лиза, да ты на что силы тратишь? У тебя, говорит, руки золотые. Долго ли за этой хрюшкой будешь подтирать? Тебе, говорит, на люди надо. И пенсию зарабатывать. А ты все в своем закутке».
Вскорости отвела она меня в кооперативну промыслову артель[1]. Ну, а там совсем друго отношение. Вот ведь, производство, и есть производство: смотрят на человека по делам да по рукам, а не по деньгам и не по квартире. Приветили меня, так хорошо обошлися. Сразу как-то на душе светлей стало. И начала я устраиваться. А эта хитрюга-то ну меня отговаривать: да зачем ты, да к чему тебе. Ну, я ее не послушала. А скоро и совсем от нее ушла. Устроилась на квартиру к хорошим людям и поближе к артели. Поработала, пригляделась, а тут и фабрика пуховых платков образовалась[2].
Тетя Лиза откладывает вязание — передышка для глаз и для рук. Придирчиво присматривается к паутинным клочкам, которые успели соорудить Оля и Света. Там вроде бы все движется как надо, и тетя Лиза, не упустив случая использовать испытанный педагогический прием, слегка воркующим голосом подбадривает: «Ну, вот, видишь, теперь намного лучше. Вон как дело-то пошло».
Она немного отдыхает, расслабившись. Обводит взглядом стены, высматривает изъяны в побелке, прикидывает, когда надо перебелить. И вдруг с пристальным вниманием останавливается на том пространстве, которое заключено между краем печки-голландки и старомодной никелированной кроватью. На улице буран все набирает силу, окна сверкают при электрическом свете морозными блестками. А там, перед стеной, между голландкой и кроватью, — тоже буран и морозные блестки. Только они — веселое, сказочное повторение без холода и неуютности, без угрожающего свиста. Там картинная снежная метель, искрящаяся степь смеется. У тети Лизы на минуту вдруг синеют молодостью глаза, потом затуманиваются каким-то воспоминанием или сожалением, и она умиротворенно заключает: «Ну и ладно. Ну и слава богу».