Дело в руках (сборник) - Струздюмов Николай Трофимович 2 стр.


Вот из-за этой сказки сегодня у тети Лизы исключительно приподнятое, даже праздничное настроение, которое выражается в форме особо повышенной и радостной словоохотливости.

— А уж на комбинате да на фабрике-то я всегда на хорошем счету была. Нас, ажурниц, мастериц ручной работы, по особому привечали. Машинна вязка, она все же и есть машинна. Да и только начинали их тогда на машинах. Девчат к ним ставили. Сейчас-то там, говорят, большое производство развернулось. Ну я все же так думаю: какая же машина такую работу сотворит. В нее душу вкладывать надо. А где она у нее душа, у машины-то? Нас, надомниц, мастериц ручной выделки, нечего сказать, хорошо привечали. Ну, не всех конечно. Тех, кто хитрит да норовит обмануть нигде не любят.

Были там у нас две. Платки любили больше за то, чтобы их на базаре перепродавать, а не за то, чтобы вязать. А вязать взялись по необходимости — до пенсии дорабатывали. Бывало, если при них принесу свою паутинку на сдачу, начальник цеха Лидия Ефимовна возьмет мой платок да им на свет покажет. А потом — на весы: «Вот посмотрите, почему у Беловой платок такой тяжелый да качественный? И по весу, и по размеру, и по узору — по всем, мол, статьям высшей категории. А у тебя что?»

А она возьмет — тяп-ляп да побыстрей свяжет. Да еще пуху урвет для себя. Хоть немножко, а утаит. Там и утаивать-то нечего — на одну паутинку меркой сто десять грамм отпускают. У них все рассчитано. Государство не обманешь. Вот и получается у нее платок — тоненькой-хлюпенькой, еле-еле душа в теле. Его видно и так, и без весу видно. Ну, за то ей и пуху потом отпустят — грамм в грамм, тютелька в тютельку.

А я уж вот если не мухлевала, то и отношение ко мне совсем друго. Иной раз смотрю: приемщица возьмет да сверх меры пуху-то мне отвесит. Хоть немножко, а лишку даст. Посмотрю я на весы да на нее — дескать, ошиблась. А она, бывало, махнет рукой и тихонько так: «Да ладно. Ты только молчи». Потому что знат человек — за мной ни один грамм не пропадет.

Экономить на пухе — это уж последнее дело, это уж не платок. Ну и выделка, чистота работы и узор — само собой. Отсюда и качество складывается. А они на фабрике за качество вон как борются. Наши платки-то, говорят, в протчи державы идут. Государство за них, дескать, золотом получат.

Качественный платок что ж, он сам за себя говорит. Вон он — его сразу видно.

И перехватив обе спицы правой рукой, она делает левой широкий приглашающий жест в сторону пространства, заключенного между краем печи и кроватью. И светлеют, и молодеют ее глаза, и морщины разглаживаются. Оля и Света, следуя за взглядом тети Лизы, тоже смотрят в ту сторону и на некоторое время забываются.

Там все сверкает, искрится, смеется, и пляшут веселые новогодние звездочки.

Теперь все это уже окончательное, потому что волны тепла, идущего от духовки, обвеяли его и согнали последние капли воды.

А если отойти на расстояние, которое позволит глазу охватить все поле в один миг, то неистовая белизна как бы тронется легкой дымкой и начнет отдавать в синеву окрашенных светом луны январских сугробов.

Тетя Лиза поднимается, обходит кровать и от стены пристально, даже привередливо рассматривает белое ажурное поле на свет. И открывается оттуда уж иное.

Это зимний день, предшествующий одному из святочных вечеров. Солнечный свет, размягченный тонкими облаками, льется ровно. И сеется в нем реденький мелкий снежок. А теперь представьте, что в такой вот зимний день вдруг поплыло марево, как в сорокаградусную июльскую жару. И в этом мареве заколыхались редкие снежинки, а потом сразу все остановилось, замерло. Вот таким видится все это от тети Лизиной кровати.

Она подходит к платку сбоку и вплотную и дает вволю разгуляться глазу. И открывается ровное снежное поле и по нему — пушистые язычки начинающейся поземки — предшественницы трехсуточной метели.

— Тетенька Васса, покойница, учила меня паутинкам, — говорит тетя Лиза вполголоса и с молитвенным благоговением.

Она отступает на два шага и уже откровенно любуется своей работой.

Это — пятикруговой.

Пятикруговой потому, что в нем пять кругов — четыре по углам, а пятый в середине. На самом деле это не круги, а строгой формы ромбы. И каждый из них — особый разговор. Но что касается того, который в середине… Это самостоятельная единица. В нем свои елочки, следики, «цветочки» и перекосики. Это своя история и биография. Это государство в государстве.

Мягко и в то же время требовательно опирался он четырьмя плечами на меньших собратьев — тех, что по углам. И всех их прочно объединяла равная, глухотинкой сделаная «середка».

И все это смыкалось веселым паутинным, а по контуру — строгим четырехугольником каймы и, наконец, завершалось искусными зубцами или, как их еще называют, зубчиками.

Часов пять назад он был аккуратно вымыт после вязки в теплой воде. Потом, мокрый, сразу из воды, был растянут на деревянном четырехугольнике, утыканном специальными нержавеющими, из самоварной меди гвоздиками, — на пяльцах (от слова «распять», я полагаю). И если бы вы видели, как тетя Лиза натягивала его на эти самоварные гвоздики — с силой уперевшись ногою в пол и локтем смахивая капельки пота со лба, — у вас нервы лопнули бы в ожидании того, что вот-вот лопнет все это поле — с угла на угол, по диагонали. Но не лопнуло, а все растягивалось и растягивалось под неустрашимой рукой тети Лизы, как бесконечная резина.

Но растягивание на пяльцах — последнее и приятное дело. А до этого была вязка, а раньше — перебирание пуха, то есть отделение от волоса, выческа его специальными металлическими щетками, перепускание, прядение, ссучивание пуховой нитки с шелковой — работа кропотливая, требующая уйму терпения, тонкая и утомительная.

Они переходят в другую половину избы, которая служит кухней, ужинают, пьют чай. Потом снова рассаживаются по своим местам и берутся за вязание.

— Да уж тетенька Васса — вот ажурница была. Сколько она узоров знала — мне и половины не упомнить. Паутинки-то у нее так и светились, таки богаты да тонки были — прямо как бисером шиты. Видела я на той неделе ажурный платок. Серебряну медаль ему дали на выставке где-то за границей, в какой-то Бельгии, что ль. Подруга моей племянницы купила[3]. Связи есть — вот и достала. Ну, нет — совсем далеко тому медальному платку до паутинок тетеньки Вассы.

Ну, она, чего и говорить, — из Верхне-Озерной. Замуж к нам ее выдали. А они, верхнеузернински — сродушны ажурницы. Мне рассказывали: еще в старо время одна вывязала паутинку — на тысячу петель, а в ней — гребень, веретено и царску корону. К царскому наследнику вязала — он в то время здесь проезжал.

А уж в наше время одна тоже большую паутинку сделала, а в ней — Кремль. Я в музее видела. И она сама рядом сфотографирована. А другая в Индию их главной начальнице связала, имя ее не упомню… Тоже на тысячу петель. А та ей ковер прислала…

Тетя Лиза некоторое время молчит, погруженная в задумчивость и воспоминания.

— Да, уж истая мастерица была, тетенька Васса. И мне от нее хватило умения, а из-за этого — и уважения. Вот хоть на фабрике: моя фотокарточка, бывало, всегда на доске Почета. А на праздники, больше всего на Восьмого марта, подарки получала. Трудовую книжку до сего храню.

В другое время Оля и Света, может быть, пропустили бы мимо ушей разговор о трудовой книжке. Но сейчас у них перед глазами ажурный платок — наглядное свидетельство тети Лизиного умения, и они просят трудовую книжку показать. Тетя Лиза делает это с удовольствием.

Она открывает одежный шкаф, достает чистенькую картонную коробку и вынимает из отдельной стопки, перехваченной резинкой, потрепанный обветшавший документ.

Оля читает вслух:

«За высокие показатели в социалистическом соревновании выдан ценный подарок. Приказ номер тридцать. Седьмого марта тысяча девятьсот шестьдесят третьего года».

И еще читает несколько записей. Они все похожи.

— Отрез на платье давали, — поясняет тетя Лиза, — еще отрезы. Потом шелковый полушалок, их тогда не было. И еще много чего, сейчас уж не упомню. После и на пенсии до самого до прошлого года с Восьмым мартом поздравляли, открытки присылали, звали: приходите, мол, наведывайтесь, вяжите, приносите. Ну, нет, трудно мне теперь, не могу план гнать — силы не те, глаза не те. А так, чтобы изредка приносить, без выполнения нормы — и охоты нет. А тут я потихоньку, не торопясь, когда успела, тогда и связала, и на базар отнесла.

И все-таки внимание фабричных, поздравления и приглашения, видать по всему, крепко засели в голове тети Лизы. Потому что, вспомнив о фабрике, она надолго замолкает, а потом вдруг говорит:

— А все же сходить туда надо да повязать им. Деньжонки теперь есть и про запас, и Павлуше на посылочку. Вот довяжу эту паутинку и пойду у них заказ брать и материал на платок. Там как раз начальник цеха Лидия Ефимовна, говорят, скоро на пенсию уходит. Надо напоследок ей уважить. Пойду, обязательно пойду, — заключает она, словно кого-то убеждая.

Некоторое время они вяжут молча. Тишина нарушается только долетающими в избу завываниями метели, которая уже окончательно разыгралась за окнами. Да ровным, раздумчивым тиканьем часов. Да разгонистым тиканьем тети Лизиных спиц, бегущих наперегонки с часами.

У открытой духовки, на стуле, на мягкой подстилке, дремлет дымчатый кот, следя одним приоткрытым глазом за серебристыми клубками, лежащими на коленях вязальщиц. Когда какой-нибудь из клубков, обеспокоенный разматываемой нитью, начинает шевелиться, кот моментально настораживается, приоткрывает второй глаз и хищно топырит уши. Но клубок остается на месте, и кот, потеряв к нему интерес, снова начинает мирно дремать.

— Оно не зря все это дается — уважение, и почет, и подарки, — вдруг говорит тетя Лиза, видимо, откликаясь на какие-то свои давние мысли. — Умение умением, а главное-то — по правде надо жить. Моя мамака всегда мне говорила, а я вам скажу: если обманешь человека, тебе за то всегда отплатится. Ну, я и не обманывала никогда, за то и меня бог не обидел — живу не хуже людей.

Потом, вспомнив о чем-то далеком, вдруг тихонько-грустно улыбается тому давнему, минувшему и продолжает:

— Только один раз девчонкой, помню, — схитрила. Ну, это уж больше комедия, а не обман. Связала я тогда первую паутинку — на сдачу, чтобы значит, в государство сдать. Пухартель у нас к тому времю уж открылась. До того-то я все себе либо домашним делала. А тут — на сдачу. Ну, связала, довольная такая, вымыла свою паутинку, растянула, а она — батюшки! — одна половина хороша, бела, а другая — красна. Не совсем красна, ну, кремовата. Что делать?

А потом избы мы убирали при закате, я и заметила: когда солнышко садится, все красным кажется. Ну, вот, думаю, сдам ее, когда солнышко садится. Егор Васильич и не заметит, что она разноцветна. А Егор Васильич, наш сосед, пухартель образовал и ею заведовал. И вот значит, на другой день солнышко — на закат, а я — к Егор Васильичу со своей паутинкой. Пощупал он ее, посмотрел так и сяк и на свет и говорит: «Ну, вот, Лизушка, молодец, какой хороший платок связала». И уплатил мне как за качественный, будто без изъяна. Я уж потом сколько из-за этого мучилась, но и признаться побоялась.

Только поздней узнала: ничего я его не обманула. Все он заметил, только виду не подал, не хотел радость мне портить. Девчонкой ведь была, первый в жизни платок принесла на сдачу. Он за него свои деньги додал, а потом они с моим отцом рассчитались. После, когда я уж в невестах была, они вспоминали при мне про тот закат и про паутинку и все смеялись.

Она погружается в глубокую задумчивость, наверное, еще вспоминает что-то из своего девичества и вдруг, перейдя на совсем иной тон, говорит сурово:

— Теперешним спекулянтам бы тот платок — они бы его обработали. Такой марафет навели бы — вовек не признаешь. Черт те что с платками делают. Возьмет да подкрасит. Или отбеливающим порошком отделает. Он у нее мертвяк-мертвяком — никакой натуральной красоты. А уж над серыми пуховыми как издеваются! Растреплет, раздерет его, сажей намажет. Лишь бы сбыть прибыльней да побыстрей.

А то еще запрядные наладились сбывать. Он до первой стирки. Потом пух с шелковой нитки слезает.

На што приезжие — и те разбираться стали: проверяют, запрядной или нет. У запрядного нитка вся в пуху спрятана, а у хорошего ее легко раздвоить[4].

А уж посмотреть на этих спекулянток — так тошно становится. Еще утро, а она уж под пара́ми. Вся растрепана, рожа красна, рыхла. Тьфу! — и тетя Лиза брезгливо передергивает плечами. — Из-за них из-за вертихвосток и на нас, на мастериц, которые выносят на базар свою работу, тень падает. Нет-нет, да какая-нибудь рохля попрекнет базаром.

Вон в соседстве живет Машуха… Тоже ведь — шестьдесят лет, а все Машуха… Сама затеяла склоку из-за пустяка да сама же кричит: милиции, мол, докажу — ты на базаре платками торгуешь. Ах ты, охломонка, грязнуля чертова. Доказывай, говорю! Мне бояться нечего. Я ими не спекулирую. Я, мол, на него, на платок, труд кладу, сил не жалею. За труд и беру, что надо. Мне за него люди еще спасибо говорят. Веди, говорю, милицию. А я скажу, как ты самогонку гонишь, бардаки устраивашь да молодежь на разврат толкашь. Так моя Машуха даже испугалась, дома двое суток не была, на двери замок висел.

Тетя Лиза в прежнем темпе гонит ряд за рядом. А девушки приустали, им заметно надоело, и они проявляют нетерпение. Особенно Света — более подвижная и непоседливая. Она все чаще находит какие-то посторонние дела, отвлекается и отвлекает Олю.

Тетя Лиза моментально угадывает перемену в настроении девушек и обращается к Свете с легкой улыбкой:

— Ну-ка, покажи, что ты тут навязала, платошница.

Она наклоняется к Светиной работе, и тут происходит неожиданное событие, которое нарушает устойчивую тишину и приводит всех в переполох.

Серебристый клубок падает с колен тети Лизы. Чутко дремавший кот тут же вздрагивает, хищно топырит уши. Один прыжок — и он уж у ног вязальщиц. И вот уж вместе с клубком катится под диван. Тети Лизино аханье сливается со вскриком девушек.

Оля низко наклоняется и лезет под диван выручать клубок. Халатик на ней задирается. Света, не удержавшись от соблазна, шлепает ее по ягодицам. Та отбрыкивается ногой, выскакивает из-под дивана вместе с клубком и котом, который никак не хочет отпускать добычу, и девушки хохочут до изнеможения. Тетя Лиза все ахает и охает, слегка переживая за порванную нить, но и ей становится весело и она тихо, беззвучно смеется.

Наконец, клубок отобран, нить срощена, кот водворяется снова на стул, к духовке, все успокаиваются и рассаживаются по своим местам. Тетя Лиза опять наклоняется к вязанью Светы, предусмотрительно придерживая свой клубок левой рукой. Она пристально приглядывается к Светиному паутинному сооружению, разгоняет петли по всей длине спиц, что-то пересчитывает про себя и вдруг озадаченно восклицает:

— Э-э, да что же ты тут навязала, голубушка!

— А что? — испуганно вскидывается Света.

— Да вот посмотри тут и тут. Так ведь не годится. Ты здесь распусти до сих пор.

Света очень огорчается, всматривается в свою ошибку. Ей очень жаль своего труда и всячески хочется оттянуть минуту разрушения. Она нетерпеливо ерзает, находит какие-то дела на кухне, уходит туда, возвращается на место. Потом вдруг спрашивает:

— Тетя Лиза, а как у вас посиделки проходили?

Тетя Лиза на минуту задумывается, затем начинает говорить о посиделках, все больше снижая голос, будто погружаясь в толщу времени.

— Зимни-то вечера длинны. Соберемся, бывало, девчаты со всего конца поселка у тетеньки Вассы. И каждая со своей работой. Любила тетенька Ваоса, покойница, нас, молодежь. Ну, сидим, значит, вяжем. И она вяжет да за нами присматриват да поправлят. Вот почти что как сейчас. А надоест — она лампу затушит, мы в прятки начнем играть. И она с нами. Потом — опять за вязание. Потом ребяты придут, зачнут женихаться. Песни заведем. Хороши песни пели. Теперь таких уж не поют…

Назад Дальше