Выскакиваю на улицу, ожидая увидеть зелёное небо, красную траву, ярко-розовых двуглавых котов на заборе автопарка и серо-буро-малиновых крылатых осьминогов, играющих в футбол на площадке. Ведь произошло Событие. Всё Переменилось. Всё Не Так, Как Раньше.
Конечно же, всё так же, как раньше. Разве только местный пьянчуга, горбун по кличке Верблюд, сейчас не валяется под старым орехом возле мусорки, где прилёг на картонке вчера вечером. Котов на заборе не видать. А по футбольному полю, вздымая тучи пыли и шурша гравием, таки гоняют мяч, но не крылатые осьминоги, а хохочущие малолетки.
Всё. Как. Было.
Только отца
Чужого
вынесли в одеяле, и его руки-рыбы безвольно трепыхались, как у марионетки на сцене кукольного театра. Будто в них не было костей.
Я лишь на миг забываю о том, что меня по-настоящему беспокоит и волнует. Нет, не отец. Пока ещё нет. Юля.
Юля – это всё. Это даже больше, чем всё. «Всё» не стоит и Юлиной тени. Даже странно сейчас вспоминать о какой-нибудь Кате Арсеньевой, когда есть Юля. Это как сравнить «конверсы» и китайские кеды с Демеевского рынка. Арсеньева – китайские кеды.
На самом деле мы были знакомы с детства. Она жила в соседнем доме. Девятиэтажки стояли совсем близко, торец к торцу, и наши окна смотрели друг в друга – так, что мы даже могли перекрикиваться, перегнувшись через подоконник, если ветер был не слишком сильным. Зимой мы рисовали смешные рожицы, или выводили буквы на инее, покрывавшем стёкла – до сих пор помню, как немел от холода палец.
Потом они переехали на пару остановок ближе к центру, и в следующий раз мы встретились уже в школе, в конце четверти, когда Юля перешла к нам из сто шестнадцатой, где у неё был какой-то конфликт то ли с завучем, то ли с директрисой… Нас посадили рядом, и я даже не сразу её узнал. Но ещё до того как узнал, я просто остолбенел, и сидел с дебильно приоткрытым ртом, разве что слюну не пуская.
Юля стала красоткой. Высокой, смуглой и цыганистой. Я вспомнил, что её отец был цыганом – из тех, которые не занимаются всякой кочевой фигнёй, а живут и работают, как нормальные люди. Она как-то сказала, что из-за этого соплеменники его цыганом не считают. Думаю, его это не слишком расстраивает.
В общем, я оказался самым везучим чуваком на планете – девушка моей мечты, с которой я к тому же дружил в детстве, вынуждена была сидеть со мной половину каждого буднего дня. И я такой шанс упускать не собирался.
Правда, всё оказалось не так просто. В тусовку нашу Юля влилась отлично (ещё бы). Но по мне первое время скользила взглядом, как по какому-нибудь дереву, или почтовому ящику. Что есть, что нет. Какой-нибудь Долгопрудный со своими накаченными бицухами (которые он старался демонстрировать всем вокруг круглый год, таская майку даже зимой под пуховиком) привлекал её взгляд куда чаще, и если бы я ничего не предпринял, то он наверняка в скором времени сграбастал бы Юлю своими огромными ручищами.
Но мне повезло. Оказалось, что Юля без ума от всяких слезоточивых старых рок-баллад, вроде «Nothing Else Matters» «Металлики», или «ганзовской» «Don’t cry». А ещё всякие «ДДТ» и «Наутилусы», у которых такого душещипательного тоже навалом. Ну а у меня дома валялась «черниговская» гитара с расшатанным грифом, на которой иногда бренчал отец. Я взял эти дрова, и попросил учителя музыки научить меня играть. Месяц упорного труда, страданий, окровавленных пальцев и адской боли в непривычно скрюченной левой кисти, и первая порция из пяти аккордов мне покорилась. Для «Don’t cry» их хватало, а в «Nothing else matters» был ещё противный аккордик Н7, который мне никак не удавалось нормально зажать, и звучал он глухо и паршивенько. Но это было неважно – главное, что получался перебор, тексты я и так знал на память, и вскоре на очередной посиделке в парке после физры и вместо украинской литературы, Юля меня наконец-то заметила. И с первых же звуков плохо сыгранных на плохой гитаре, и плохо спетых на плохом английском песен всякие там Долгопрудные со своими бицухами. Юлины большие чёрные, цыганские глаза – красивые глаза, в которых можно было, и хотелось увязнуть, как в густом дёгте – теперь неотрывно смотрели на меня.
Потом была днюха Китайца, когда стояли и курили на балконе, на холодной плитке пола, и тапок на всех не хватало. Юля тогда встала на мои ноги, прижалась ко мне спиной, и я обнял её за талию.
А вчера я её поцеловал. После двух бутылок тёмного «Весёлого монаха», и дискача в «Кардинале», когда мы были распаренные, шальные, парк звенел цикадами, и свет фонарей так странно, так таинственно скользил по остывающей после дневной жары листве. Потом проводил домой, и мы то и дело останавливались, целовались-обнимались и всё такое…
Я иду к ржаво-красной телефонной будке, торчащей на углу клумбы возле парадного – из тех монстров, которые оставались только на окраинах. Тяну на себя тяжёлую, скрипучую дверь с выбитыми стёклами, снимаю трубку. В прорезь для карточки вставляю правильно свёрнутую купюру в одну гривну – теперь можно бесплатно звонить куда угодно (по городу) сколько влезет. Прикладываю холодный пластик трубки к уху, и набираю Юлин номер.
Гудки, шорохи, обрывки далёких голосов. Трубку снимают. Кашель, и сиплое «алло».
Юлина бабушка.
– Здрасте, Любовь Павловна! А Юлю можно?
– Ушла гулять, – сипит в ответ старушка, и кладёт трубку.
Внутри становится чуть темнее. Как будто солнце заползло за клочок облака.
Жму на рычаг, звоню Китайцу. Долго жду, вдыхая застарелую табачную вонь будки, и глядя, как по двору бредёт, похихикивая, Игорёк – местный дурачок неопределённого возраста, вечно блуждающий по району в розовой детской панамке, и донимающий прохожих вопросом «Где Игорь?», будто играясь где-то в песочнице, он ухитрился потерять себя, и никак не может найти.
Гудки-гудки-гудки… Никто не берёт. Сбрасываю, набираю Жмена. Аналогично.
По ходу все уже посваливали куда-то висеть. Небось, и мне звонили – утром телефон разрывался, но не до этого было…
«Отец умер. Его вынесли в одеяле», – проносится в голове. На несколько секунд я успел забыть о том, что случилось ночью.
Я выхожу из будки, иду в арку, и дальше, к опушке парка. Прохожу мимо Игорька. Он улыбается, в уголке обветренных губ поблескивает слюна. В тяжёлом, плотном, как дрожащий студень воздухе разлита автомобильная гарь, запах раскалённого асфальта, и долетающая из парка пьянящая свежесть древесной чащи.
– Где Игорь? – говорит Игорёк. Я пожимаю плечами, и иду в парк. Юля наверное там.
В общем-то, слово «парк» я использую, чтобы было понятнее. Местные его так не называют – только «лес». Это и правда клочок гигантского древнего леса, примостившийся на городской окраине, и проросший по краям редкими асфальтными дорожками с лавками. Аллеи оплетают каскад прудов, а дальше уступают место первобытным дубравам и зарослям грабов, за которыми – старый монастырь, и крохотные сёла, вместе с лесом вросшие в тело города, но сохранившие загородный покой. Кажется, училка украинской литературы в прошлом году говорила, что это называется пастораль.
Оказавшись под тяжёлыми узловатыми ветвями вековых дубов, я будто ныряю в бассейн, настолько лесная прохлада отличалась от разжаренной городской духоты. Даже в глазах немного темнеет, и они не сразу привыкают к лесному сумраку. Я шагаю по тропе к третьему озеру – самому дальнему и глубокому, где мы часто тусуемся на пляже. Вокруг всё звенит птичьими трелями, скрипят на склонах оврага осины. Вспоминаю, как папа рассказывал старое поверье, что, мол, осины скрипят потому, что на одной из них повесился Иуда. Думаю о том, что папа уже ничего мне не расскажет. Внутри всё вдруг на миг наливается странной, удушающей тяжестью.
Вот оно. Начинается. Пока только самую малость. Весь джаз ещё впереди.
Снова выхожу в яркое солнце; жара тут же припечатывает огромным горячим кулаком, но с блестящего, похожего на усыпанную битым стеклом поляну озера дует прохладный ветерок. Над водой разносятся крики плещущихся детей, и музыка. «Отпетые мошенники», «Люби меня люби». Из магнитофона.
Да, она здесь, всё верно. Вижу её на другом берегу. На песке. В синем купальнике, и тёмных очках.
Сердце в груди колотится, как свежепойманная рыба в кульке.
Рядом с Юлей, в тени берёзы с привязанной тарзанкой – Китаец, весь в своих крестах-черепах, и чёрной футболке «Blind Guardian», несмотря на жару. Сидит, курит. Машет мне рукой. На Китайца он вообще не похож. Больше смахивает на гнома из «Властелина колец» – маленький, коренастый и по-обезьяньему волосатый.
С другой стороны растянулся Жмен – бледный червяк в красных шортах-плавках. Лицо хмурое, как всегда с тех пор как его Даша уехала с родаками на море. Думаю о том, что он лежит слишком близко к Юле. Чувствую неприязнь и к нему, и к Китайцу.
Ревность.
Потом бледная кожа Жмена пробуждает в памяти белёсую мёртвую руку отца, которого несут в одеяле, и я вздрагиваю; несмотря на жару по телу бежит озноб.
Я обхожу озеро по накренившейся старой подпорной стенке; многие бетонные плиты уже скрылись в мутной воде. Вижу, как Жмен вырывает у Китайца пакет сока, и кричит : «чего слюни туда пускаешь?». Смотрю, как стайка малышей, вереща, прыгает с большого пня, который затащили на мелководье. Вспоминаю, как прыгал так же с Жменом, Китайцем и Долгопрудным.
– Здаровааа! – кричит Жмен, приподнявшись на локтях, и широко улыбается во весь свой кривозубый рот; его оттопыренные и громадные, как у слонёнка Дамбо, уши просвечивают.
Хочется тоже улыбнуться, и также ответить, но я сдерживаюсь, и хмуро киваю.
Я же в образе. В печальном.
Пожимаю мокрую Жменову ладонь, и переступаю его бледные ноги. Киваю Китайцу – машет в ответ рукой. Подхожу к Юле; моя тень касается её тёмного, покрытого песком живота. В пупке поблескивает серёжка. Юля смотрит на меня и улыбается. Вернее, я не знаю точно, куда она смотрит – вижу только солнечные блики в стёклышках очков. Но чувствую на себе её взгляд.
Потом она садиться, скрестив ноги на большом полотенце с Микки Маусом, и убирает очки на макушку, в мокрые волосы. В её глазах едва заметные смешинки-искорки, от которых у меня внутри всё бурлит и клокочет, как в жерле вулкана.
Мы смотрим друг на друга так, как смотрят те, кто вчера впервые целовался, и с тех пор больше не виделся.
Мой образ рассыпается, хотя я ещё пытаюсь корчить грустное лицо. В сочетании с неудержимо растущей улыбкой получается, должно быть, что-то странное, потому что Юлина улыбка блекнет.
– Всё в порядке? Ты какой-то странный…
Барабанная дробь. И вот вуаля, выкладываю козырь на стол.
– У меня отец умер.
Всё. Жалейте меня все. Я ведь весь из себя такой страдающий. Разбитый. Особенный.
– Ох мать твою… – бормочет Китаец, выуживая мокрыми пальцами сигарету из пачки. Влажным пальцем крутит колёсико зажигалки, не высекает искру, и спрашивает меня:
– Зажига есть?
– Лёша, ты дебил? – качает головой Юля, поднимается, берёт мою ладонь в руки. Её пальцы мокрые и тёплые.
Она смотрит мне в глаза, её губы дрожат – не знает, что сказать. Китаец и Жмен тоже молчат, с тупыми рожами глядя в песок. Достаю сигарету, закуриваю.
– Пойдём, – говорит Юля, – и тянет меня за руку к лесу. Жмен кивает, и хлопает меня по плечу.
– Держись, чувак.
– Да, чувак… Держись… – вторит ему Китаец.
Пропадает желание быть в центре внимания, и глушить всех Великой Новостью. Кажется, чуваки просто не знают, как себя вести, и вообще как относиться к тому, что у меня случилось. Я их понимаю. Я и сам пока не знаю, и на всякий случай не отношусь никак.
– Я тебе звонила утром, но никто трубку не взял… – говорит Юля – тихо, будто опасаясь потревожить во мне громкими словами что-то оголённое и запредельно чувствительное.
– Я… не мог… Не мог ответить… – бормочу я в ответ, потом как дурак улыбаюсь, снова хмурюсь… В голове какое-то месиво, калейдоскоп из обрывков чувств и мыслей, от бешеного вращения которых, кажется, даже подкатывает тошнота…
Голоса и плеск воды за нашими спинами стихают, тонут в звуках леса. Вокруг всё реже попадаются компании, выбравшиеся на пикники, которых и так немного в будний день. Запах костров постепенно растворяется в ароматах, трав, листвы, и жирной чёрной земли. А ещё табака – Юля достаёт тонкую сигарету, и закуривает. У дыма вишнёвый привкус.
Тропа сужается, Юля идёт впереди; я смотрю на её загорелую спину, вижу в мокрых волосах запутавшийся зелёный листик. Наконец, мы приходим на крохотную полянку, где растёт огромный раскидистый дуб, толстый, как баобаб. Здесь совсем глухо – мало кто забредает в такую даль. На огромных ветвях блестит паутина; среди деревьев тихо шуршат, шелестят, и хрустят невидимые лесные обитатели.
Юля прислоняется к дубу спиной, втягивает дым, бросает окурок в траву. Потом притягивает меня к себе, целует, выдыхает дым мне в рот. Вишнёвый привкус. Её привкус. Юлин язык касается моего.
Я прижимаюсь к ней всем телом, ощущая кожей её тепло, и возбуждение накрывает с головой, вышибая из мозгов все мысли.
Тонкие Юлины пальцы обхватывают меня внизу, и у меня едва в глазах не темнеет. Я неловко расплетаю мокрые завязки купальника, и он падает вниз. Загнанным в самый дальний и тёмный угол тлеющим угольком рассудка думаю о том, что нас кто-то может увидеть. Думал и забываю. Наплевать.
Когда я робко начинаю клониться к траве, думая о том что «сейчас это случится» (хотя «думал» слишком громкое слово. Разве что в том же смысле, в каком думают какие-нибудь рептилии), случится со мной впервые, и погружаясь в дурманящую трясину страха и предвкушения, Юля осторожно меня останавливает.
– Не сейчас, – шепчет она мне в ухо. – Я ещё не готова.
И, должно быть, увидев в моих глазах почти физическую боль, улыбается и добавляет:
– Но мы можем сделать кое-что ещё.
«Кое-что ещё» оказалось очень даже ничего.
Когда мы выходим из леса на асфальт, в метель тополиного пуха, я смотрю на солнце, и жмурюсь, чувствуя, как оно проникает в каждую клетку совершенно опустошённого, лёгкого, невесомого тела, и разогревает сладкую сонную пустоту в мыслях.
Жмен и Китаец, оставившие без комментариев наше краткое исчезновение (невероятная степень тактичности для этих двух кретинов), прощаются, и двигают к своему дому на другой стороне проспекта. Жмен хлопает своими дурацкими широкими рэперскими шортами, Китаец позвякивает горой нефорских побрякушек. Потом Жмен нагибается к огромной горе похожего на снег пуха у бровки. Чиркает зажигалкой, пух пожирает огненная волна.
Мы договорились пообедать, и выбраться снова. Как всегда.
Юля достаёт из рюкзака бейсболку, одевает козырьком назад. Потом следом вытаскивает плеер, даёт мне один наушник, клацает кнопкой, и говорит:
– Новый альбом RHCP. Брат вчера кассету подогнал, привёз из Франции.
Наушник дешёвый, приходится надавить на него, чтобы сквозь рёв машин на проспекте слышать музыку. Начинается задорный гитарный рифф, и я думаю, что папе это понравится – он постоянно слушает кассету с их альбомом «One Hot Minute»…
И вот тогда-то это происходит. По настоящему, во всей красе.
Всё меняется раз и навсегда.
Я понимаю, что папе не понравится. Понравилось бы, но уже не понравится, как не понравится и все остальные новые альбомы, новые группы, и вообще всё новее вчерашней ночи. Мы не будем больше сидеть на кухне, и поговорить с ним о том, насколько этот альбом крутой, никакой или хреновый. Мы вообще больше не поговорим.
Никогда. Нигде. Ни о чём.
Потому что его больше нет.
Я замираю, и чувствую себя так, будто сердце парализовало, и оно никогда больше не забьётся. Тополиные «снежинки» взлетают в воздух за проносящимися машинами. У гастронома, около ларьков, на остановке и возле бочки с квасом роились люди, и я думаю, как они вообще могут ходить, дышать, жить, если.. если…
Пытаюсь думать об исторических датах, но не могу вспомнить ни одной.
Юля замечает. Выключает музыку, помогает мне сесть на бровку, прижимает к себе, и я смотрю на мир сквозь завесу её волос, уже сухих от такой жары, но снова намокающих от моих слёз. Я не могу сказать ни слова, но чувствую бесконечную благодарность. За то, что Юля со мной. За то, что я не один сейчас, когда кажется, что гул машин, голоса, шум города вокруг – это звуки, с которыми разваливается, рассыпается, рушится в темноту мир.