Новая московская философия - Пьецух Вячеслав Алексеевич 2 стр.


2

Александру Сергеевну Пумпянскую жильцы двенадцатой квартиры не жаловали искони и всегда по мере возможного притесняли. Оснований для этого у них не было никаких, если, конечно, не брать в расчет, что она была придиристая старушка, как говорится, с гонором да еще и аккуратная той немилой нашему сердцу механической аккуратностью, которую мы на дух не переносим. Впрочем, и того нельзя выпускать из виду, что Александра Сергеевна могла возбуждать в соседях рудиментарную классовую неприязнь, поскольку, как ни крути, а она была природной хозяйкой двенадцатой квартиры, всех двухсот сорока квадратных метров жилья, и если никогда не подчеркивала этого обстоятельства на словах, то все же ходила по коридору, включала и выключала свет, снимала показания электрического счетчика и подметала кухню именно таким образом, как это делала бы безоговорочная хозяйка, Александра Сергеевна даже некоторым образом раздувала попритихшую классовую неприязнь, так как Куйбышев она называла Самарой, по подозрениям, не признавала новую орфографию и однажды сказала про Николашку Кровавого: государь. В двадцатые годы, когда за такие штуки людей оттирали на задворки жизни безжалостно, просто и мимоходом, Александра Сергеевна была тише воды, ниже травы, то есть как бы и не была, в предвоенную пору она уже осторожно претендовала на равенство с жильцами пролетарского происхождения, а в новейшие времена последовательно вела себя так, словно она действительно безоговорочная хозяйка. Но в остальном Александра Сергеевна по всем показателям была по крайней мере приемлемая старушка, даже кое–чем выгодно отличавшаяся от соседей, особенно по утрам, когда население двенадцатой квартиры слонялось растрепанным, заспанным, в неглиже, а она появлялась в строгом домашнем платье из темного штапеля, хотя и бесформенном, но с кружевными манжетами на рукавах и ажурным вологодским воротничком, прилежно причесанная, слегка подрумяненная, вообще чистая той старушечьей чистотой, которая вызывает сложное умиление. То же самое в разговоре: говорила она всегда на покойной ноте, как скучные люди читают вслух; словарь у нее был классический, орнаментированный вымершими словами вроде «манкировать» или «нужды нет» в смысле: нужды нет, что Иван Иванович глуп, зато он работоспособен.

И вот что интересно: стоило Александре Сергеевне исчезнуть, как вся квартира сразу почувствовала — чего–то недостает; вот если бы из прихожей убрали зеркало, или заколотили бы дверь на черную лестницу, или из комнаты Фондервякина перестал бы сочиться кисло–овощной дух, точно так же квартира почуяла бы: чего–то недостает. Еще не было известно, что Пумпянская исчезла на вековечные времена, а в местах общего пользования уже зародился явственный знак недостачи чего–то насущного, как электричество, чего–то отдававшего в легкое движение и умильную чистоту.

Исчезла Александра Сергеевна в один из серединных дней марта, когда Большая Медведица повисает точно над головой, в пятницу, поздним вечером, около того времени, в какое заканчиваются телевизионные передачи. Утром этого дня она появилась на кухне по обыкновению раньше всех, в одной руке неся чайник со свистком, а в другой неправдоподобно маленькую алюминиевую кастрюльку, в которой перекатывалось яйцо. Как только она принялась готовить свой старушечий завтрак, на кухню пришел Лев Борисович Фондервякин, встал у окошка и засмотрелся на двор, ногтями нервно постукивая по стеклу, потом пришла Анна Олеговна, Митина бабушка, крепкая дама с фиолетовыми волосами, а следом за нею Петр Голова, который с сопением забрался на табуретку, стоявшую подле рукомойника, и начал болтать ногами. Некоторое время прошло в молчании, а затем Фондервякина прорвало.

— Ну хорошо, у меня отгул, а чего это Дмитрия–то не видать? — спросил он Анну Олеговну скуки ради. — В школу, поди, пора.

— Я Мите сегодня позволила пропустить два первых урока, — сообщила Анна Олеговна и поправила свои фиолетовые колечки.

Фондервякин сказал:

— Балуете вы внука.

— Без баловства в моем положении невозможно, — ответила Анна Олеговна. —Без баловства наша советская бабушка — это уже не ба бушка, а я прямо не знаю что. Тем более что Митя целыми вечерами что–то там мастерит. Вчера, например, он до полуночи над какими–то стеклышками колдовал.

— У одного моего товарища по работе, — сказал Фондервякин, — сынок тоже все время по вечерам колдовал, а потом оказалось, что он фальшивомонетчик.

— Типун вам на язык! — сказала Анна Олеговна.

— Ну, ладно, —вступила Александра Сергеевна, — у одного отгул, у другого прогул, а у этого–то что? — И она мокрым пальцем указала на Петю, который по–прежнему болтал ногами, сидя на табурете.

Противно засвистел чайник, и Александра Сергеевна, переменив сердитое выражение лица на озабоченное, выключила плиту.

— У этого пока счастливое детство, — объяснил Фондервякин. — Хотя, конечно, удивительно, что он не посещает какое–либо дошкольное учреждение. Ты, Петр, почему не посещаешь дошкольное учреждение?

В ответ на этот вопрос Петя посуровел, задумчиво помолчал, а потом начал рассказывать о том, как ему неинтересно ходить в детский сад, где все по распорядку, все по часам и нужно делать то, что хочется воспитательнице, а не то, что хочется самому.

— Пошли мы, например, на прогулку в лес, — рассказывал он с каким–то прискорбным видом, — а воспитательница нам и говорит: «Ничего нельзя. Цветы рвать нельзя, ветки ломать нельзя, траву топтать тоже нельзя…»

— А что же тогда можно? — заинтересованно спросил его Фондервякин.

— Воспитательница сказала: «Только восхищаться».

Фондервякин символически сплюнул и произнес:

— Зарегламентировали жизнь, сукины дети! Ну что за народ: на каждый чих норовит резолюцию наложить! То не разрешается, се воспрещается, пятое не рекомендуется, о десятом думать не моги!..

— Тем не менее я считаю, — перебила его Анна Олеговна, — что прогуливать детский сад все–таки не годится.

— Тут спору нет, — ^ согласился с ней Фондервякин. — Но вы помните, граждане, мужика из двадцать второй квартиры, который все в подъезде расклеивал возмутительные бумажки: «Не кричать», «Спички— не игрушка», «Рукопожатия отменяются»? Умер, подлец! Поехал в Улан–Удэ к свояченице — и умер! Сейчас, между прочим, в двадцать второй квартире из–за его комнаты разгорелась форменная война.

— Ничего удивительного, — сказала Анна Олеговна. — Во–первых, сейчас пошла такая жизнь, что за два квадратных метра зарезать могут, а во–вторых, без этих самых метров подчас как без воздуха — не житье.

— Это точно, — согласился с ней Фондервякин. — Мне, например, положительно некуда ставить шестнадцать банок моченых яблок, прямо хоть спи на них; Вера Валенчик на седьмом месяце ходит, это с другой стороны; Юлька Голова со своей ребятней ютится в крошечном помещении — это с третьей. Нет, все–таки повезло двадцать второй квартире: человек по–благородному жилплощадь освободил, за нее началась борьба, что во всяком случае интересно, а там, глядишь, кто–то получит лишние полезные метры, которые каждому лестно приобрести. —Тут Фондервякин сделал нарочитую паузу, потом юмористически посмотрел на Александру Сергеевну и продолжил: — А между тем некоторые граждане, которым давно пора на вечный покой, злостно занимают полезные метры и думают, так и надо!

Александра Сергеевна, впрочем, не отнесла на свой счет фондериякинские слова, так как в эту минуту она была озабочена тем, чтобы не переварилось ее яйцо.

— Нам с Митей, — сказала Анна Олеговна, — эти полезные метры тоже пришлись бы кстати. Ведь он у меня совсем уже взрослый парень, а все со старухой да со старухой.

— Помилуйте, Анна Олеговна, какая же вы старуха! — возразил Фондервякин, — Вы женщина в полном расцвете лет! Вот некоторые граждане —это да, некоторые граждане положительно зажились.

Как вы себя чувствуете–то, Александра Сергеевна, невозможный вы человек?

Пумпянская приняла этот вопрос за чистую монету и ответила откровенно:

— Плохо, Лев Борисович, совсем плохо. Прямо я какая–то никчемная стала, о чем ни подумаю, все болит. Иной раз, вы не поверите, мерещится всякая чепуха.

— Лечиться надо, — недоброжелательно посоветовала ей Анна Олеговна и в другой раз поправила свои фиолетовые колечки.

На этих словах в кухню зашел Митя Началов, еще не проснувшийся хорошенько, с махровым полотенцем через плечо.

— Лечиться мне уже поздно, — отозвалась Александра Сергеевна и подхватила свою посуду. — Израсходовала я все жизненные ресурсы. Мне как станет нехорошо, я сразу на свежий воздух — вот и все лечение. А на таблетки у меня уже здоровья нет. Мне, в сущности, для кончины не хватает одной хорошей простуды.

В эту минуту лицо Мити приобрело осмысленное выражение, точно тут только он и проснулся. А Александра Сергеевна, выговорившись, ушла в свою комнату с чайником и неправдоподобно маленькой кастрюлькой, которые слегка трепетали в ее руках. Вслед за ней ушла и Анна Олеговна, унеся с собой запах перловой каши.

— Слышь, Дим, — сказал Фондервякин, — старушка–то наша плохая стала, чего–то уже мерещится… Того и гляди убудет.

— Это когда еще она убудет, — заметил Митя. — А скорее всего, что она еще нас с вами переживет. Они знаете какие, эти старорежимные старики, — прямо из чуху на!

— Нет, Дмитрий, пришла пора думать, а то потом, как в двадцать второй квартире, начнется изнурительная война. Тебе чего, ты человек сугубо холостой, а у Валенчиков ожидается прибавление. Опять же мне некуда ставить Шестнадцать банок моченых яблок…

— Значит, вам комната и достанется.

— Это почему ты так думаешь? — радостно спросил Фондервякин Митю.

— Да потому что Валенчик у нас гудок!

— Не понимаю я твоего дурацкого языка…

— Ну лопух! Как же он не лопух, если ему жена изменяет даже в беременном состоянии?!

— Не болтай!

— Чего не болтай, когда я все видел собственными глазами! И не я один — их с Васькой Чинариком еще и Пумпянская засекла. Я–то смолчу, но Пумпянская настучит.

— Эх, сбагрить бы старуху в дом престарелых!

— Вам троим нужно, вы и это… сбагривайте ее.

— А почему троим?

— Вам — потому что у вас шестнадцать банок моченых яблок, Ва- ленчику, лопуху, — потому что у него ожидается прибавление, Ваське Чинарикову — потому что Пумпянская настучит.

— Логично, — сказал Фондервякин и призадумался.

Митя отправился в ванную комнату, напоследок ловко щелкнув высунутым языком, а Фондервякин опять застучал по стеклу ногтями. После некоторой паузы он сказал:

— Петька, спой что–нибудь…

Петр не заставил, как говорится, дважды повторять приглашение и немедленно затянул песню, начинавшуюся словами: «Шел отряд по берегу, шел издалека», — причем затянул ее с самым серьезным видом.

Когда он закончил, Фондервякин его спросил:

— Кто научил–то?

Петр сказал:

— Жизнь.

— После того как Митя Началов отправился в школу, Пумпянская с Анной Олеговной в молчании помыли на кухне посуду, позвонил какому–то знакомому Фондервякин и несколько раз бесцельно прошелся по коридору Петр Голова, в двенадцатой квартире наступила полная тишина. Жильцы разобрались по своим комнатам и принялись кто за что: Петр подсел к окну и тупо уставился в переулок, Фондервякин разбирал «вечнозеленую» партию, время от времени позевывая в кулак, Анна Олеговна читала «Донские рассказы», Александра Сергеевна протирала бархоткой чайный кузнецовский сервиз, который приобрел еще сам Сергей Владимирович Пумпянский у Мюра и Ме- рилиза.

Около двух часов дня вернулась из школы Люба Голова, и почти сразу за ней появился Митя. Люба переоделась в бойкий халатик, покормила Петра, собрала его на прогулку и выставила за дверь, а сама пристроилась на кухне с учебником латинского языка.

— И на черта тебе это нужно? — спросил ее Митя.

Люба сказала:

— Нужно!

— В таком случае могла бы не демонстрировать тут свои возвышенные интересы — сидела бы у себя в комнате и учила.

Дмитрий походил–походил вокруг Любы и минуту спустя спросил:

— Как ты думаешь, Пумпянская по–латыни соображает?

— Представления не имею. Никита Иванович соображает — это я знаю точно.

— О Белоцветове сейчас разговора нет. Ты вот что, Любовь, сделай мне одно одолжение…

При этих словах на лице у Мити появилось тонко–задумчивое и одновременно жестокое выражение, такое значительное выражение, что у Любы глазки загорелись, и она даже от нетерпения чуть–чуть приоткрыла рот. Но договорить Мите не довелось: время было обеденное, и только он собрался изложить свою просьбу, как кухня почти в одну и ту же минуту наполнилась давешними действующими лицами плюс Василий Чинариков, который в третьем часу вернулся со своего дворницкого поста, минус Пумпянская, которая обедала поздно, по–европейски, и поэтому Митя с Любой ушли договаривать в коридор.

— Слышь, Василий, — обратился Фондервякин к Чинарикову, стараясь не впадать в едкую интонацию, — совсем наша Пумпянская захирела, не сегодня завтра отдаст концы. Тебе комнатушка–то ее, часом, не пригодится?

— Если строго смотреть на вещи, — ответил Чинариков, — то это будет чуланчик, а вовсе не комнатушка.

— А хоть бы и чуланчик, — вступила Анна Олеговна, — все равно дай сюда!

— Вы как хотите, — сказал Фондервякин, — а я вас, граждане, честно предупреждаю: я начинаю собирать документы с таким прицелом, чтобы комнатушка досталась мне.

— Да с чего вы взяли, что Пумпянская не сегодня завтра отдаст концы? — рассеянно спросил Чинариков и с этими словами покинул кухню.

Анна Олеговна сказала:

— А вы, Лев Борисович, вместо того чтобы болтать всякие глупости, занялись бы лучше своим произношением — в другой раз слушать тошно, как будто вы передразниваете кого.

Это замечание задело Фондервякина не на шутку; он еще немного потерся на кухне, чтобы не выдать своей обиды, а затем отправился восвояси и с чувством захлопнул дверь.

Анна Олеговна решила заодно сделать выговор и Петру:

— Что ты взял за моду такую вечно сидеть на кухне и слушать взрослые разговоры?!

Петр слез с табуретки и стал бочком пятиться в сторону коридора.

— Нет, ты погоди! Ты мне ответь: тебе здесь что, медом намазано? И вообще, зачем ты вчера Александре Сергеевне насыпал в чай марганцовки?..

Но Петра уже не было; на том месте, где он только что стоял, образовалось пустое место.

После обеда двенадцатая квартира опять притихла. В пятом часу Пумпянская вышла на кухню и стала готовить себе обед, который состоял из винегрета под майонезом, лукового супа и маленькой бараньей котлетки, приготовленной на пару. В то время как старушка возилась с обедом, Митя Началов позвал ее к телефону, и она поспешила взять трубку, но на том конце провода раздумали говорить.

В седьмом часу вечера вернулся с работы Никита Иванович Белоцветов и начал слоняться по кухне с таким напряженно–тоскливым выражением лица, словно он кого–нибудь поджидал. Вышла из своей комнаты Пумпянская набрать воды в фарфоровую соусницу — Белоцветов ей поклонился; дважды на кухню заглянул Фондервякин в размышлении, с кем бы поговорить, — Белоцветов молчал, обозревал газовую плиту; Анна Олеговна Капитонова проследовала на черную лестницу— он по–прежнему ни гугу; наконец появилась Юлия Голова в непомерном махровом халате, в котором она была похожа на куколку шелкопряда, и Никита Иванович встрепенулся.

— Послушай, Юлия! — сказал он. — Хорошо бы вашего Петьку все–таки приструнить. А то он, чертенок, сегодня намазал мне дверную ручку какой–то дрянью!.. По–моему, горчицей или чем–нибудь в этом роде.

Юлия виновато заулыбалась, не зная, что отвечать, но тут на кухню забрел Василий Чинариков в неимоверно изношенных джинсах и майке, обнаружившей на левом его плече воздушно–десантную татуировку, и его пришествие избавило Юлию от приторных объяснений.

— Чего шумим? — спросил Чинариков и закурил грубую папиросу.

— Да вот, понимаешь, Петька Голова намазал мне ручку двери какой–то дрянью! По–моему, горчицей или чем–нибудь в этом роде…

— Брось, Никита, — сказал Чинариков. — Смешно кипятиться по пустякам.

— Да я не потому… это… кипятюсь, что Петька намазал мне ручку двери, а потому, что он гадости делать большой мастак!

Назад Дальше