Но вот какая неожиданность: очень многие из них не захотели уезжать восвояси.
Они остались жить и работать на Севере, в тех краях, которым отдали годы, а подчас и многие годы жизни, отдали свой труд, свой талант. Где они зачастую находили любовь и семейное счастье, где родились их дети.
Добавлю: и очень многие из них нашли последнее пристанище в этой суровой земле.
В своих северных повестях и романах я несколько раз возвращался к образу человека, который существовал вполне реально: это был первооткрыватель Ярегского месторождения тяжелой нефти, доктор геолого-минералогических наук Андрей Яковлевич Кремс, Герой Социалистического Труда, лауреат Государственных премий…
Но до всего этого он был «простым советским заключенным».
В повести «Всё впереди» он у меня Храмцов, в романе «Скудный материк» — Платон Андреевич Хохлов.
В семидесятые годы журнал «Огонек» опубликовал сугубо научную статью о драматической (теперь скажу: трагической!) истории освоения северной нефти. Статья не имела никакого отношения к литературе, но в ней была ссылка на мой роман, помещена фотография Кремса — он, без околичностей, был назван прототипом Хохлова в «Скудном материке».
Главы из этого романа читали по зарубежным «голосам».
Лондонская «Морнинг Стар» напечатала статью Питера Темпеста, которая была озаглавлена «Удар для тех, кто оправдывает злодеяния Сталина».
На «Мосфильме» режиссер и оператор Владимир Монахов сделал попытку экранизировать «Скудный материк» с Сергеем Бондарчуком в главной роли — о, как бы он это сыграл! — но им обоим объяснили, что есть и другие темы…
Вообще, этот роман не облегчил мне жизни.
Но возвращусь в Ухту.
Центр города был застроен по проектам молодых архитекторов Николая Жижимонтова и Павла Мурзина (их называли Жижик и Мурзик). По их проекту было возведено здание Дворца культуры нефтяников, изображение которого есть в Большой Советской энциклопедии, а ныне в нем — церковь…
Но Жижик и Мурзик тоже приехали на Север не в поисках романтики.
В конструкторском бюро Ухтинского кирпичного завода работал инженер Георгий Демидов, солагерник Шаламова по Колыме. Впоследствии он стал известным писателем-диссидентом, но там же, в Ухте, и умер.
В лагере близ ухтинского Сангородка служил солдатом охраны питерский парень, которого звали Сергей Довлатов. Он написал об этом одну из самых известных своих повестей — «Зона»…
Из литературного объединения при городской газете, которое — на правах выпускника Литинститута, — сколотил я, вышли писатели Николай Володарский. Ирина Махонина, Борис Купчинкин, Василий Журавлев-Печорский, Марианна Вехова, Владислав Круковский, Анатолий Козулин, Виктор Кушманов… За плечами некоторых из них было всё то же — лагерь, ссылка.
Иногда на эти литературные сборища приезжал и мой знакомый с Вой-Вожа, тот, что на досуге сочинял романы.
Останавливался у меня — один, либо с женою, пышнотелой румяной клушей.
Да и я, выезжая по заданиям редакции на нефтяные промыслы, гостил в его домишке за жердевым забором, на краю поселка.
Там было светло и чисто, на стене горницы висел портрет Шолохова, который подсказывал несведущим людям, что хозяин дома тоже причастен к литературным занятиям и, сверх того, является земляком автора «Тихого Дона».
Тут-то, не за пустым, конечно, столом и разгорались снова наши словесные баталии.
Зачин у них всегда был один и тот же: что зря пожалели плентюгов в девятьсот пятом и девятьсот семнадцатом, и что всех коммуняк надо вешать на фонарях.
Это теперь, когда подобные мысли и речи обрели ранг национальной идеи, они сделались банальностью, общим местом, занудным газетным штампом.
Тогда же в них еще был соблазн новизны.
И я, со всею страстью молодых лет, спорил с хозяином.
— Пойми же ты, чудило, — наседал я, — что это вопрос не только политического свойства. Это, прежде всего, вопрос экономический, фундаментальный. Вот ты — нормировщик, вкалываешь на производстве, должен же ты учитывать такие краеугольные вещи! Что если Советская власть — или, как ты ее называешь, Софья Власьевна, — если она прикажет долго жить, то, прежде всего, встанет вопрос о собственности на средства производства! Кому будет принадлежать эта земля, этот лес, где мы с тобою сейчас водку пьем? Кому будет принадлежать вот это самое, на чем мы сидим, — я показал пальцем в пол, — войвожская нефть, вуктыльский газ? Кто купит Ухтинский нефтеперерабатывающий завод? Кто купит Ярегские нефтешахты?..
— Кто захочет, тот и купит, — досадливо отмахивался он.
— А деньги где возьмет? Ведь это же не три с полтиной?..
— Наворует. За три с полтиной и купит.
Поразительно не то, что мы в те далекие и дремучие времена охватывали мыслью весь масштаб созревших проблем, проникали в их сокровенную суть, в сердцевину, — нет-нет, поразительно вовсе не это.
Теперь, вспоминая наши войвожские дискуссии, я дивлюсь другому.
Что он уже тогда был несокрушимо прав: наворуют и купят, за три с полтиной.
Проигрывая спор, уже не надеясь на себя, я в отчаяньи простирал руки к висящему на стене портрету его земляка.
— Но ведь Шолохов совсем иначе понимает суть этой исторической трагедии! Вспомни, как метался Григорий Мелехов — то к белым, то к красным… И, в конце концов, выбор был сделан самим Шолоховым: за красных! Я уж не говорю о «Поднятой целине»…
На что он, даже не оборачиваясь к портрету, лишь усмехался:
— А он не казак, иногородний… И еще вопрос — кто что написал!
После этого довода я скисал окончательно: нечем крыть.
А тот человек, который впервые свел и познакомил нас, тот третий человек, горемычный красный командир, — он больше не участвовал в наших встречах и спорах. Он оказался лишним, третьим лишним.
Кстати, у меня нет причин скрывать его имя и фамилию. Его звали Борис Рымарев.
Это его фамилией, понравившейся мне, я наделил героя повести «Товарищ Ганс» и романа «Нежный возраст»: Санька Рымарев.
Так вот, однажды я встретился с Рымаревым на ухтинском железнодорожном вокзальчике.
Мы оба ехали в служебные командировки, но в разные стороны: я ждал поезда на север, до Печоры, а ему надо было на юг, в Княж-Погост.
Поездов пока не было, стояла тишина, и он отвел меня в сторонку, подальше от чужих ушей и глаз.
— У меня тяжесть на душе, — сказал он. — Ведь это я познакомил вас… но, понимаете, он очень просил об этом, а я не мог отказать — ведь мы с ним вместе сидели, на одних нарах спали… Так вот, тем более я должен вас предупредить: этот человек — стукач. Он стучал, еще сидя в лагере, и за то ему были там всякие поблажки. Он многих посадил, то есть с его стука многим дали повторные сроки… Будьте осторожны. Еще раз извините меня.
А тут и подошел чей-то поезд, то ли его, то ли мой. Сейчас я уже не помню таких подробностей.
Так с чего это я заговорил тут о писателях из маленького северного городка, о себе в частности?
Вероятно, на эти воспоминания навела меня, опять же, книга, которую я читал в чужом кабинете Агентства печати «Новости».
Там были строки, заставившие меня вновь подивиться раздраженной гордыне ее автора, почему-то присвоившего лишь себе это право — писать о людях и судить их жизнь.
«…А поток 37-го года подхватил и понес на Архипелаг также и людей с положением, людей с партийным прошлым, людей с образованием, да вокруг них много пораненных осталось в городах, и сколькие с пером! — и все теперь вместе пишут, говорят, вспоминают: тридцать седьмой! Волга народного горя!»
Возвращая книгу Екатерине Шевелевой, я поблагодарил ее за предоставленную мне возможность ознакомиться с новинкой «тамиздата».
— Но ты должен отписаться! — сказала поэтесса, твердо глядя мне в глаза. — Многие прочли, и все будут отписываться: впечатления, возражения. Очень видные люди… — Она перечислила фамилии, и я понял, что мои отпечатки пальцев на обложке книги лишь пополнили весьма солидный свод дактилоскопии.
— А где эту статью напечатают?
— Не беспокойся. Мы сами всё устроим. Я имею в виду Агентство печати «Новости».
Я и не беспокоился.
Написал статью, в которой было всё только что рассказанное. О деревне Вогваздино. О воркутинских каторжных лагерях. О расстрелянном отце. О шуцбундовцах. О романе «Скудный материк» и о статье Питера Темпеста в лондонской «Морнинг Стар». О том, как я плакал, читая «Один день Ивана Денисовича», и о том, чего решительно не принял в «Архипелаге Гулаг».
Это была большая статья, спокойная, искренняя, на мой взгляд — доказательная.
Но она так и не была опубликована.
Когда я спросил напрямик Катю Шевелеву — где же? — она ответила, что, может быть, ее напечатали в какой-нибудь зарубежной газете, ведь Агентство печати «Новости» поставляет тексты не только для отечественной, но и для заграничной прессы. Однако по ускользающем взгляду ровесницы Октября я понял, что врет.
По-видимому, в Агентстве печати «Новости» или еще где-нибудь сочли неуместными мои личные свидетельства о лагерях республики Коми, скорби о расстрелянном отце, а уж ссылки на собственный роман «Скудный материк» вообще нескромными, в чем, возможно, были правы.
А если начистоту, то моя статья о крамолах Солженицына сама по себе была крамолой.
Не для того меня приглашали в Агентство печати «Новости», сажали в чей-то кабинет, совали в руки изданную в Париже книгу…
Я не стал спорить, рассудив, что начальству виднее.
Но мне не дали отсидеться в кустах.
Позвонили с Центрального телевидения, сказали, что в вечерней программе «Время» мне отведены полторы минуты — да, прямой эфир, да, согласовано, да, в галстуке.
Я приехал в Останкино в самом скверном расположении духа.
В гримерную повела Марина, ассистент режиссера, с которой у нас был когда-то мимолетный роман.
Она, конечно же, имела представление — зачем я здесь. В ее взгляде, кроме светлых воспоминаний молодости, я прочел сострадание: она понимала, чем для меня обернутся эти полторы минуты в ближайшем и отдаленном будущем.
Усадили перед зеркалом.
Гримерша сноровисто прошлась по лицу ваткой с телесным тоном, поверх осыпала пудрой.
Марина подошла к ней и что-то шепнула.
Теперь ватка с тоном пошла гулять по моей макушке, дергая волосы, а следом заклубился вихрь пудры.
— Что вы мне мозги пудрите? — возмутился я.
— Лысина бликует, — объяснила Марина.
Странно. Я и не подозревал, что у меня есть лысина. Ведь спереди не видно.
Много лет спустя меня занесло в Нью-Йорк.
Перво-наперво повели смотреть статую Свободы.
Я любовался ею с набережной Морского порта, а затем мы перешли под тент уличного ресторанчика, откуда был отлично виден остров Либерти с постаментом и статуей, вздымающей факел над устьем Гудзона.
Столь же хорошо смотрелось отсюда вавилонское столпотворение южного Манхэттена, блещущее на солнце зеркалами фасадов. Эти зеркала вбирали в себя зыбь речных и океанских волн, бег облаков в синем небе, пеструю круговерть соседних зеркал.
Я видел в отдаленьи шпили небоскребов Импайр-стейт-билдинг, Крайслер, и радовался им, как старым знакомцам, хотя впервые был в Нью-Йорке. Но не мог не восхититься и двумя Долговязыми новичками в этой рослой компании — гранеными башнями Международного торгового центра, очень близкими отсюда, рукой подать.
Нам с Джеком принесли по кружке светлого пива, а дамы заказали чай со льдом, что было мне в новинку.
Всех представлю в свой черед.
Джек Кассерли — дипломат, журналист, а ныне профессиональный писатель, из тех, что сочиняют автобиографии знаменитых людей. На титулах подобных книг стоят, как правило, две фамилии — самой знаменитости, которой недосуг заниматься сочинительством, и автора литературной записи. В Америке этот симбиоз весьма распространен и не считается зазорным, в то время как у нас соавтор прячется в мелком шрифте на задворках книги да еще в графе платежной ведомости.
Джек Кассерли только что написал книгу Уильяма Р. Херста-младшего, хозяина всемирно известной газетной и журнальной империи.
В понедельник мне предстояла встреча с самим Херстом, а на следующий день — участие в презентации его книги «Херсты: отец и сын» в пресс-клубе на Пятой авеню.
Собственно, в Америку я был приглашен именно на эту презентацию, как издатель книги Бориса Ельцина «Исповедь на заданную тему». Мне предстояло, вернувшись домой, передать Ельцину книгу Херста с его дарственной надписью. И еще речь шла об издании книги «Херсты: отец и сын» в России — одну из ее глав напечатала «Независимая газета» в переводе Андрея Рекемчука, моего сына.
Ради всего этого и было устроено мое путешествие за океан. Спасибо всем, Херсту — восемь.
Здесь важно уточнить, что я прилетел в Нью-Йорк 20 сентября 1991 года, ровно через месяц после августовских событий, которые одни называли революцией, а другие наоборот.
Я был в числе первых появившихся здесь русских, которым даже малая причастность к событиям, потрясшим мир, придавала романтический ореол. А уж то, что я еще год назад издал книгу Ельцина, делало меня героем.
Однако во взгляде Джека Кассерли сквозила и некоторая снисходительность пополам с презрением: ну, наконец-то вы, говнюки, образумились, поняли, что к чему; а то, видите ли, загнивающий капитализм, догнать и перегнать Америку, мы вас закопаем… ну, что, закопали? И догонять будет тяжело, еще попыхтите, придурки…
У меня возникло предположение, что Джек Кассерли загодя навел справки о моем, как и Ельцина, темном коммунистическом прошлом.
Еще в гостинице он одолжил у меня на денек привезенную с собой из Москвы туристическую карту Нью-Йорка (какой-то вшивой японской авиакомпании), чтобы, как я догадался, проверить в компетентных службах — нет ли на этой карте условных обозначений тех объектов, которые я намерен взорвать.
Джек Кассерли был на самом деле Джоном, хотя все его называли Джек. Ирландец корнями, уже в годах, рослый, плотный, рыжий, красномордый, тупой и еще тупее тупого — славный такой парень.
Его жену звали Джой, и она всецело оправдывала это имя: хохотушка, резва не по годам, любопытна, а тут еще такая невидаль — гость из России, по-английски ни бум-бум.
Джек и Джой тоже не знали по-русски ни слова.
Накануне моего приезда был звонок в Москву: спросили, кто из моих знакомых в Нью-Йорке мог бы на первых порах, до начала официальных встреч, сойти за переводчика?
Я назвал Лену Довлатову. Незадолго до этого «Пик» выпустил первое в России издание повестей Сергея Довлатова «Зона», «Компромисс», «Заповедник». Автора к той поре уже не было в живых. В Москву приехала Лена, мы познакомились. И теперь она была в числе встречавших меня в аэропорту Джона Кеннеди.
Не слишком уповая на свой английский — она была и осталась в Америке неисправимой русачкой, — Лена Довлатова позвала себе в подмогу дочь Катю, студентку, журналистку.
Вот и все мы пятеро под тентом ресторанчика в Морском порту.
Разговор шел пустяковый, легкий, на уровне хорошей погоды, планов на завтра и кто чему отдает предпочтение в обеденном меню: треске или тунцу?
Но вдруг по завострившемуся взгляду Джека Кассерли я понял, что сейчас он задаст припасенный каверзный вопрос.
Он задал его.
Лена и Катя перевели.
— Джек спрашивает: нет ли у господина Рекемчука желания поехать на денек в штат Вермонт, в Кавендиш, близ которого живет в изгнании великий русский писатель, лауреат Нобелевской премии Александр Солженицын?
В долю секунды память прокрутила всю двухнедельную программу пребывания в Штатах, которую я получил еще в Москве: Нью-Йорк, Вашингтон, Аннаполис, опять Вашингтон, опять Нью-Йорк… никакого Кавендиша в программе не было.
Значит — сюрприз, поскольку об импровизации не могло быть и речи: Джек Кассерли знал свое место.
Я догадывался, что он не прочел из Солженицына ни строки. Но это было и необязательным: просто они оба одинаково люто ненавидели коммунистов и Советский Союз.