Дневник свой я веду нерадиво, от случая к случаю. Записи конспективны, куцы, лишены деталей и эмоциональной окраски. Но порой именно в этих записях отыщется то, что кстати. Датировано 1990-м годом.
«5-го июня состоялась встреча с приехавшими в Москву Андреем Донатовичем Синявским и его женой, редактором „Синтаксиса“ Марией Васильевной Розановой. Были Юнна Мориц. Галина Белая, Иосиф Герасимов, Валентин Оскоцкий и др. За обедом Синявский и Розанова отчаянно ругали Солженицына, ругали „Апрель“ за проведение „Солженицынских чтений“. Договорились об издании четырех альманахов „Синтаксис“, а также „Прогулок с Пушкиным“ и „В тени Гоголя“».
Этим планам не суждено было осуществиться. В памяти тоже не осталось ни деталей, ни фраз того темпераментного разговора на веранде Центрального дома литераторов.
Но я помню глаза Синявского: влажные, светлоголубые (один глаз скошен, как у Натали), устремленные бог весть в какие выси, в какие дали… Что видел там его просветленный взгляд?
Взгляд Марии Васильевны был жестче и скептичней.
С ветерком
Наша говорильня приближалась к концу.
В субботу Ласси Нумми пригласил меня на тет-а-тет. Разговор шел через переводчика и, может быть, в натуре его речь была несколько иной, но я воспроизвожу ее так, как она звучала в переводе.
— Мы знаем, — сказал Ласси Нумми, — что завтра в Одессе состоится воскресник. Жители выйдут на улицы с лопатами и мётлами, чтобы убрать все следы холерной эпидемии и карантина. Мы, финские писатели, хотим присоединиться к ним, поработать вместе с одесситами, чтобы вернуть былой блеск прекрасному городу. Пусть нам выделят участок уборки и выдадут мётлы!
Было трудно не оценить этот благородный порыв и то уважение, с которым зарубежные гости отнеслись к советским обычаям: субботник, воскресник…
Но у меня в руках был расписанный по дням и по часам распорядок работы симпозиума, который надлежало выполнять неукоснительно.
— Завтра мы едем в Овидиопольский район, в колхоз имени Дзержинского, — напомнил я коллеге. — Это есть в вашем расписании?
— Да, конечно. Но нам бы хотелось… — продолжал занудствовать Ласси Нумми.
В моей голове мелькнуло предположение, что финны просто устали от щедрого радушия хозяев: ведь мы уже пировали и в ресторане гостиницы, и на борту теплохода «Тарас Шевченко», где в нашу честь дало ужин начальство Черноморского пароходства, и было нетрудно догадаться, что в украинском колхозе нас тоже попотчуют знатно.
— Дорогой Ласси, — сказал я, доверительно взявшись за пуговицу его пиджака, — вы, наши ближайшие соседи и друзья, хорошо осведомлены о том, что в Советском Союзе иногда ощущается дефицит самых необходимых вещей: то за холодильниками очередь, то за телевизорами, то просто за туалетной бумагой… На сей раз в дефиците мётлы. Всё разобрано.
Нам не досталось. Ну, нет метёлок!.. Придется ехать в колхоз.
Ласси Нумми рассмеялся и махнул рукой.
Наутро мы мчались автобусом к Овидиополю.
Из окошка видна была всхолмленная равнина, покрытая зарыжелой осенней травой. Тянулись к окоёму поля, с которых давно уже был снят урожай, и теперь оставалось лишь угадывать, что вот тут, где кустится колючая стерня, колыхалась на ветру пшеничная нива; а здесь, где раскоряченными пугалами торчат обломанные стебли, была кукурузная плантация; а еще дальше — баштан, впрочем, он и сейчас не пуст, лежат в пыльной пороше тыквы, розовые и желтые, такие огромные, что их, может быть, не смогли не то, что увезти, но даже поднять, и они остались здесь, на бахче, памятниками могучему плодородию земли.
То и дело попадались навстречу буковые рощи, похожие на коровьи стада, уже объевшие всю траву окрест, да больше и не нужно — сыта скотина, сбилась плотно, рога в рога, помыкивает, дожидаясь дойки.
Пирамидальные тополя, рядами стоявшие вдоль дороги, на скорости смотрелись многоствольной флейтой Пана, мускалом, на котором в Бессарабии играют протяжные дойны.
Наш автобус несся, не вздрагивая, по бетонке.
Туда. В Овидиополь. В колхоз.
Но память возвращала меня в прошлое, которого я не должен был помнить, но я его, безусловно, помнил и знал даже в деталях.
Тогда еще не было этого широкого асфальтового шоссе, а был проселок, истерзанный, в колдобинах и лужах, в глубоких взрезах колеи…
Не было никакого автобуса, а была обыкновенная телега, на которой я сидел в пуке соломы, подобрав ноги, и мама придерживала мое плечо, чтобы я не свалился в грязь, когда колесо сверзится в яму…
Мама в бедняцкой сермяге бессарабской крестьянки, мужичка…
И я — мужицкое дитя…
Где это было? Когда?
Ничего, разберемся.
А пока — едем дальше. Всё спокойно.
Нам показали всё, что в таких случаях показывают гостям, тем более, когда половина из них — иностранцы, господа хорошие из капстраны Финляндии, да еще писатели. Вот походят, посмотрят, понюхают, поспрашивают, а потом еще и понапишут, а ты за это отвечай…
Честно говоря, я уж и не помню, что именно нам показывали в колхозе имени Дзержинского, потому что за весь свой долгий журналистский и писательский век столько насмотрелся этих процветающих хозяйств, что вся жизнь как бы выстроилась в одну непрерывную поточную линию мычащих коровников, кудахтающих птицеферм — что там еще? ах, да, топочущих копытами и помахивающих хвостами конюшен, — а ты идешь в наброшенном на плечи белом халате, будто доктор Айболит, будто академик Лысенко, и вежливо слушаешь пояснения хозяев, и киваешь, и для порядка выспрашиваешь цифры и факты, а сам косишься украдкой на коллегу-иностранца, как ему всё это — интересно ли, не вонько ли, не измазал ли в навозной жиже свои заграничные штиблеты, вроде бы нет, сухой, — и топаешь дальше, поглядывая на стрелки часов, потому что всё расписано досконально: двадцать минут — коровы, пятнадцать — свиньи, а ровно в полдень — фу ты, ну ты, лапти гнуты, — пресс-конференция в правлении колхоза.
И, всё же, одна подробность этой прогулки по угодьям и службам колхоза имени Дзержинского застряла в памяти.
Мы зашли в колхозный детский сад: в комнате игр с пестро размалеванными стенами, что твой Диснейленд, кружком сидела детвора и, хлопая ладошками, пела всем известную песенку композитора Шаинского про то, как с голубого ручейка начинается река, ну, а дружба начинается с улыбки, — впрочем, тогда, в семидесятом, эта песня еще не была написана.
В коридоре, у входа с крыльца, где обычно толкутся умиленные родители, дожидаясь своих Вовочек и Танечек, на стене висел лист ватмана с надписью «Что мы сегодня кушали», а ниже приклеены бумажные карманчики: «Завтрак», «Обед», «Полдник», — и в эти карманчики были засунуты листки с названиями сегодняшних яств, чтобы папы и мамы не подумали, что их чад тут морят голодом…
Именно эти карманчики почему-то завладели вниманием финских писательниц — добрейшей и мудрой Эйлы Пеннанен и молодой красавицы Марьи-Леены Микколы, сошедшей к людям с этикетки плавленого сырка «Виола».
Может быть, у них в Финляндии, в детских садах до сих пор не додумались — во, тюхи! — до бумажных карманчиков с листками и надписями «пшенная каша», «борщ украинский», «компот из свежих яблок»…
Чуть позже природа этого интереса прояснилась сама собой, и я не забуду об этом поведать, поскольку это важно.
В урочный час в зале правления колхоза началась пресс-конференция.
Само собой разумеется, что вопросы задавали не мы, советские писатели и радяньские письменники — нам и так всё было ясно, — а зарубежные гости, финны.
— Скажите, пожалуйста, — спросил Ласси Нумми, — какой вы по счету председатель в этом колхозе?
Всеволод Викторович Кудрявцев, плотный мужчина в пиджаке с рядами боевых орденских ленточек на груди (через несколько лет к ним добавится золотая звезда Героя Социалистического Труда), сморщив лоб, стал что-то перебирать в уме, потом сказал:
— Ей богу, не знаю, сколько их до меня было. А я, как с фронта пришел в сорок пятом, так и сижу тут в председателях. Вот, считайте, уже двадцать пятый год…
Ропоток недоумения пробежал меж гостей, когда им перевели этот ответ. Потому что, вполне очевидно, они ждали совсем другого: мол, я здесь тринадцатый председатель, после того, как сняли дюжину; или даже двадцать третий после того, как посадили в тюрьму двадцать второго; или вообще со счета сбились, ведь что ни год — то новый председатель…
Ладно, какие еще есть вопросы?
— Сколько людей сбежало из вашего колхоза за минувший год?
И опять председатель колхоза имени Дзержинского тугодумно наморщил лоб, когда ему перевели этот каверзный вопрос, переспросил еще раз, чтоб не ошибиться, но, в конце концов, понял, о чем его спрашивают.
— А-а… Ну, что ж, бывает, конечно, что из нашего колхоза уезжают люди — в другие края, в другие хозяйства, кто по семейным обстоятельствам, а кто просто ищет молочные Реки в кисельных берегах. Ведь жизнь не стоит на месте! Но случается это редко, и цифра эта не характерна. Есть другая цифра: у нас в очереди на вступление в колхоз — двести семей…
— Сколько? — переспросил Ласси Нумми, полагая, что ослышался.
— Двести семей, — подтвердил председатель. — Но мы не можем принять всех желающих. Берем только специалистов, притом тех специальностей, в которых нуждается колхоз.
Надо воздать должное Всеволоду Викторовичу Кудрявцеву: он оставался совершенно спокоен, сочувственно выслушивал нелепые вопросы, невозмутимо отвечал на них.
И даже в глазах его нельзя было прочесть встречного вопроса: послушайте, ребята, вы часом не мухоморов объелись? Говорят, что их ели иногда в полуночных странах — те же викинги, — для подъема души…
Впрочем, он, кажется, не впервые отвечал на подобные вопросы и отлично знал, откуда они берутся.
И мы, советские писатели и радяньские письменники, тоже прекрасно знали, откуда ноги растут.
И потому уводили глаза от финских коллег, придавали своим лицам отсутствующее выражение.
А я тем более всё это знал и понимал.
Он стоял перед людьми: уже немолодой, одолевший огонь и воду, все смертные муки, прошедший фронт, искалеченный, с пустым рукавом, — стоял и плакал, отирая слезы кулаком уцелевшей руки, стоял и смотрел, как голосуют за него эти бедные люди, разуверившиеся во всем, но поверившие ему…
В кинофильме «Председатель» эту роль играл Михаил Ульянов, героя звали Егор Трубников, а прототипом образа был реальный человек — председатель белорусского колхоза «Рассвет» Кирилл Орловский.
О нем можно было снять не один, а дюжину фильмов: подпольщик и партизан Гражданской войны; чекист, строитель канала Москва-Волга; участник войны в Испании, подрывник, со слов которого Хемингуэй описал подвиги Роберта Джордана в романе «По ком звонит колокол»; командир партизанского отряда в годы Великой Отечественной войны; потом — председатель колхоза…
Он вытащил почти из небытия не то, чтоб отстающий, но разорившийся вконец, разбежавшийся колхоз, в котором уже сменился десяток незадачливых председателей. Ценою неимоверных усилий и воли, опершись на поддержку поверивших в него людей, бесстрашно воюя с чиновниками, он сумел-таки поднять хозяйство…
На этих строках всякий нормальный читатель обычно захлопывает книгу.
На подобных кадрах в кинотеатре, как правило, начинается стук откидных сидений — зрители бегут к выходу.
Но когда на экране шел «Председатель», когда герой хватал своей единственной рукой пастуший бич и, хлеща им о землю, поднимал на ноги обессилевших коров и гнал их вон из хлева, на проклюнувшуюся по весне молодую траву; когда он, не зная, как заставить людей выйти на работу в поле, ощеривал рот — и тучи воронья испуганно срывались с деревьев, заглушая карканьем непечатный текст монолога…
Пусть верит или не верит сегодняшний пресыщенный читатель и зритель, но даже в рабочих просмотровых залах «Мосфильма», где никого ничем не удивишь и не проймешь, люди не отрывали взглядов от экрана, не смели проронить словцо, едва сдерживали учащенные дыхание и, всё-таки, вдруг срывались в слёзы.
Это был прорыв в другой уровень правды, в другой уровень искусства. Больше того — в другой уровень жизни, который, впрочем, так и не наступил.
Фильм «Председатель», искореженный, искромсанный цензурными поправками, всё же пробился на экраны кинотеатров. Его смотрели миллионы зрителей. Михаил Ульянов даже получил за эту роль Ленинскую премию.
Но ленту не разрешили продавать заграницу. И там ее смотрели полулегально, из-под полы, как нечто крамольное и неприличное…
Вопросы, заданные финскими коллегами на пресс-конференции в правлении колхоза имени Дзержинского, позволяли Догадываться, что наши друзья видели и «Председателя», и Другие фильмы на ту же тему, что они читали книги русских Писателей-деревенщиков — Федора Абрамова, Владимира Тендрякова, — и потряслись ими не меньше нашего.
Значит ли, что эти книги и эти фильмы были неправдой? Что правда была иной, противоположной — как в не менее знаменитом кинофильме «Кубанские казаки», где урожай выше крыши, нагружай, выгружай и всё прочее в рифму, где колхозники гарцуют на кровных рысаках, где играют и поют и любят друг друга под хорошую музыку?..
Ответ неоднозначен.
Еще молодым журналистом я навидался северных колхозов, опустелых, заросших бурьяном, где на крылечках трухлявых изб сидели старухи, которых тут оставили умирать и которые, завидев в руках репортера блокнот и карандаш, твердили глухо, не поднимая глаз: «Раньше плоко жили, теперь корошо живем…»
Они, эти комяцкие старухи, не знали звуков «х» и «ф» и были связаны древним родством крови с финнами.
Но я бывал и в таких колхозах, тоже северных земель, где сытенький председатель, барабаня пальцами по письменному столу и хитро щурясь, предлагал: «Хотите — скажу, у кого из наших колхозников по сколько денег в сберкассе? Не поверите!»
И никто из нас, писателей и журналистов, не решился напомнить ему о тайне вкладов. Нет, мы лишь вздыхали обнадеженно: дай-то бог…
И сейчас, увидев своими глазами вереницы новых кирпичных домов на улицах колхозного села, мы только порадовались тому, что здесь живут в достатке.
Потому и задан был еще один вопрос, уже не финнами, а кем-то из наших:
— Всеволод Викторович, а если начистоту… В ваш колхоз гостей возят потому, что он, извините, показушный? Есть что показать? Как и у соседа вашего, Макара Посмитного, в колхозе имени Буденного?..
Председатель кивнул — мол, и это понимаем, — ответил прямо:
— Если хотите начистоту, то пожалуйста. У Макара Анисимовича — что ни день, то делегация. Работать не дают. Да и бюджет колхозный трещит… А нас еще не так сильно объели.
Слова эти можно было считать знаком того, что пресс-конференция окончена и дорогих гостей приглашают отобедать.
Столы накрыли здесь же, в зале заседаний, потребовалась лишь небольшая перемена декораций: на свежие полотняные скатерти выставили угощенье.
Я учитываю редакторский и читательский сарказм по части подробных описаний всякой снеди на пиршественных столах — уф, прямо слюнки текут!.. — увлеченного смакования напитков — ну, вздрогнули и понеслись!.. — но, право же, в данном случае эта словесная дегустация не является дешевым приемом расхожего чтива.
Я преследую здесь иную цель, и вовсе не случайно в недавнем эпизоде в детском саду зафиксировал внимание на стенде «Что мы сегодня кушали», на карманчиках с листками «пшенная каша», «борщ украинский», «компот из свежих яблок», — и на том, как заинтересовались этими листками финские писательницы Эйла Пеннанен и Марья-Леена Миккола.
Нет, это вовсе не дань беллетристике, а попытка сказать нечто важное.
Итак, на стол были выставлены огородная зелень, всевозможные соленья — ведь была самая пора засолки, — еще какие-то закуски и заедки. Но коронным блюдом, которое было подано тотчас, в самом начале трапезы, оказалась жареная курица.