Осенью, в самом начале четвертого курса на химфаке, каждому дают в пробирке какую-то смесь, а через месяц нужно дать ответ, какое это вещество? У нас говорят: «если сделал эту задачу по идентификации, считай, закончил химфак». Год назад одна отудентка, не помню ее имени, билась над такой задачей не месяц, а все четыре. Раз в две недели она приносила преподавателю новый, но всегда неверный ответ. В конце декабря ей не разрешили сдавать экзамены – задача эта оценивается как зачет. Ну, раз не допускают к сессии, плохо дело, вытурят и катись на все четыре стороны. Она к преподавателю в ноги, объясните, где ошибка, что я не так делаю. А он засмеялся и говорит: «Выпей, и тогда узнаешь». Она, дура эдакая, решила, что там слабительное, спросила: «если выпить будет ясно?» Он заржал, как лошадь. И девка выпила… В больнице ее спрашивают, чем отравилась? – она не знает. Врачи-то видят, то дела хреновые. Звонят преподавателю: что там, в этой смеси было?
«Не скажу, это задача, вам знать не положено!»
Врачи объясняют, что тут вопрос жизни и смерти, какой-то смертельный яд, а какой? Молчит, так ничего и не оказал. Девка загибается. К ней родных пустили, она им все, как есть рассказала. Те подняли бучу – к адвокату, к следователю, в университет.
Непонятное самоубийство, говорили наши ученые умники, она бы могла покончить с собой цианистым калием или мышьяком. А фенолфталеин – в быту «пурген», сильное слабительное. И для спасения девчонки палец о палец не ударили…
Двадцать один день врачи делали все, чтобы спасти ее, но не смогли. Опоздали. Умирала она так тяжко, что даже родные хотели, чтобы поскорей настал конец.
Вот и все. Пойми, я не защищаю ее, пить какую-то неизвестную смесь – идиотизм. Но одного я не понимаю и никогда не пойму: почему преподаватель не назвал яд сразу, ведь он знал, что ее можно спасти.
– Что стало с преподавателем?..
– Да ничего… Не он ее отравил, не ему отвечать…
3наешь, что любопытно? Это известный на весь МГУ ученый, доктор химических наук, Сергей Сергеевич Чуранов. Внешне, милейший, добрейший человек, устраивает химические олимпиады. Когда я была победителем олимпиады на Украине, он меня обнимал, чествовал. Из-за него в МГУ попала. И вдруг – он же холодный убийца! Кретин! Зверь! Твердо верил в свою «законную» точнее, традиционную в Университете безответственность. Полнейшую, испытанную годами профессорского своеволия. Как и Пшежецкий, как и десятки других наших «небожителей…» Иван Грозный застрял во многих профессорских мозгах, вот что я вам скажу. Хочу погублю, хочу – помилую!
Я пытаюсь считать нарисованные на черном полотне звезды, а Галя жужжит, как назойливая муха, считает, кто умер из-за простого невнимания к студенту… Она говорит об этом то нервно, то привычно-спокойно, будто люди эти уснули или ушли погулять… Совестливая душа, наша птаха. Трудно ей!
Стоп. Пшежецкий хотел, что б я ушла, ни с кем не попращавшись?. К кому в тот вечер приходила скорая помощь? И он ее вызвал? Этого я никогда не узнаю… Пытался ли Пшежецкий меня разыскать? Или думал, что я другая Рябова, дальше общежития не уйду? И вправду, никуда не денешься, в университетскую поликлинику я бы попала из общежития и тем же маршрутом в СПЕЦотделение.
…Яды разные, немало и замедленного действия… Интересно какого действия мой? Боли, вроде, стали слабее. Теперь полотенце смачиваю в лотке, а потом на лицо кладу. Помогает немного…
Галя, наконец, замолкла. Теперь говорлива Катя. Она уже не плачет. Ей не терпится рассказать о себе. Не могу слышать. Уже слышала трижды. Тишины! Тишины, девочки!
Оказывается, на ее заводе, производят газ, который как-то действует на нервы или на психику. Слезы – это из какой области? Нет, ей не щиплет глаза, как Тоне, ей просто все время страшно. А было, говорит, еще страшнее, поэтому и плакала.
Что за газ такой? Нервный?
От этих разговоров здоровый свихнется. Ничего не хочу знать…
Лучше считать звезды. Или думать о том, куда можно было бы пойти с Сергеем в воскресный вечер.
– Да я же одна, одинокая, неужели неясно? – щебечет Катя. – Никого на белом свете…
– Ну, а я не одинокая, да что толку! – в досаде говорю ей. – Родню дает или не дает судьба-судьбина…
– Хорошо, что хоть друзей мы можем выбирать сами, – усмехается Тоня, сжавшаяся на своей постели в комок…– У Любы Рябовой родни… на каждой ветке сидят, как птички божьи И что? Неделю не спохватились…
Все голоса сливаются в один. Звон в голове будто колокола на Благовест.
Только женщина по кличке «молчунья» всегда «молчит». Она мне, как и Тоне, не нравится. Может, она вовсе и не стукачка. Просто чем-то похожа на крысу, особенно, когда ест – остренькая, прожорливая мордочка, узко поставленные глаза, большие зубы…
Ослепнуть можно от этой лампы! Скорее бы ночь!
– … А я уж думал, не найду!
Попов притащился…Еще может ходить, парень – повезло. Хоть бы причесался! Или тоже, пузыри мешают?
Он рассказывает долго, со всеми подробностями, но я уже не могу слушать! Не могу. Но перебить не смею… Мережко умер сразу, Второй – через пять часов… У него сорок пять минут не работала вентиляция.
«Пять минут это много – или мало? Сегодня шестой день, может, выживу…»
– Люба, вам лицо жалко? Понятное дело женское… Ничего лицо у вас было? Жаль!… А вообще, наш хлоркапкан – это что?… Мы-то еще везучие. Посмотрите, другим-то хуже досталось.
Глава 7. Мама!!
Сегодня понедельник, значит, прошла целая неделя. Или только неделя, не знаю как считать. Почему-то пузырей на руках стало еще больше, или мне это кажется. Боль такая, будто в тело впиваются тысячи крошечных грызунов, сдавливает горло, дышать можно только широко раскрытым ртом… В палате есть маленький осколок зеркала, я смотрю в него каждое утро. Сегодня видно, как плотная бледно желтая пленка затянула ноздри и уши. Смешно и обидно: можно подумать, что я хлопала ушами, когда пошел газ. Пожалуй, это верно – именно тогда я прохлопала свою жизнь. Странно только одно: Пшежецкий, – мягкий, милый человек… И ведь знает, что такое беда… Совсем не просто жить в России с польской фамилией… Мог ли он такое придумать?
Почему-то мне хочется посмотреть в его глаза и сказать, что у меня есть родители, и мне страшно-страшно подумать, что с ними будет,когда я умру. Все остальное уже неважно.
Я оставила телефон родителей Гале, Тоне и Кате. Может быть, кто-то из них выйдет на волю. Я хочу, чтобы они поняли только одно: я не знала, что мне, не предупредив о том, дали в руки боевой отравляющий газ.
И еще: пусть они поменьше расстраиваются, потому что мы живем в такое время, когда все равно неизвестно, что будет завтра. Что привычки не искореняются с годами, – моя мудрая соседка по беде Тоня права: наверху привыкли володеть и княжить так же, как и в страшные годы ее родителей: «БЕЙ СВОИХ, ЧТОБ ЧУЖИЕ БОЯЛИСЬ». Так было, так, видно, и будет.
Мое последнее и единственное желание: пусть они никогда не читают газету «Правда»…
Какие-то врачи, среди них все тот же полковник Скалозуб плавают по палате, как рыбы в аквариуме. Я уже не различаю их голосов, и мне даже приятно, что они в мою сторону не глядят.
Опять кого-то повезли на каталке. Гады в «хаки» опять будут вымогать «расписку», что ни они ни в чем не виноваты, ни пшежевские ни в чем и никогда. Что все они святые… До чего же точно врезала им языкатая умница Тоня: все эти «хаки» – просто старая б… с площади трех вокзалов, вымогающая у прохожих справку о своей невинности. Непорочности…
Коли нужна всем этим б… расписка – хоть сейчас, пожалуйста. Только я уже и шевельнуться не могу.
Одно странно, тех же самых «хаки» сегодня точно подменили: зубы не скалят, не пугают, что непременно умрешь, коль не дашь вонючей расписки… Все врачи, точно сговорились, с утра какие-то необычно вежливые, и не только не угрожают, но даже ничего не требуют. Им, оказывается, нужен лишь рентген и уйма нетрудных анализов. А потом – снова в палату.
И везут меня совсем в другую палату. Ни Тони здесь, ни Гали. Одни незнакомые лица. Скоро там, где Тоня с Галей, на мое место кого-то положат, мелькнуло у меня. Здесь людей, это и слепой увидит, как в мясорубке проворачивают: входит мясо с жилками, выходит – фарш.
И ко мне вдруг провода присоединили, но приборчик явно другой, чем у Анны. Поменьше и стрелка не скрипит, не беспокоит. Специально для нервных интеллигентов, которых отправляют на тот свет без излишнего шума… Моя стрелка тоже будет бесшумно дергаться и писать на ленте мою биографию до той минуты пока буду дышать.
И вот с этого момента у меня начинает барахлить память. Потому, что боль разрасталась. Она заполнила непривычно мягкую кровать и с новенького матраса перешла на подушку. Болело изголовье, болело одеяло, болела простыня. А когда заболели все стены, окна и потолок, я закрыла глаза.
Потому я уже не могла считать дни, и не помню, когда это произошло – в понедельник или во вторник Меня долго куда-то везли, я кричала или пыталась кричать, что еще жива и рано забирать меня в морг. Потом что-то сильно кольнуло в руку, выше локтя, лицо и руки будто обложили кусочками льда и мне стало так холодно и СПОКОЙНО, что я подумала, как это легко и просто – умирать.
Потом боль стала тупой, будто тоже, вместе со мной, замерзла, теперь надо было, только пошире открывать рот чтобы хватало воздуха. Какая-то сладковатая жидкость текла прямо в горло, и с каждым глотком становилось легче, хотя трубка немного мешала…
Почудилось, что кто-то меня то ли потрогал, то ли позвал. Я открыла глаза и увидела… маму. Маму!! Да, это была она,такая же на редкость красивая, царевна, а не мать…
Не сплю ли я? Мама пришла откуда-то, показалось, из далекого-далекого будущего, в котором мне уже не жить. Может быть, из следующего века. И улыбнулась как-то очень-очень странно, одними губами, а глаза остались неподвижными и очень спокойными. Таких спокойных глаз я у нее вообще никогда не видела. Раньше они были как прозрачный темный янтарь, а сейчас напоминали кусочки угля. Губная помада и лак на ногтях были такими, словно она не смывала их все эти годы, пока я ее не видела. Мне стало ее так жалко, что я очень бодро сказала:– мама, все в порядке!
– Я знаю, – ответила она. – Все-все в порядке…
В палате, кроме нее, никого. Иногда появлялись какие-то сестры или врачи, кажется они делали уколы..
Боли почти не было, Я не спала, но видела дурацкие сны. Непонятные звуки – голоса, шорох, крики – мешали уснуть. Я видела встревоженную мать, каких-то незнакомых людей, Пшежевского, но стоило открыть глаза и все исчезало.
– Это от наркотика, – объяснила мама. – Постарайся уснуть.
Наверное, я спала. Был день или утро, я чувствовала себя почти здоровой и все время приставала к ней с разными вопросами, но отвечала она невпопад, будто ее совсем не интересовало все, что было на прошлой неделе. Она рассказывала о каких-то новых фильмах, спектаклях, поставленных ее учениками, но я все тут же забывала. Одну очень странную вещь я все же запомнила.
– Если ты быстро поправишься, я куплю тебе французские туфли. Те самые, эа сорок пять рублей, помнишь тебе понравились?
Туфли действительно были потрясающие, правда я никак не могла понять для чего они мне нужны. Но мать доказывала с таким жаром, что они мне жизненно необходимы, что я в конце концов поверила.
Мама почему-то ужасно обрадовалась и даже расплылась в улыбке.
Но вдруг из легких выдавило воздух – и наполнило взамен огненным жаром. Я попробовала вздохнуть, но не смогла. Лицо у мамы исказилось, как в кривом зеркале. Больше я ничего не помню…
Когда я очнулась вокруг было полно врачей и лбы у них были покрыты крупными каплями. Какая-то машина вдувала мне в рот что-то горьковато-пенное с привкусом резины. Огромные ампулы висели в штативах, от них шли длинные трубки, которые прикреплялись ко мне толстыми иглами.
– Позовите ее отца. – Мать стояла в углу спокойная, словно каменная.. На ней было красивое синее платье, которое она частенько надевала, когда шла в свой ГИТИС, на работу, но крест на шее не был спрятан, как обычно. Я подумала, что она слегка чокнулась и заведовать кафедрой ей уже не придется…
Пришел отец. Постоял, взмахнул рукой, словно он там, в Большом театре, и по привычке скомандовал своей скрипичной группе вступление, но тут же рука опустилась безвольно, и он… заплакал. Его сраэу же выгнали.
Муж приблизился, как раздавленный, и быстро ушел.
Только мать была спокойна, – даже врачи удивлялись.
– Сегодня двадцать восьмое октября, – сказала она. – Вот ты и поправилась…
Я была в сознании несколько часов. Потом воздух из легких будто выкачали, что-то захрипело и все снова исчезло.
Очень редко сознание возвращалось на секунды, и я видла мать – она всегда, казалось, спокойно стояла в углу, в том же синем платье, с крестом.
За окном лежал снег ослепительной белизны. Машина загоняла воздух в легкие, иглы в руках и ногах не давали двинуться.
– Ты выкарабкалась, – услышала я. – Тебе трижды делали реанимацию…
Не разговаривай, ладно? – Мама упиралась чуть трясущейся рукой в подоконник, будто боялась упасть.
– Ты меня извини, я за две недели… не присела.
Рядом стояла вторая постель, но она еще несколько дней оставалась нетронутой.
Вскоре меня отцепили от всех этих штук, я начинала дышать сама, но воздуха в палате почти не было – так мне казалось. Кислородные подушки немного помогали. Окна разрисовало морозными цветами. Я первый раз выглянула из палаты. В холле, около мраморной лестницы, стояли кадки с пальмами, а над ними алело длинное полотнище. Большими белыми буквами было написано: «Медицина – это не только наука, но доброта и любовь к человеку.»
Как тут не вспомнить Тоню:
«Чем царь добрей, тем больше льется крови…»
Иногда мне кажется, что я пережила самое себя или пронеслась к какой-то другой галактике – сквозь тысячу световых лет. Связь времен распадается в памяти, потому что на моей родной планете ничего не изменилось.
По крайней мере в городе Москве.
Это неважно, что я все еще в больнице. Институт Профессиональных Заболеваний имени профессора Обуха – прекрасная клиника Академии Медицинких Наук. Врачи – чуткие и внимательные– утешают меня, как ребенка. Но где-то в другой галактике есть тайные задворки со зловещей приставкой СПЕЦ: СПЕЦотделы. СПЕЦтюрьмы. СПЕЦОбух…
И там я была Рябовой, рядовой гражданкой страны, где, как поется в самой известной советской песне, «так вольно дышит человек». Могу ли забыть этот «не существующий» СПЕЦ, где больных со всего размаха бьют по щеками и НИКОГО НЕ ЛЕЧАТ…
«Может быть, руки заживут…»
Пузыри срезали, на их месте остались красноватые пятна, которые постепенно покрываются темными струпьями. О лице я вспоминаю только, когда появляется Сергей.
Пройдет время, и я узнаю, что происходило в тот день. После звонка из университетской поликлиники, Коля сказал Пшежецкому, что я его сестра и перечислил военные титулы семьи Рябовых. Пшежецкий ответил, что Рябова – иногородняя студентка, живет в общежитии, незамужем, учится на четвертом курсе. Имени он просто не помнил. Так обнаружилась ошибка.
Пшежецкий разговаривал по телефону с моей матерью…
Его трудно было понять – он доказывал, что не знал какая я Рябова. Коля, наш Платэ-младший тут же обратился к начальству с просьбой немедленно отправить меня из «Обуха», о котором он имел представление, в Военно-Медицинскую Академию.
Однако академик Каргин, заведующий кафедрой высокомолекулярных соединений и, ПОД ЕЕ МНОГОЛЕТНИМ ПРИКРЫТИЕМ, исследованием «БОЕВЫХ ОТРАВЛЯЮЩИХ ВЕЩЕСТВ», ответил ему отказом, сославшись на строгий запрет вышестоящих инстанций. Кто мог запретить академику Каргину? Военный министр? Многомиллионный договор с военными, где несомненно был и пункт о «продаже» студентов для испытаний любых отравляющих веществ? Страх подлинного расследования его многолетних «научных действий»? Скорее всего…