Люба Любовь или нескончаемый «Норд-Ост» - Свирский Григорий Цезаревич 4 стр.


– Давайте я вас укрою.– Мягкий гортанный голос тих, и совсем не похож на те, которые слышу с самого утра. Разжав веки, вижу, что в палате остались одни больные. Судя по тоненькой со странно широкими плечами спортсмена фигуре, затянутой больничным халатом, и толстой косе, закрученной на темени, передо мной женщина лет двадцати восьми-тридцати. На голове просто копна огненно-рыжих волос. Тонкое интеллигентное лицо в очках с простой оправой, самодельно, видно, уже здесь, в больнице, «починенной» нитками. Кожа белейшая, которая бывает только у огненно рыжих. Однако от корней волос почти до самой шеи покрыто коркой темно-коричневых струпьев.

– Ваше одеяло, девочка, свернуто, в ногах у вас лежит.– Она укутывает меня заботливо, как ребенка, засовывая края байки под матрас. – Вас прямо трясет от озноба… Хотите, я еще свое одеяло дам? – Добрые синие глаза смотрят на меня из-под струпьев. – Пить, да?

Я киваю. Никогда еще простая вода не казалась мне такой вкусной.

– Меня зовут Тоня, я из НИОПИКА, знаете?

– Знаю НИИ около Маяковки. Красители и прочее… Из какой лаборатории?

– Я в закрытой работала. В филиале на Долгопрудной.

– Понятно. А это что за больница?

– Официально – это клиника Академии медицинских наук. – Голос ее становится унылым. – Не рядовая больничка, а большой научно – исследовательский институт, известный, как сказал мой шеф, во все мире. Сами видите, докторов целое толпище. Это витрина. Но, как говорится, одно в витрине, а другое в магазине.

– А что с вами, Тоня?

Два синих озерца смотрят на меня с недоумением и болью.

– Представления не имею! Шеф просил сделать перегонку. Бросил небрежно: это наша ВТОРАЯ тема. Дал вещество, а сам куда-то ушел. Когда несколько капель упало в приемнике, у меня вся комната поплыла перед глазами. Теперь врачи говорят «профессиональное», а объяснять ничего не объясняют. Да и лечить-то не лечат, только анализы делают… Говорят, лежите спокойно, отдыхайте… У меня с кровью плохо, а лицо – это так, попутное.

– Вы москвичка, Тоня? К вам кто-то из семьи пробился?

– Муж был, да сплыл… Одна, как перст…

– Меня зовут Люба! Люба Рябова. Когда мои пробьются, они и вас не оставят…

Тоня грустно усмехнулась

– А с вами-то что, Люба?

– Перегоняла какой-то хлорэтилмеркаптан. На химфаке. ВТОРАЯ ТЕМА, сказал шеф.

– …И вытяжной шкаф сломался? – Почему-то в ее голосе почудилась ирония. –…Как догадалась? Здесь кинешь палкой в собаку, попадешь в химика. И у каждого второго вентиляция сломалась.

Больные зашевелились, очевидно, это причина была всеобщей.

Люба вздохнула грустно и как-то непривычно тяжело. – Ничего не понимаю: работала вчера, а ожоги только сегодня появились…

– А кроме кожи, Люба, что у тебя?

– Я здорова, только пузыри болят зверски.

– И больше ничего?… – с недоверием переспросила Тоня. – Редкая удача!.

– Как вы сказали? Хлорэтилмеркаптан?.. Я тоже с химфака, – Совсем молоденькая девчушка в беленьких домашних тапочках на тонких ножках, по виду, еще школьница, приблизилась. – Я Галя Лысенко-Птаха с третьего курса…– Заметила мою улыбку, добавила: – У нас полгорода Лысенко. Паспортистки изощрились, моей маме прилепили «Лысенко-стАра» а мне –«Птаху». Я было восстала, но зря: теперь меня тут никто не спрашивает, не внучка ли я этого аспида Трофима Лысенко? А теперь мы с аспидом, к счастью, даже не однофамильцы… Из общежития я многих знаю. На каком этаже вы живете?

– Я москвичка, у вас бывала раза два. В гостях.

– А кто у вас практикум по органике ведет?

– Акимова Лидия Николаевна.

– Значит, программа у нас одинаковая. Меркаптаны уже проходили, как же.

Сейчас посмотрим в учебнике, у меня Чичибабин в тумбочке, сюда прямо с кафедры привезли. У Чичибабина есть все. Он подробник.

Минут через пять она развела руками. У Чичибабина об этом веществе ни слова. Подумать только! У Чичибабина!..

Тоня поглядела на нее, на Любу, свесившую ноги с кровати, улыбнулась грустно:

– Воробушки вы наши печальные. Прямо от титьки – в мясорубку… Дайте-ка полистать классика. В нем есть все, но почему-то нет ничего, на чем мы все подорвались.. ВТОРАЯ тема. И у Любы Рябовой, и у меня… Видно, что-либо трижды секретное. Заказ министерства обороны…

Классик ведь не имел советского «допуска-пропуска»… Мы – то – закрытая лаборатория. Сплошь тайны. Но, извините – Университет? Он открыт всем ветрам… И никто ничего не знает?

– Да хватит вам, честное слово! – Резко обрывает ее женщина с соседней койки. Отнюдь не старая женщина, эта соседка: глаза острые, молодые, а голова до последнего волоска седая. «Наша Лукерья!» сказала Тоня. Соседка не отвечала даже на вопросы сестер, и до сих пор лежала с невозмутимым видом.

– Если бы в учебниках про все было написано, так вас здесь бы не было. Заладили, как детишки: «Не знаю!» «Не знаю!» – передразнивает она тоненьким пищащим голосом.– Да какое вы имели право не знать, с чем работали! А еще все, как одна, образованные. Из университетов. А дурачка валяете!.. Значит, кто-то не хотел, что бы вы знали… Много будете знать, скоро состаритесь! Так они порешили. За вас, кроликов. Вон, посмотрите на меня, совсем в старуху превратилась, а мне еще и сорока нет. Что вы понимаете, кролики?!. Кабы мне было нынче столько лет, сколько вам, я бы от этих химий – ноги в руки и бежать. А вы все до поры чирикаете. «Ходит кувшин по воду, пока не сломается!». А я вот знаю, с чем работала… Подписку давала, все знаю и буду век молчать. Объяснили, с чем это едят… Да только бросил муж свою Лукерью Никитишну с ребятенком как раз, когда техникум химический кончала. Исчез. Сама голодная – ладно, а вот глядеть на свого голодного ребятенка?! Ну, и согласилась я на одну работенку, коли платили втрое….. вторая она тема, первая… двадцать первая … не ведаю. Да только теперь лучше вас, ученых, знаю, для чего власти эта химия нужна… Диплома не надо. Только, как дочке втолковать, когда у меня подписку взяли? Подмахнула, дура. Молчи, Лукерья Никитична. До гроба молчи! Если что со мной случится – дочка туда же пойдет. От голодухи и на стенку полезешь!.. А вас кто в эту химию тянул? Да еще какую-то вторую, о котором даже ваш лучший учебник не пишет. Голодные дети, что ли? Все за дипломами лезли.! Как и моя доченька!… Коли им понадобится, и дочку, как кролика ИСПОЛЬЗУЮТ, и будут спокойненько на часы смотреть – умрет сразу, аль не сразу …Эх, вы! Кролики вы и есть кролики.

Резко отвернувшись к стене, она рыдает так, что от тяжести ее тела скрипит сетка под матрасом.

– Будь они прокляты, сукины дети, паразиты, убийцы! Что б их, скотов, разорвало, чтоб их дети передохли, как собаки… Чтоб…

Два санитара привычными ловкими движениями закрывают ей рот и нос резиновой маской, соединенной гофрированной трубкой с баллоном. Крики затихают. Мясистая, почти прямоугольная сестра взмахивает шприцом, как дирижерской палочкой, и через несколько минут Лукерья Никитична засыпает.

– Прекратить болтовню! – сестра обводит всех командирским взглядом и уходит.

Лукерья Никитишна после укола шевелит во сне по детски обиженными губами.. Галя закрывает лицо учебником Чичибабина. Я повернулась лицом к тониной кровати, вижу, как подрагивают ее закрытые веки. Значит, не спит.

– Который час?– спрашиваю я громко. Все молчат. Только тут замечаю, что в палате нет часов. – Где тут телефон?– кричу во весь голос.

– Чего орешь?! – заглядывает коридорная сестра.

– Мне надо позвонить домой.

– Домой?! – От удивления она вытягивается по стойке смирно.– Домой больным звонить не положено. Соблюдай общий распорядок. Руки в лоток, и прекратить разговоры!

Дверь за ней бесшумно закрывается.

Ко мне приближается, неизвестно откуда появившийся, белый халат на толстых раздутых ногах. Лицо цвета больничных стен, глаз нет. Не говоря ни слова начинает мять мой живот, приговаривая «нормально!.. Нормально!». Затем объявляет тоном следователя. – По поводу лекарств вам уже объяснили, – никаких анальгинов!

– Я всю ночь не спала от боли. Почему «никаких»…

– Двадцать раз вам не будут повторять! Спокойнее! Давление понижено,– Разве вас не предупредили: я ваш лечащий врач-дерматолог.. Ваше дело у меня. У вас токсический вирулезный дерматит. По моей линии все. – И белый халат пропадает мгновенно, словно проваливается под пол. Но на его месте, точно он вдруг вырос, оказывается халат с развязанными тесемками. Голос хриплый, старческий. Уши в седых волосках.

– Я ваш терапевт… вдохните… выдохните… вдохните поглубже… присядьте… – Лицо у старика такое напряженное, что мне хочется его успокоить: – С легкими у меня все в порядке. Только что прошла медкомиссию на химфаке. Лицо и руки болят адски, а в остальном, я – здорова!

– Да-да!…– проборматывет он и, достав какую-то маленькую трубочку, продолжает что-то выслушивать… – Да-да! – Будто я ничего ему не говорила. Или у него уши заросли? Продолжает и продолжает свое дело. Его фонендоскоп долго скользит по моей спине…

Старика-терапевта почти вытолкивают двое рослых мужчин, выделяющиеся своей подчеркнутой подтянутостью. Из-под халатов виднеется военная форма. Их сосредоточенность заставляет меня сжаться, на мгновение «забыть» о боли. Насторожиться.

– Вы военные врачи?

– Ваше заболевание вызвано действием определенного химического вещества, правильно?.. – спрашивают они, не отвечая на мои вопросы. – Мы ведем вашу историю болезни, рассказывайте, не стесняясь никаких деталей. Я снова повторяю свою историю, уже набившую мне оскомину.

– Мы называем ваши пузыри химическими ожогами второй степени. Поскольку у вас все так наглядно, мы покажем вас группе студентов. Им нужно видеть все своими глазами.

– Пусть смотрят, если нужно… когда начнут лечить эти ожоги? Только бы шрамов не осталось…

– Лечить?! Время – лучший лекарь. Непонятно только, товарищ Рябова, почему вы не соблюдали правила техники безопасности. Разве вас не предупреждали, что вещество опасно для кожи?

– Опасно?! Мне сказали просто не лить на руки! Да я и не лила.

– Правильно! Распишитесь, что вас предупреждали… Вот здесь!

Я перечитываю, наверное, в десятый раз сухой канцелярский текст, и ничего не понимаю. Это наша химфаковская расписка, предупреждающая о токсичности. Всего несколько строк.

– Я вообще первый раз слышу, что этот проклятый хлорэтилмеркаптан токсичен!

– Вы сейчас в тяжелом состоянии и просто забыли, – назидательно говорит тот, что постарше.

– Я не забыла!

– Ну, полежите – вспомните и… подпишете, как и все… Никто тут не спешит…

На этом разговор обрывается. Я гляжу на лица моих соседок, пытаюсь понять, что значит «полежите – вспомните», и вижу, как они забились в свои постели, будто затравленные звери. Никто не спит, кроме Лукерьи Никитичны, которую усыпили инъекцией.

Военные врачи направляются прямо к ее койке.

– Немедленно проснуться! – рявкает старший, который у моей койки вовсе не рявкал. – Я сказал – проснуться!

Раздался звук пощечин. Ничего подобного я не видела за всю свою жизнь. Разве что на экранах кинотеатров. Слегка приподняв женщину за ворот ночной рубашки, бьют и бьют ее по лицу.

Я снова смотрю на своих соседок. Все лежат с каменно-неподвижными лицами, будто не замечая происходящего. Очевидно, подобное зрелище было для них не новым.

Лукерья Никитична просыпается.

– Собирайся! Через пятнадцать минут поедешь в другую больницу! – орет военный. – Собирай свои тряпки!

– В какую другую? Зачем? – стонет Лукерья Никитична. – Я не хочу в другую. Я не поеду!

– Собирайся, говорю! Своими криками и разговорами вы беспокоите соседей по палате. Там вы будете более изолированы.

– Я не поеду в другую больницу. Я уже видела, кого вы туда отправляете. Лучше умереть дома… Дочка у меня. Неужто ей сиротой оставаться?! – И она снова заплакала.

Нянечка приносит маленький сверток. Уложив женщину на носилки, санитары затягивают два толстых ремня. Она уже не может пошевелить ни рукой, ни ногой. Чуть приподняв голову, крикнула на прощанье. – Девчонки, молчите! Если хотите остаться в живых – молчите. Все молчат! У меня слово вырвалось – все! Отсюда не выпустят… Прощайте!

Минут через десять вплывает в палату со своей постоянно-щучьей улыбкой глыба жира.

– Товарищи, у больной обнаружено психическое расстройство. Меры уже приняты! Не беспокойтесь! С ней все будет по доброму… Соблюдайте тишину! – И исчезает…

– И тут слышу почти взбешенный голос Тони. Никогда не слышала, чтоб стихи звучали так бешено:

Закон самодержавия таков,

Чем царь добрей, тем больше льется крови.

Сгноят Лукерью!

– Слово – серебро, а молчание, известно, золото. В народе зря не скажут, – тихо вздыхает женщина в большом деревенском платочке, привезенная из очередного номерного завода. Никто, окромя врачей, не знает, чего я хлебнула. Кабы стала людям про свои болячки рассказывать, да то, что изо всего цеха нас только двое и осталось, прямехонько в сумасшедшие бы зачислили…

Глава 4. «Не дашь расписку – умрешь!»

Сунув руки в лоток с вязкой вонючей жидкостью, я лежу тихо. Потом спрашиваю Тоню.

– Удивительные стихи вы вспомнили? Какие-то необычные…

– Это любимые стихи моей семьи…

– Руки в лоток и – прекратить разговоры! – снова и снова кричит дежурная сестра.

Как всегда, дверь захлопывается бесшумно, вызывая холодящее душу ощущение, что надзор за тобой ниоткуда появляется и никуда не пропадает. Ты под надзором – всегда. Мой мир опять замкнулся в грязно выбеленных больничных стенах. Руки, похожие на жабьи лапы, спрятаны в прозрачном растворе, и от боли я забываю, что всего лишь сутки назад был университет, курсовая и обещанная пятерка. Свет нещадно режет глаза, распухшие веки закрываются, и мной овладевает бредовое, горячечное состояние, в котором все сильнее и громче звучат слова Тони: «Любимые стихи моей семьи…» Сквозь колюче-разъедающую боль я вижу лицо мамы – самое доброе и самое прекрасное лицо на свете:

– Мама! – беззвучно зову я.– Мне больно! Ну, где же ты?!

Я вижу ее комнату, полную мягкого света и покоя. Распятье, книги, картины…. Темные, вишневые глаза мамы в кольце серебряных волос наполняются тревожным блеском, и она идет ко мне с другого конца земли.

Но никого нет. Кажется, у меня жар. Мой отец, весельчак и оптимист, говорит мне, что все это не так страшно. Он стоит за своим дирижерским пультом, но оркестр молчит. Потом он берет в руки скрипку, и смычок беззвучно скользит по струнам. «Это температура», объясняет отец, и его синие глаза становятся серыми, отрешенными от всего на свете…

– Это катастрофа! – кричит Сергей. – Кожа для женщины – основа ее бытия… Он ходит по комнате, заваленной моими фотографиями, курит одну сигарету за другой, проклиная университет, который изуродовал его жену, и проклятую власть, сгубившую здоровье его отца. От злости его сросшиеся колючие брови почти закрывают глаза, но, как только я подхожу к нему, он берет меня на руки и мы долго кружимся по комнате. – У тебя не кожа, а шелк – улыбается он.

– Нет! – кричу, возвращаясь из беспамятства. Я готова вытерпеть любую боль, только бы не было шрамов. Почему меня не лечат?! Раствор в лотке кажется горячим…

А Коля, где он? Ведь днем Коля узнал от профпатолога, что я у Обуха. Значит, он успокоил маму – свою любимую тетку и отругал идиота Пшежевского. Проклятый поляк! Нет, поляки его никогда не признают своим. Они еще большие националисты, чем наши дурачки. Для них он пшенклятый русский. Поляк – не поляк, что это со мной?! Как «Пше», наверное, испугался, узнав, что я двоюродная сестра Коли, «Платэ-младшего», как называют его в университете.

У Коли умное светское лицо, обворожительная улыбка. Она скрывает его холодную расчетливость. С помощью этой своей улыбочки он обходит все острые углы околонаучных интриг. Надпись на стене его профессорского кабинета гласит «Nothing is impossible». («Нет ничего невозможного» ). Он – первый член партии в нашей семье, и, как раз сейчас, баллотируется в членкорры академии, где дяде Фреду нет места, а Коле – пожалуйста!

Назад Дальше