Михаил Тверской: Крыло голубиное - Косенкин Андрей Андреевич 12 стр.


Ефрем как ни в чем не бывало, с той же улыбкой, всегда лишавшей князя возможности по-настоящему осерчать на него, продолжил доклад:

— Двунадесять лошадок только на гоне пало, а сколь заморили еще — не видел покуда. Поди, поболе.

— Поди! — передразнил его Михаил. — Да что ж ты скалишься-то, Ефрем, как татарин?! Говори уж.

— Да это, князь!., прости, Бога ради… Давеча юлой извились, а малый табунок упустили — ушли кони в степь.

— Сколь?

— Поди, голов сорок, рази их поймешь в темноте?.. Ей-богу, князь, исстарались!

Морда у Ефрема даже под бородой была красна, словно до мяса облуплена. И говорил он не обычным голосом, а будто медвежьим рыком — так давеча наорался.

— Поди… — в другой раз перенял его Михаил, но без зла. Он и сам вчера видел: люди делали, что могли. Еще хорошо, что не весь завод оторвался.

Ел Михаил без охоты, и это более остального огорчало Ефрема.

Когда пришел черед меду, Тверитин бережно внес глиняную корчагу, обхватив ее с-под низу подолом простой полотняной рубахи.

— Молочка вот, князь! С жару, не обожгись-ка… Поздно, черти, печь растопили, — подосадовал он, однако было видно, что горд и доволен. Молоко взялось-таки золотистой пленкой, поверх которой вздулись и запеклись коричневые, подпалые пузыри.

— Так пост же, — усовестил его князь.

— Чай, мы не монахи, — возразил Ефрем. — Молоко-то, чай, оно не для пищи, а для тепла. Выпей, князь, — взжалобился Тверитин, даже руки к груди вскинул, как старая дворовая баба Домна Власьевна, когда просила о чем-то княгиню Ксению Юрьевну. Ефрем-то опасался, как бы князь не застудился вчера. Однако Ефрем — не Домна Власьевна, а Михаил — не княгиня: так глянул, что Тверитин даже вздохнуть не решился.

— Мурзу позови.

Ефрем недовольно, обиженно скреб в бороде плоскими, большими ногтями.

— Не слышишь?

— Дожидает уже.

— Что ж не сказал?

— Ему, чай, не к спеху.

— Ну так зови!

Ак-Сабит вошел с поклоном, улыбаясь. Завел татарскую волокиту, как перед ханом: как князь почивал, то да се и прочую обычную ерунду…

Князь оборвал его, сказал просто:

— Ладно, здравствуй.

Михаил понимал, что и лошади, и люди устали, и ветер за ночь вовсе не стих, однако ему больно тягостно было безо всякого прока сидеть неведомо сколько в закопченной избе. Потому он все же попытался склонить Ак-Сабита к дороге.

— А что, Ак-Сабит, может, и до другого стана сделаем ныне гон?

— Нельзя, князь… — покачал головой Ак-Сабит.

Михаил Ярославич хмуро посмотрел за окно. С татарами-то в такую пургу трогаться в путь было опасно, а одним и вовсе немыслимо, так заметет, что и следа не останется.

«Да сколько же здесь сидеть! Знать бы, сколько пурге еще той выть…

— Завтра, князь, стихнет… — будто угадав его мысли, ответил мурза.

— А ты почем знаешь, что завтра?

Ак-Сабит сделался вдруг серьезным. Как шапку с головы, снял улыбку с лица.

— Знаю, князь. Верно знаю.

— Али ты облакопрогонник? — усмехнулся Михаил.

— Не шути, князь. Завтра увидишь сам. — Ак-Сабит помолчал, затем склонил голову и прижал правую руку к груди. — Я тебя обидел вчера — прости, — сказал он.

Признавать за татарином обиду себе Михаил не желал, а потому ничего не ответил, только махнул рукой.

— Поверь, князь, обиды тебе наносить не хотел. Я…

— Ладно, — прервал его Михаил.

— Ладно, — согласно кивнул татарин и улыбнулся. — Я тебя проводил. Завтра один пойдешь…

Михаил взглянул удивленно.

— Верно тебе говорю. Завтра устанет шайтан, один побежишь на Русь. Я тебя проводил, — еще раз повторил он и продолжил: — А за то сегодня, князь, будь моим гостем.

Ак-Сабит увидел, как, не удержавшись, недовольно поморщился Михаил, и совсем ласково попросил:

— Не отказывай мне, князь, не обижай Ак-Сабита. Ты в сайгу первым стрелял, а по нашему обычаю, удачный лов нельзя не отпраздновать.

Михаил Ярославич усмехнулся тому, о чем не мог сказать Ак-Сабиту: вон что, знать, в шестой день пир назначили… Ладно.

— Хорошо, Ак-Сабит.

Повернувшись, Ак-Сабит пошел к двери. Михаил еще остановил его:

— Только, мурза, нам наш обычай ныне пировать не велит. Так что не обижайся, но в твоем пиру мы свою снедь вкушать будем…

Когда Ак-Сабит ушел, Михаил сказал Тверитину, стоявшему у двери:

— Слыхал, Ефрем, пировать нынче будем с погаными, прости Господи.

— Да ведь коли до завтрева будет дуть, делать все одно боле нечего, — утешил Ефрем.

— Лошадей-то сам отбери. Квелых отдай татарам, пусть кушают, черти. Да возки пусть поправят, чтоб завтра сами бежали. Коли мурза не наврал…

— Известно, князь, побегут, лишь бы погода стала. — Тверитин явно возрадовался предстоящему пиру.

— Да сам-то не пей, — тихо сказал Михаил. — Моим виночерпием будешь. Понял ли?

— Понял… — так же тихо, серьезно ответил Ефрем.

Посольские бояре воодушевились передышкой от угарной маеты в душных возках, не говоря уж о ездовых и прочих дружинниках. Даже отец Иван не попенял Михаилу, что в постный день дает чади волю выпить и закусить. Во-первых, не в своей земле и не под своими крестами, во-вторых, не из баловства, а по нужному случаю, ну а в-третьих, умаялись люди. Хоть и послушны христиане Божьему голосу, однако такой пустой день все равно проведут не в молитвах — да и не по чину им…

— Не мед вкушать оскорбительно Господу, — согласился отец Иван. — Грех невелик, отмолю.

Церковная строгость не вошла на Руси еще в крепкую силу и свято блюлась лишь в монастырях. На миру же с приходом татар и не в пост питались не жирно. Иные всю зиму сидели на пареной репе, редьке с луком, вяленой рыбе, грибах да орехах. Ну, а тем, кто был не ленив, милосердный Господь и мяса к столу давал всякого: и борового, и дикого, и домашнего. Людьми в ту пору земля оскудела, а дичью-то, напротив, полна была.

Распорядившись о необходимых приуготовлениях, Михаил с Тверитином, боярами и ямским становым — татарином, в избе которого ночевал, — отправился на конный двор отбирать лошадей. Золотая ханская пайцза давала право на пользование ямскими сменными лошадями.

Во всей слободе было не больше двадцати домов. И всего в двух дворах избы оказались срублены из бревен. Самым большим жилищем была изба станового, поставленная, как на Руси у доброго хозяина, на взмостьях, имелись в избе клеть, и сени, и подклети, большая горница и еще повалушка, да естовая и дворовая связь вприруб. Да на дворе еще отдельно стояла другая изба — поварня. Ладное жилье срубил татарину русский плотник. Что русский, видно было по всему, даже по коньку кровли, точенному топором с любовью и глядевшему на восток. Татары свои дома входом ставили лишь на юг. Вторая рубленая изба была поменьше и победнее, хотя и в ней жил татарин. А остальные дома и вовсе сложены из саманного кирпича и обмазаны глиной… Слободка тянулась единым тесным рядком от горы к Волге, которая угадывалась вдали по голым пустырям вдоль берегов да по снежным неровным наносам.

Снег по-прежнему сыпал с неба, правда, уже не обильный и мокрый, а жесткий и злой, как песок; казалось, со всех сторон ветер то и дело кидает его горстями в лицо, и не отвернуться от него, не прикрыться. Да и немудрено: над ямой, где стояла слободка, видать, столкнулись все четыре небесных шайтана, дувшие в толстые монгольские щеки.

По русским меркам, конный двор был богат, по татарским — не просто беден, а нищ. В просторном холодном загоне без стойл, сбившись в теплую кучу, топталось не более пятидесяти лошадей, на вид не шибко хороших. Для завтрашнего гона едва смогли отобрать взамен заморенных нужное число лошадей, крепких хотя бы снаружи.

Впрочем, князь знал, что татарские лошади на вид-то как раз обманчивы: хоть и низкорослы, но упрямы и жилисты. Русский высокий конь изрядно красивей и в коротком беге, конечно, резвей, однако в долгом гоне нет выносливей степных лошадок.

— Все ли это кони твои? — спросил князь станового.

— Не понимай… — завертел головой татарин. Хотя было ясно, что не мог он не разуметь языка беспрестанно проезжающих русских. Просто отчего-то не хотел говорить.

Михаил понимал уже татарскую речь и много знал нужных слов, он мог бы и по-татарски сам расспросить станового, однако ему поганить с ним язык не хотелось.

Тверитин растолковал татарину, что хотел узнать князь. Тот ответил по-своему.

— Все, говорит. Больше было, да забрали намедни.

— Спроси, кто забрал?

Становой отвечать не спешил, усмешливо поглядывал то на Тверитина, то на князя. Потом коротко ответил по-русски:

— Люди.

— Собака татарская, — сплюнул Михаил под ноги становому и пошел со двора.

Это была еще Орда, и жили в ней по своим законам, которые были сильней воли князя. И все же чем дальше от Сарая, от его лжи и загадок, чем дальше от хана с его неверными милостями, тем легче делалось Михаилу.

Вчерашняя тревога его не оставила, однако стала иной. Тревога переросла в твердую и спокойную уверенность в том, что беда неизбежна, беда рядом, она лишь чуть впереди. Но спешить к ней так же напрасно и невозможно, как пытаться гнать неподвластное человеку время. Придет срок, все откроется, и надо быть просто готовым ко всему, что бы в тот срок ни открылось.

Михаил старался не думать ни о Твери, ни о том, что могло там случиться без него — да мало ли что могло там случиться! — ни о хане с его очевидным и все же непостижимым криводушием, ни о себе. И то, что шел шестой день, как выехал он из Сарая, шестой день возвращения домой, своим чередом неизбежно переходящий в день седьмой, дважды отмеченный смертным роком для родичей Михаила, сегодня уже не так заботило его, как вчера. Надлежало лишь взять кое-какие меры.

Вчера Михаил определил для себя и принял сердцем мысль о том, что жить в постоянном ожидании удара и унизительно, и тягостно, и противно. В конце концов, как невозможно упастись от небесной молнии, так, в сущности, невозможно избегнуть и внезапного людского предательства. На то оно и предательство, что внезапно. А в китайскую ханскую чесунчу он не верил.

С малых лет матушка учила его княжескому достоинству. И, согласно ее словам, не было для князя выше достоинства, чем чадолюбие. А все Князевы люди есть чада его. Они могут быть и слабы, и корыстны, и похотливы, и неразумны, и неумелы, и пьяницы, они могут быть всякими, но он, князь, не людьми, но Богом поставлен над ними затем, чтобы властью своею не дать им одичать и погрязнуть в грехе, чтобы силой своей охранить их труды и дома от врагов, откуда бы те ни пришли, чтобы дать пример великодушия и любви, чтобы молитвами спасти их от заблуждений и ереси, чтобы справедливым судом заставить их жить в добронравии и всем тем сохранить их души для Господа. Но если исполнит все, и этого будет мало! На то он и князь над людьми, чтобы им всего себя отдать, не жалея. По исполнении сего достоинства и спросится Богом с князя, когда придется перед Всевышним держать ответ. И нет для князя иного греха, кроме греха запустения своей земли и разорения чад, что осели на эту землю под покров его, княжьего, жезла… Так учила Михаила матушка Ксения Юрьевна.

Да и другие всегда внушали ему, что он иной, отличен от всех. Отмечен. И за то с него иначе, суровей, и спросится. На что уж Помога добр, хоть волосы рви с его головы — только щурится, но и он в военных потехах лени маленькому княжичу никогда не спускал. Другие ребятишки (дети дворовых, бояр да дружинников) после непременной закалки, глядишь, уж кто где: кто на Волге, кто на Тверце, кто на голубятне, кто на конюшне. Одного Михаила Помога мучает. Либо из лука стрелять велит, либо деревянным мечом до тех пор с ним рубится, пока рука меч удерживает, пока пальцы на рукояти сами не разожмутся. Однако последний удар Помога почти всегда оставлял за княжичем. Да так исхитрялся представить, что и в хитрости его Михаил не мог заподозрить. Хотя и знал, что хитрит пестун. Если Помога видел, что княжич ленится, от закалки отлынивает, уж он его не щадил, бывало, исщекотит всего своим мечиком, до бешенства доведет, но себя и под нечаянный удар не подставит, да еще подсмеивается: как же тебе, Михаил, с врагом биться, коли ты своего холопа одолеть не можешь.

А сколько нравоучительных слов сказал ему владыка Симон! И не зря заставлял твердить псалмы, когда и слово Божие было непостижимо разумом. Милости Твоей, Господи, полна земля; научи меня уставам Твоим… Научи отдавать себя, Господи! Научи не жалеть, как Ты себя не жалел…

Власть не столько дает, сколько забирает. И чем больше ты отдаешь, тем сильнее становишься. На то ты и князь, что иной. Ибо сказал же апостол Павел: «Каждый понесет свое бремя…»

Теперь Михаил до конца понимал: он — иной, потому что дано ему многое, и за то с него иначе и спросится. А на то, чем запросто владеют другие, он, князь, и прав не имеет. Как не имеет он права на обычный, естественный для всякого человека страх. Конечно, вовсе ничего не бояться нельзя, да и глупо, но коли уж ты, князь, чего забоялся, пусть даже и шапка твоя о том не узнает.

И все же, как ни отвлекал себя Михаил разными размышлениями, предстоящий пир заране томил его. Вовсе не страхом перед возможностью быть отравленным, а самой необходимостью пировать, когда душа его тоскливо ждет чего-то. Всякое-то ожидание было тяжким испытанием для нетерпеливой души Михаила. С детства горячность ставилась ему в укор и матушкой, и владыкой Симоном, и отцом Иваном, и даже Помогой. Что уж говорить, если даже на охоте князь предпочитал гнать зверя в цепи загонщиков, а не ждать его у тенет в засаде, что вызывало справедливые нарекания бояр, вынужденных сопровождать Михаила в неподобном и его, и их званию занятии…

Ветер не делался тише. Небо по-прежнему низко висело над степью, делая Божий день сумрачным и унылым.

Видно, от случайно пришедших на ум всякого рода воспоминаний Михаил сейчас пожалел, что нет с ним рядом воеводы Помоги. Он уже понял, что чем дальше, тем меньше рядом с ним будет людей, готовых не только слушать и слушаться, но и свое сказать, когда надо. Не то чтобы вовсе пойти поперек, но удержать в горячке, которую князь и сам сознавал за собой. Помога как раз и был именно таким человеком. С давних времен он не упустил над князем некоторого влияния, чему сам Михаил был рад. Впрочем, влияние Помоги казалось столь неназойливо, что для других не было и заметно. Конечно, случалось князю не удержаться от жестких слов, однако Помога Андреич будто не слышал их, во всяком случае не помнил обид. Зато уж ради дела воевода мог проявить такое упрямство, какого и Михаил не мог побороть. Между прочим, Тверитин-то Ефремка остался жив лишь благодаря тому, что когда-то в кашинских боярских сенях Помога Андреич нарочно замешкался у дверей, но этого оказалось для князя достаточно, чтобы изменить решение… Однако Помоги не было рядом. В начале лета с малой дружиной он ушел в западные земли княжества, куда, видать по сговору с новгородцами, повадились ходить разбойничать шайки литвинов. А сговор был очевиден: села и деревни новгородских смердов литвины не трогали, минуя их и не нанося им ущерба. Вот тоже беда — хитер Великий Новгород чужими руками жар загребать, чем-то кончит?..

— Ефрем!

— Чего, князь? — Отставший было Тверитин догнал Михаила Ярославича и пошел у него за плечом, дыша ему чуть не в шею.

— Ты, гляжу, совсем обтатарился!

— Что ты, Михаил Ярославич!..

— Девки все сарайские на уме?!

— Князь… — Ефрем не понимал, в чем он мог провиниться.

— Может, от меня к Ак-Сабиту служить пойдешь?

— Михаил Ярославич…

— А то иди!

Прибавив шагу, князь с Тверитином ушел вперед от бояр.

— Князь! — взмолился растерянный Ефрем и остановился.

— Догоняй! — прикрикнул князь, а когда смятенный Ефрем, обиженно сопя, опять пошел рядом, сказал: — Ладно… Смеюсь я… Только и ты, Ефрем, больно доверчив стал.

— Да разве я без понятия, Михаил Ярославич! — прохрипел простуженным горлом Тверитин.

Назад Дальше