Михаил Тверской: Крыло голубиное - Косенкин Андрей Андреевич 14 стр.


Однако и здесь, среди покойных родных лесов, тревога не оставила князя. Темные, загадочные полунамеки юрта-джи Ак-Сабита лишь утвердили его в мыслях о том, что Руси готовится новая пакость. Причем было ясно, что Ак-Сабит, бессомненно, знал больше, чем сказал Михаилу.

Юрта-джи — человек-сторож, разведчик, в чью службу входит обязанность знать если уж не все, то как можно больше из того, что происходит в самой Орде и за ее пределами. Однако какой же веской должна была быть причина, по которой сам советник Гурген Сульджидей (как предполагал о том Михаил) заставил хана внезапно отправить его на Русь и даже дал ему провожатых, чтобы провели сквозь буран.

Истина не бывает истиной наполовину, но ложь может казаться правдой. Особенно государева или татарская ложь — милостивая, улыбчивая, вероломная. Где хан — там и правда, так говорят в Сарае. А надо бы говорить иначе: где хан — там и ложь…

Впрочем, об Орде, хане Тохте, Сульджидее, обо всем том, что прошло, князь уже не поминал. Пытаясь предугадать события, он думал лишь о том, что ждет его на Руси.

По зимней поре и путников не было, только деревья летели навстречу.

Первыми, кого встретил Михаил, были рязанские князья Федор, Константин и Ярослав Романовичи. Встретили они тверского князя с искренней приязнью и ни за что не хотели отпускать без пира и гостевания. В иное время Михаил с охотой задержался бы у них. Осиротев, братья не потащили каждый на свою сторону Рязанскую землю, а, напротив, дружно сплотились, чем дали редкий по тем временам пример княжьим гнездам. Отец их, славный Роман Олегович, кровью своей завещал им жить в вере, мире и добросердечии, и сыновья держали его завет.

А страшную мученическую смерть Роман Олегович принял от сменившего хана Берке будто бы больно доброго, как о нем и по сю пору говорят в Сарае, брата его Менгу-Тимура, тайного же убийцы и Михайлова отца, что тоже сближало тверского князя с рязанскими братьями.

Вместе с Ордой Менгу-Тимур принял от брата магумеданскую веру и, наверное, первым из татар служил ей столь ревностно. Менгу-Тимур, в отличие от осторожного брата, отдался магумеданству со всей царской страстью и так был усерден в нем, что возненавидел иные учения и стал уничтожать всякого «неверного» уже не потому лишь, что нуждался в его стадах, пастбищах, ином богатстве или просто из склонности к первенству, как делали это Чингис и Баты, а из одного ревностного служения Алкорану, не терпящему божественного соперничества.

Сказывают, Роман Олегович неосмотрительно упрекнул хана в ослеплении ума. Тому о том донесли, как уж водится. Менгу-Тимур призвал к себе рязанского князя и хотел было сначала заставить его отречься от своих слов, а уж после убить, но Роман Олегович от слов своих не токмо что не отрекся, а еще и прибавил от себя, что воистину думал и о магумеданстве, и о заблудшем его последователе хане Менгу-Тимуре…

Умер он, славя Господа.

Его отрубленную голову со снятыми ножом волосами хан приказал воткнуть на копье и так, на копье, привезти в Рязань в назидание всем православным и сыновьям.

Как не были любезны рязанские братья, Михаил настоял на своем и, после краткой передышки, необходимой людям и лошадям, снова тронулся в путь.

Странно, но ни о чем, что подтверждало бы его тревоги, братья ему не сказали. На Руси было тихо и благолепно: ни глада, ни раздора, ни мора. Правда, с месяц назад старший брат Федор получил грамотку от Андрея из Городца, в которой он призывал рязанских братьев поддержать его против великого князя Дмитрия. Но такие грамотки от времени до-времени князь Андрей и прежде всем рассылал, вероятно все еще безумно надеясь, что кто-то его поддержит. Куда там! Устали люди от разора и крови, а мира ждать от князя Андрея все равно что от хищного зверя ласки. Медведь-то, тот тоже — сначала лизнет, а уж потом и откусит…

Да, вот что еще порадовало Михаила в Рязани: начинали уже князья понимать, что одной лишь своей выгодой и корыстью не прожить, одной лишь своей силой не то что от татар, а и от мордвы или чуди не оборониться, когда б они храбрости набрались… Тот же князь Константин сказал Михаилу то, о чем он и сам тайно думал, о чем прежде и помыслить было нельзя, не говоря уж про то, чтобы кому-то довериться. Сказал ему князь Константин, не прошло ли достатнее время с тех пор, когда русский глаз не смел поднять на татарина, сказал, что довольно уже князьям друг с другом собачиться и одну лишь русскую кровь проливать, сказал, что пора уже под одним знаменем Русь собирать, и дал на то Михаилу поруку в поддержке, коли он, Михаил, когда-нибудь найдет на то дух, силу и мужество…

Ах, Константин Романович! Разве соберешь ее, Русь-то? Вон она какая раскидистая! И не поймешь, кто ей нужен, Андрей ли или иной кто?..

А если Андрей все шлет свои волчьи грамотки, знать, не теряет надежды. Да и к хану Тохте он ездил, поди, не один кумыс пить! Только кто же его поддержит? Московский брат Даниил Александрович да Федька Черный? Вот уж кто всякой каверзе рад…

Внук Мстислава Давидовича Смоленского, князь можайский Федор Ростиславич, когда-то обойденный на Смоленске старшими братьями Глебом и Михаилом, видать, навсегда затаил обиду на белый свет. И оттого такой пакостливой стала вся его жизнь, что нарекли его Черным. Женился он на ярославской сироте, дочери князя Василия Всеволодовича, княжне Марии. А на Ярославле правил совместно с тещей, вдовой Василия Всеволодовича, княгиней Ксенией. Много обиды и притеснений сделал он ярославцам. Да и жену свою Федор не любил. Всему городу на позор, нарочно изводил ее так, что она недолго и прожила. Впрочем, оставив супругу сына Мишу. Всякие слухи и домыслы ходили в городе о ее смерти, в то, что смерть к ней пришла в свой срок и сама по себе, мало кто верил. Однако в гробу Мария лежала молчалива и сказать наверное, отчего умерла в полной силе и красоте, конечно же не могла. Федор же, по скорой смерти супруги, отбыл для развлечения к хану Ногаю. Ярославцы хотя бы тому были рады и, заставив принять схиму княгиню Ксению (тоже не отличавшуюся добродетелями), поставили своим князем Михаила, сына Федорова.

Чего Федор искал у Ногая — никто не знает, а уж что нашел — то нашел. Юная царевна, ногайская дочь, так пленилась красотой Федора Ростиславича (а видом он и впрямь был отличен), что уговорила отца выдать ее замуж за русского князя. По странной прихоти, верно, для вящего искушения, в прелестный сосуд может Господь поместить такое душевное непотребство, какому и имени нету. Разве что Федька Черный? И для него, дабы получить благословение на супружество константинопольского патриарха, татарская царевна даже крестилась в православную веру, приняв имя Анны.

Став Ногаевым зятем, Федор с новой женой вернулся в Ярославль, где, ужаснув зверством новокрещеную Анну, уж не дал пощады никому — ни боярам, ни безвинному сыну. Одним словом, Черный.

Татарская же царевна оказалась усерднейшей христианкой и остальную жизнь отмаливала грехи мужа и даже поставила в память о пасынке, которого не успела узнать, храм в честь его тезоименинника Архистратига Михаила.

Истинно: неисповедимы пути Господни!

— Князь! Князь!

Михаил очнулся от полудремы, выглянул из возка. Ефрем показывал плетью вперед, но с низкого возка да еще из-за широкой спины ездового Пармена Силы ничего не было видно.

— Да что там?

— Коломна!

— Ну, чего орешь-то?

— Горит, князь!..

Как был в кафтане, Михаил выскочил на снег.

Первые возки только выходили на лесную опушку, последние на версту растянулись в бору. Не дожидаясь коня, Михаил бегом кинулся к просвету среди дерев, за которыми уже начинались коломенские заливные луга.

Коломна уже отгорела.

Слабые, но широкие дымы даже издалека никак нельзя было принять за печные: весь город курился спаленной, потухающей головней. Перед крепостью чернели остовы сожженных посадских изб, сама крепость с порушенными бойцовыми вежами и осевшими городницами зияла пустой дырой сгоревших ворот. Из-за стен уродливо торчали обезглавленные, закопченные каменные своды церквей, оплыло, слизанное огнем, олово куполов. На пепелище перед крепостью копошились редкие люди…

Вот и сбылась его тревога!

Отчего-то вспомнились смех, белые зубы и слова мурзы Ак-Сабита: «Спеши не спеши, князь, — успеешь…»

Михаил хрустнул зубами, согнав со скул затвердевшие желваки.

— Ефрем!

Тверитин подвел в поводу Князева жеребца. Другой окольничий подал в рукава легкую шубу, подал шапку и пояс с саблей. Спешившись, дружинники стояли позади князя, молча крестясь, смотрели на город. Подбежали Царьгородец, Святослав Яловега, другие посольские.

— Господи Иисусе! Радость Рождества Твоего в слезах и пожарище! — тихо проговорил за спиной Михаила Ярославича отец Иван.

Оставшиеся в живых коломенцы с черными от горя и копоти лицами уже прибрали мертвых, похоронив всех в двунадесяти общих скудельницах, снесли из домов и храмов уцелевшее от огня и недограбленное татарами имущество на двор княжича Василия, сына рязанского князя Константина Романовича.

Отец для выучки недавно посадил его на Коломну, препоручив боярам. Бояре были теперь перебиты. Осталась жалкая горстка дворовых, сумевших уберечься от железа поганых.

Княжичу, наверное, было лет четырнадцать или пятнадцать. Однако на вид, да еще пришибленный, прибитый бедой, он казался совсем малолетним и малоразумным. На вопросы Михаила отвечал, с трудом разлепляя губы для слов, глядя перед собой пустыми, опрокинутыми глазами с опаленными по самое мясо ресницами.

Впрочем, и без его пояснений все было ясно.

Татары пришли не со стороны Сарая, не из Золотой Орды, а с юга, со степей Ногайской орды. Привел их брат Тохты, Михаилов знакомец, Дюдень, с тем чтобы поставить на великое княжение вместо Дмитрия Александровича брата его Андрея. Сам князь городецкий Андрей был с татарами. Из русских был еще ярославский князь Федор Ростиславич Черный.

Подступив к городу, Андрей Александрович потребовал отворить ворота. Посулил, что разору не будет, коли княжич и коломенцы присягнут его власти. Василий не хотел позором начинать свою жизнь на княжении, да и народ коломенский готов был биться со стен. Однако препирались недолго — запугав Василия, бояре уговорили его все-таки сдать Коломну. Где они теперь, эти бояре?

Нарушив слово, царевич Дюдень пустил своих татар на покорный, открытый город. А те будто соскучились, стосковались по русской крови. Никого не пощадили: ни стариков, ни детей, ни церквей…

Давно еще хан Берке дал митрополиту Кириллу яшмовую печать на то, что православные храмы и монастыри не подлежат ни дани, ни воинскому разграблению. Что стоит ханское слово? Что стоит его яшмовая печать?

Поганые еще и нарочно тащили в церковные приделы женщин и девок, брали их в алтарях, подтирались от девственной крови праздничными золотыми ризами и плащаницами. А на папертях рубили головы боярам и церковному причету. Поздно было мужьям да братьям хвататься за топоры и мечи. Но схватились — все одно умирать… Три дня резали татары коломенцев, баб и деток заживо жгли в деревянных церквах, не давая никому ускользнуть из города. В полон повели не более сотни крепких мужиков да молодых баб.

А Андрей Александрович и Федор Черный, пьяные не столько вином, сколько властью и кровью, повсюду таскали за собой княжича, показывая ему, как умирают его коломенцы…

— Что ж ты к отцу не послал?

— Не успел.

— А теперь что же?

— Они на Рязань пошли.

— Нет! — крикнул Михаил Ярославич, пытаясь разбудить княжича от бессонного забытья. — Не пошли они на Рязань! Я с Рязани пришел от отца твоего, нет их там! И на дороге не встренулись, мы же не могли разминуться! Василий!

Княжич смотрел в какую-то свою глубину, и неведомо, что он там видел.

— Куда Дюдень пошел? На Москву?

— Нет… — Василий медленно покачал головой. — Знать, на Муром… Али Владимир.

— Давно?

— Давно… — Княжич вдруг затрясся плечами, забулькал горлом и, закрыв руками лицо, привалился к плечу Михаила.

— Я это… я… я виноват!..

— Ну, будет… Будет, что ли, Василий. Ну, Василий же Константиныч, будет… Ты же князь, Вася, князь, нельзя нам, ну, будет… — Михаил гладил мальчишку по плечам, по голове, но не мог успокоить. Да и чем же здесь можно было утешиться?

От Коломны пошли укатанной, умятой дорогой в Москву. Дорога шла лесом, вдоль петлястой реки, называвшейся также Москвою.

Еще на Коломне дружина без приказов и слов разобрала из складского возка оружие. Снарядились изрядно, и луками, и копьями, и булавами, а не только одними мечами да саблями. Под короткими заячьими шубейками появились у кого татарские латы из жесткой блестящей скоры, у кого кованые нагрудники, у кого кольчужки, сплетенные из тусклых мелких колец. Седельные сумки раздулись от шишкастых высоких шлемов, глухо брякавших там о кованные кольцами назатыльники и иное железо на лошадином бегу. При каждом верховом уже под седлом и в узде шел еще один конь в заводе. Ездовым было наказано не упускать передний возок далее чем на сажень. Стабуненный лошадиный завод, который вели за собой из самого Сарая, теперь совсем стал обузой. Мало того что сторожили его одновременно пять, а то и семь дружинников, но и шум, производимый почти полутысячей конских ног, намного опережал тверской поезд.

Впрочем, Тимоха Кряжев со своею горстью шел напереди поезда, и можно было гнать во всю мочь, не опасаясь столкнуться с какими-нибудь татарами. Михаил Ярославич и гнал во всю мочь и во все лопатки, останавливаясь лишь затем, чтобы перезапрячь выбившихся из сил лошадей.

Обычно живая дорога была мертва. Разнеслась, видать, весть по Руси. Затаился бойкий торговый люд по углам, всяк там, где узнал про напасть, авось пронесет…

На полпути от Коломны до стольного Даниилова города, в том месте, где впадает в Москву-реку малая речка Мерекая, бегущая из лесов, в большом селе с полусотней домов и со светлой, нарядной церковкой, срубленной топорами так ладно, что издалека кажется, будто она не стоит на речном берегу, а сама бежит навстречу подъезжающим заждавшейся любой, Михаила Ярославича встретили тревожные жители.

Местный тиун и священник той праздничной церковки Воскресения Христова привели Михаила в избу, где на лавке лежал мужик. Его лицо и руки были обмотаны тряпицами, густо пропитанными гусиным жиром. Возле него еще хлопотали бабы — мазали жиром распухшие, сочившиеся гноем и сукровицей черные, как кожа у редьки, ступни. Мужик тихонько благодарно постанывал.

— Вот, князь, вышел ныне из леса. Видать, заколел. Ишь, ноги-то как опухли… Эй, каменщик! Как тебя там? — негромко окликнул он мужика, приблизив к его обмотанному лицу свою бороду. — Слышишь меня-то?

— Слышу… Иван я… С Владимира.

— Князю-то, слышь ты, скажи, Иван… князь тверской здеся, Михаил Ярославич.

— Дак что ж, татары… — Мужик замолчал. И все молчали. Потом снова послышалось из-под тряпок: — Ворота-то ить сами открыли, а оне-то пожгли-побили… Андрей Городецкий с ними. Слышь, князь, — попросил вдруг мужик, — ты им ворота не отворяй…

— Не отворю, — успокоил его Михаил и спросил: — Куда идут они, знаешь ли?

— Не знаю, князь. Поди, на Переяславль… Дмитрия они рыщут.

— Давно ушли?

— Давно уж… Я лесами без счета сколь дней шел… Гонют, гонют… Девок портят, волкам кидают… Золотой пол-то и тот выломали… Слышь, князь, в церкви-то Богородичной золотой пол был, так выломали они пол-то, слышь, князь… — Мужик говорил удивляясь и всхлипывая, будто сам только про то узнал. — А я-то убег… Лесами… Ноженьки-то на золотом полу горят, горят — земли хочут… — Он уж бредил, кидаясь головой по лавке.

— Ужели и церква рушат? — перекрестившись, со вздохом спросил священник.

— В Коломне пожгли, — ответил Михаил.

— Господи, сохрани!..

— Нам-то как быть? В Москву идтить али в лес? Наш-то Данила Александрович брат, чай, Андрею-то? — с надеждой спросил тиун.

— Бешеный пес родства не ведает, — сказал князь и вышел из избы, в которой уже пахло гниющим мясом еще живого владимирского Ивана.

— Что, князь, Москвой идем? — спросил Тверитин.

Назад Дальше