— Гони, Ефрем, на Москву, авось проскочим!
Тимохи Кряжева горсть тут же ушла вперед.
Михаил, сняв шапку, оборотился к церкви и, осенив себя крестным знамением, поклонился ей в пояс.
Церковка и впрямь была славной. Вроде и невысокая, вроде и скромная, истинной Божией невестой стояла она на речном взгорке, открытая небесам и дальнему взгляду. Деревянная кровля плавным кольцом падала с-под небес на рубленые точеные стены, но не давила их, а, напротив, словно звала за собой туда, ввысь, где нежным свечным застывшим огнем горел изукрашенный золотой чешуей единственный куполок.
— Кто церкву-то рубил? — входя в возок, оборотился князь к тиуну.
— Мужики, чай…
— Твои?
— Дак наши.
— Пришли мне в Тверь тех мужиков, пусть и нам такую-то срубят. Лепа — аж душе больно! — сказал он и пустил поезд в гон.
И еще долго, пока видна была, оглядывался на маленькую церкву. Теперь она не бежала навстречу, но и опять будто не стояла на месте, а все тянулась за ним, провожая, как мать или люба. А горящий ее куполок теперь казался малой слезой, упавшей на землю с неба.
Господи, сколько чудес твоих в русской земле!..
— Ах, пес! Ах, пес!.. — в голос, сквозь зубы, ругался Михаил Ярославич в своем возке.
Сейчас ему многое стало ясно из того, что происходило в Орде и что в Сарае от него ускользнуло. Ясно стало, зачем хан Тохта послал царевича Дюденя к хану Ногаю: затем лишь, чтобы руками его ногайцев поставить-таки на Руси звероватого Андрея заместо Дмитрия. Но это всего лишь повод. Ласковый, неспешный в словах и движениях Гюйс ад-дин Тохта дал, видать, волю брату так пройтись огнем по Руси, чтобы вспомнилось время Баты, чтобы снова вернулся тот рабский страх, когда татарин мог приказать русскому мужику лежать на земле до тех пор, покуда он отлучится за своей саблей, чтобы, вернувшись, этой саблей снести тому мужику голову. И ведь лежал мужик в смертной истоме, ждал татарина, настолько велик и безнадежен был страх перед ними, проклятыми агарянами. Ныне-то веселей стал мужик! То во Владимире, то в Суздале, то в Ростове единодушно вставали жители на татар, и видели уже русские кровь татарскую, и страх в узких раскосых глазах, и спины бегущих… Почуял Гюйс ад-дин Тохта — не та уже Русь!
Медленно, тяжело, с оглядкой, однако нарождалось единодушие, против которого и татары были слабы, единодушие в войне и вере, против которого нет дьявольской силы, единодушие, какого когда-то не хватило русским на Калке и Сити. Вроде бы вот оно, близко уже, ан нет! Тохта ли хитрый, прозорливый ли Гурген Сульджидей нашли зазор, чтобы опять разбить Русь, не дать ей собрать ни силы в руках, ни крепости в душах!
Впрочем, винить татар в том, что они блюдут свою выгоду, было напрасно и неразумно, иначе они и не могли поступить. Да Михаил их и не винил, как нельзя винить врага или зверя за то, что он зверь или враг. Другое имя жгло князю сердце пыточным каленым прутом. От отвращения он и про себя не мог произнести сейчас мерзкого имени Андрея-клятвопреступника. Ему казалось, произнеси он это имя вслух, он либо задохнется от ненависти, либо сблюет. И потому Михаил лишь шептал сквозь зубы:
— Ах, пес! Ах, пес!..
Еще Михаил не мог не думать о том, какую цель преследовали хан Тохта и тот же бохша Сульджидей, отправляя его на Русь. Чего хотели? Чего ждут от него? Гибели его? Так в Орде он нашел бы ее вернее, чем у себя на Руси, где даже городецкая тварь вряд ли посмеет поднять на него свою грязную лапу, потому что жизнь князя не в воле людей, даже таких богоотступных, как он. Нет, он нужен им для иного: войны они хотят, чтобы поднялся русский князь на русского князя, чтобы русские сами перебили друг друга, чтобы сильнее, чем татар, ненавидели родичей, и тогда не будет уже в веках более трусливого, жалкого, злобного к самому себе народа, пасти и доить который проще, чем стреноженных кобылиц.
— Ах, пес! Ах, тварь! Какое время угадал на Русь татар навести…
— Князь! — Ефрем Тверитин, приподняв войлочную опону, заглянул в возок. Глаза его сухо и зло блестели. Потная рыжая прядь прилипла ко лбу. — Татары! — выдохнул он.
— Где? — отчего-то так же шепотом выдохнул Михаил Ярославич.
— Напереди! От Тимохи Павлушка пришел.
— Ну, говори! — поторопил Михаил, давая Ефрему место в возке.
— Пленных гонят! Видать, с Москвы…
— Эх! — Михаил досадливо ударил себя кулаком по ноге. — Не успели! Сколь их?
— Много, князь. — Ефрем сокрушенно помотал головой. — Больше все девки.
— Тьфу ты! — Князь даже сплюнул от досады на Тверитина, у которого в любой миг на уме лишь одно. — Я тебя не о девках пытаю, татар сколько?
— А татар не более нас, князь, — горячо, будто просил хоть одного его отпустить против них, проговорил Тверитин. — Верхами полсотни будет, да и в кибитках, поди…
— Где Тимоха?
— Тимоха с горстью в лес юркнул. Он их наперед пропустил, сам хвостом плетется. Михаил Ярославич, князь! — О сече Ефрем просил как о милости.
И выход уже был найден, оставалось только решиться.
— Еще по десятку пешими пускай в лес на обе руки. Лучников отряди поискусней. Понял ли?
— Понял! — кивнул Ефрем.
— Да как покажутся, знак мой на древке выставь, князь, мол, тверской своей дорогой идет. — Ефрем уж пятился из возка. — Ну, с Богом, Ефрем!
— С Богом, Михаил Ярославич! — ответил Тверитин, радостно просияв лицом.
День был ясный, с хрустким ядреным морозцем. Всякий звук далеко разносился окрест. И скоро донесся, слабый покуда, шум встречного чужого обоза. Татары шли ходко, криками и плетьми подгоняя повязанных промеж собой полонян: девок, баб, реже мужиков и парней, числом на взгляд до двух, а то и до трех сотен.
Ордынские барышники (а это были они), прознав про поход, кинулись из Сарая на Русь, чтобы там подешевле перекупить къл-людей у ногайцев. Барышники только вышли из Москвы и спешили — пленных надо было догнать в Сарай, пока они еще оставались в теле. В Сарае их уже ждали купцы из Каффы, торговавшие по большей части людьми. Им тоже нужно было торопиться до распутицы перегнать рабов в город Каффу на Черном море, где на невольничьих рынках всегда держалась на них цена.
Именно этот отряд, обогнав князев поезд на пути из Сарая, шел впереди, получая на ямских станах лучших коней на смену. Наконец Михаил их нагнал. Вон где, у самой Москвы, считай, встретились.
Заслышав тверской поезд незадолго до того, как они его и увидели, татары разом загомонили и тут же стихли. Еще через миг оба обоза, шедших навстречу по одной умятой дороге, остановились в виду друг друга.
В том месте санный путь, повторяя изгиб реки, как раз делал петлю, и расстояние между русскими и татарами оказалось меньше, чем могло быть, когда б татары завидели русских на ровной прямой. По обе стороны от дороги стоял бор. С одной стороны — темный, дремучий, с другой — редкий и светлый, приречный, лишь на пять десятков шагов.
Нарочно повременив, Тверитин приказал поднять древко с княжеским знаком.
Сам князь, будто лишь теперь узнал о татарах, вылез из возка, неторопливо пошел вперед. Остановился, дождался, когда ему подведут коня…
И посольские бояре, и ездовые — все были наготове. Даже отец Иван вооружился длинным, по его неслабой руке, мечом и теперь тоже, взобравшись верхом, стоял рядом с князем.
Сбившись в кулак, Князева дружина тронулась навстречу татарам. Было их всего не более тридцати человек. Правда, невидным оставался еще засадный запас: Кряжева горсть да Те, кто обочь дороги с изряженными луками где-то сейчас таились за стволами и кустьями.
Ударить надо было едино, потому Михаил и медлил. Он будто звал татар самих выйти навстречу…
— А что, отец Иван, разве тебе подобно мечом махать? — спросил он вдруг у Царьгородца.
— Не удержано есть святыми канонами, — трубно ответил тот и пояснил: — Разумея, конечно, ежели поп человека на рати убьет.
Ефрем позади фыркнул, не удержав смеха.
— Я тебе пофырчу, греходельник, — пообещал Тверитину Царьгородец.
Напереди у татар тоже сколотилась ватажка. Другие прытко начали распрягать лошадей, освобождая кибитки, с тем чтобы успеть поставить их кругом, если придется схватиться. Хоть и остался напозади у них Кряжев, этого нельзя было допускать: за кибитками они могли укрыться как в крепости.
— Поори им по-ихнему, — сказал Михаил Ефрему.
Ефрем заголосил по-татарски.
Оттуда тоже ответили в свой черед.
— Айда сюда! — улыбчиво, радостно крикнул еще Ефрем, и Михаил, не дожидаясь ответа, тронул коня.
Шли медленно. Молча. Наконец и от татар тронулись вперед конники. Главный татарин, отличавшийся от других богатой шапкой с собольей опушкой и барсовой пятнистой дохой, весь подобравшись в седле, настороженно улыбался. Пояс его туго стягивал нарядный атласный кушак. На этот кушак и глядел Михаил, пока лошади не остановились, с любопытством вытягивая навстречу друг другу морды. Как ни сближались, расстояние между противниками все же осталось значительным. Но и ближе съехаться, не выдав намерений, было уже нельзя.
— Что, взял царевич Дюдень Москву? — спросил Михаил, подняв глаза с кушака на лицо татарина.
Осклабясь, татарин согласно закивал:
— Взялы, кназ, взялы…
— Много ли пленных ведешь?
— Мало-мало… Спешить надо, иди свой путь, кназ. Ты слуга у хана, я слуга у хана.
— Я не слуга, пес! — крикнул Михаил, выхватывая из ножен саблю и наезжая конем на татарина.
Татарин, готовый к тому, бешено взвизгнул, схватился за рукоять кривой и короткой сабли, тоже послав вперед свою лошадь.
Однако столкнуться с Михаилом он не успел. Пущенное Ефремом из-за спины князя копье отбросило татарина назад. С хрустом кроша белые зубы, оно вошло ему прямо в глотку.
На Михаила кинулись сразу еще два ордынца. Одного он снял с седла сам, коротким косым ударом развалив его там, где кончаются ребра, саблю другого успел принять длинный меч Царьгородца, хотя Ефрем и не дал тому обагрить кровью руки. Кинув коня навстречу, он махнул саблей, но татарин ушел от удара, и тогда, сблизившись, Тверитин внезапно, как рогом, острым шишаком шлема боднул его в лицо. Шишак, скользнув по щеке и оставив кровавую полосу, вошел татарину прямо в глаз и застрял там меж лицевыми костями. Голова ордынца откинулась назад с такой силой, что услышалось, как мягко и жирно хрустнули шейные позвонки. Тверитинский шлем жуткой воронкой оставался еще у него на лице, пока татарин валился с коня.
Противники столкнулись в короткой рубке. Но ширины проезжей дороги недоставало, чтобы всем нашлось место для сечи. Русские рубились молча, с холодной расчетливой яростью. Один Царьгородец, без особого, впрочем, проку, махал мечом, задышливо хыкая и поминая при этом Господа, покуда его, раненного, не оттеснили из первого ряда.
А уж из леса да с двух сторон летели приметливые стрелы в тех татар, которые оказались напозади, и то один из них, то другой схватывались за горло, куда старались попасть невидимые русские лучники. Те, кто успел повернуть коней, мчались назад, спеша укрыться под защитой кибиток. Там их ждали сородичи с изготовленными, заряженными луками, однако наверняка пускать стрелы в русских они не могли, так как тех перекрывали свои, татары. А здесь и Тимохи Кряжева горсть дала себя знать. Конников было немного, но их нападение со спины оказалось столь неожиданным, что татары едва успевали выпустить в них по стреле, а уж саблей с земли конному много ущерба не сделаешь, будь ты хоть татарин, хоть растатарин… Да еще и пленные — эти покорные трусливые русские, повязанные друг с другом, словно обезумев, с воплем, единой кучей кинулись под татарские сабли, голыми руками хватая каленую сталь. А уж достав татарина, со звериным ненасытным остервенением рвали ногтями ноздри, глаза, плоские уши, сальные, сплетенные в косы волосы, выхватывая руками и само горло…
Сеча была короткой. Ни один татарский барышник не прорвался назад, ни один не остался цел. После горячки боя Михаил приказал добить еще дышавших татар.
О милости никто не просил. Да и не было в сердцах тверичей милости.
Чудом освобожденные из полона люди стремились достичь князя, коснуться его одежды, запечатлеть лицо спасителя, чтоб воочию запомнить того, за кого теперь станут молить у Бога. Те, кто был от Михаила далек и не мог уж к нему приблизиться, целовали руки дружинникам. Плакали слезами от счастья и молодухи, и бабы, и мужики.
Дружина и ездовые — и тот, кто бился, и тот, кому не пришлось, искали себе и князю пользу в татарских возках. Было в них многое: блюда и кубки, выломанные нарядные оклады икон, тюки с тканями, дорогое оружие, наборные пояса, пряжки, вязки мехов, серебро в гривнах и отрубах да драгоценные бабьи навески — лапчатые и кольчужные цепи, перлы, янтари, бисерные витки и снизки, браслеты наручные да колты из ушей, какие еще с подсохшей и вымерзшей человечиной… Да мало ли чего можно добыть грабежом на войне в богатых русских домах!
Благодаря Господу убитых было немного. Насмерть срубили боярина Сему Порхлого да двух Князевых отроков из дружины, да из Кряжевой горсти Данила Голубь ненароком словил горлом стрелу и теперь, успев причаститься Божией милости от отца Ивана, медленно, молодо помирал. Грудь его еще могла и хотела дышать, но уж ей было нечем — стрела перебила дых, и воздух, брызгая розовой пеной, свистел из раны, как ее ни пытались приткнуть тряпицами. Остальные же были целы, а кто и ранен, но жив…
Царьгородец сочил кровью из разрубленного плеча. Отодрав рукав от суконного, подбитого мехом широкого зипуна, он сидел, привалившись к возку, и пихал в рану снег, тут же стекавший сквозь пальцы красным. При этом нравоучительно выговаривал стоявшему возле него с белым порванным полотном в руках юному гридню, спешившему перевязать отца Ивана и кинуться к татарским возкам:
— Погоди, сын мой, дай крови примерзнуть… А за богачеством не гонись. Сказано: богатому в Царствие Небесное как вельблюду в игольное ушко проникнуть…
— Да я рази гонюсь, отче, — все еще горя от схватки румяным чистым лицом, оправдывался посольский баловень Павлушка Ермилов.
— Вот и не торопись, у-м-м… — Страдая, Царьгородец тряс головой и прихватывал верхними лопатными зубами бороду под нижней губой. — Эх, снег студен, да больно кровь горяча! А что, Павлушка, знаешь ли, что причетник про богатого-то сказал?
— Так много что про них говорят…
— Вот и не знаешь! А причетник-то так сказывал… — Неспешно, перемежая слова долгими стонами и иными причитаниями, видно тем отвлекая себя от телесной боли, Царьгородец поведал отроку притчу: — Ты, богатый, ешь тетеревов, а убогий хлеба не имеет чрево насытить, ты, богатый, облачаешься в паволоки, а убогий рубища не имеет на теле, ты живешь в доме, расписав повалушку, а убогий не имеет где главы подклонить… — Павлушка слушал складную притчу, открыв в изумлении рот и забыв про возки. — Но и ты, богатый, умрешь, и останется дом твой, всегда обличая твои деяния. И каждый от мимоходящих скажет: се дом оного хищника, кто сирот грабил — вот дом его пуст… Ну, вяжи, что ли! — взвыл внезапно отец Иван так, что Павлушка растерялся и выронил полотно. — Убивец ты мой, Павлушка! Из-за тебя кровью в снег исхожу…
Ефрем неотлучно находился при князе, оберегая его от московских и прочих жителей, что, окружив Михаила, в радостном исступлении благодарили его и славили.
— Ну и будет уже, хватит, — строго прикрикивал князь, но голос его был мягок, а сердце умильно от вида этих несчастных, спасенных им от рабской неволи людей.
— Куда ж вы прете-то, ироды! — нарочно грубо, потому как и в его сердце не было места злобе, кричал Тверитин и отпихивал особо назойливых.
И вдруг среди десятков, а то и сотен глаз, глядевших на князя, Ефрем увидел глаза, смотревшие на него. Господи, те глаза, что, как с Божией иконы, уже заглядывали в него — по самую душу. Среди толпы, почуяв, что ли, на себе ее взгляд, Тверитин увидел ту иноземку, которую торговал ему на сарайском базаре каффский купец.