Михаил Тверской: Крыло голубиное - Косенкин Андрей Андреевич 42 стр.


Попробуй-ка объедь их на козе, докажи им, что не токмо; ради одной корысти, но и ради их же будущей выгоды ныне они должны отдать ему больше власти, а главное, снять условие, по которому не волен он их звать за собой туда, куда: они не хотят! К чему, к примеру, подниматься им против татар, когда татары далее Торжка и носу-то не казали…

— Али вы чище русских-то?

— Чище — не чище, а живем по-своему. — Старый Мишинич слова ставил крепко, как топором по лесине рубил.

— Ты, владыко, ответь мне: али вы себя выше Господа ставите?

— Не суесловь, Михаил Ярославич. — Старый тоже, еще и постарше Мишинича, владыка Феоктист глядел строго, сводя седые брови над переносьем. Хотя в глазах его Михаил Ярославич видел лукавство умного человека: мол, любопытно тебя послушать, но чего бы ты ни сказал, все одно по-старому будет — большой ковш и пьяница враз не осилит. А коли осилит, так и упьется до смерти. И властью тако-то упиваются… — Так что, сын мой, коли благословил тебя на стол Дарами Святого Духа митрополит Максим, и мы власть твою признаем. — Владыка потянулся рукой к лодыжке, точно зачесалось у него, согнулся в спине и хмыкнул: — Покуда…

— То-то — покуда! Покуда люб вам? — Михаил Ярославич впервые за все переговоры, что длились, прерываясь пирами, уж не один день, не выдержал — закричал.

— Не нам, — поправил его Юрий Мишинич, — а народу новгородскому, вече…

— Знаю я ваше вече, — махнул рукой великий князь.

— Откуда ж знать тебе? — усмехнулся владыка Феоктист. — Ты у нас не бывал, батюшка твой, что у нас в князьях сиживал, давно помер, поди, и не успел тебе ничего поведать. Ратиборка, что ли, пес, налаял про нас?

Эвона кого вспомнил, эвона кем упрекнул!

Михаил опять не сдержался — сказал:

— А Ратиборке-то и лаять не надо было, у него на лбу клеймо-то горело: я новгородский! Всю жизнь как сучий хвост провилял и сдох в болотине.

Новгородцы, бывшие в князевой гриднице, зароптали — жива еще была память о Ратиборе-предателе. Задело. Мишинич даже с лавки поднялся ответить великому князю.

— Ты по Ратиборке-то нас не равняй, Михаил Ярославич, он не Новгороду, а батюшке твоему служил.

— Не батюшке он служил, а Орде! — крикнул Михаил Ярославич и уже тише добавил: — Вот и вы так, новгородцы, от Руси-то отнекиваясь, не кому-нибудь, а Орде пособляете.

— Мы к тебе, великий князь, с поклоном пришли, а не лаяться, — с угрозой произнес новгородский посадник. — А коли не ладна тебе старая грамота, так знай, новую-то писать нам все одно не велено.

— Вот те на! — Михаил Ярославич даже руками всплеснул. — Так чего ж мы здесь талдычим который день, али вы меня к вече склоняете — пустое-то лить!

Так бы ни с того ни с сего еще тогда, глядишь, и поссорились, однако владыка Феоктист положил предел распре:

— Ты сначала послужи нам, Михаил Ярославич, и мы тебе послужим, а там поглядим, чай, грамоту-то наново написать не трудно, коли в жизни слова с делами сойдутся. Так ли я говорю-то?

Согласились новгородцы, согласился и Михаил Ярославич. Ссориться тогда никому не хотелось, а уж Михаилу-то и вовсе важно было поладить с новгородцами миром, чтобы все-таки поверили они: не со злом и не из одной корысти идет он к ним.

Так что уладились на прежней, батюшкиной еще, Ярославовой грамоте, что в главном отвечала новгородским требованиям. Вступая в Новгород по той грамоте, не многое выгадывал князь, беспокойство же получал великое.

Михаила Ярославича поражала непоколебимая способность новгородцев не слышать чужих слов и разумных доводов, какое-то тупое и непоборимое нежелание согласиться по доброй воле хоть в чем-то с великим князем, непременная, прямо-таки душевная необходимость уж после всех разговоров и примирений заявить вдруг:

— Ан так не будет.

— Да отчего же, вроде сговорились уже?

— Ан нет.

— Пошто же?

— Того не хотим!

В том были и дурость, и гордыня, и лихость, и какая-то готовность лить многую кровь — и свою и чужую. Так что заставить их отступиться хоть в чем-то, как с душевной скорбью неоднократно убеждался князь, можно было только войной.

Новгородцы много и часто успешно воевали на западе: и с датчанами, и со шведами, и с немцами, и с корелами, и с водью, и с ижорой, и с литвинами — одним словом, со всякими иноземцами. При удаче били их беспощадно. А пренебрежение к чужой жизни в конце концов оборачивается пренебрежением и к жизни собственной. Ибо заповедано нам — любить.

Действительная причина обиды для них будто бы и вовсе не имела значения — был бы повод к самой возможности обидеться. Ей-богу, иногда казалось, новгородцам счастливей и легче умереть, чем отдать Князевым людям покос, на котором сами они не косили. Впрочем, поводов для обид между великим князем и вольным Новгородом, разумеется, в жизни хватало, как всегда хватает их в русской жизни. Но вовсе не обязательно думать, что обиды те исходили только от великокняжеской власти, от Михайловых тиунов да наместников. Хотя и то было.

Какими бы преданными, честными и на Твери умеренными в корысти ни были бояре, которым Михаил Ярославич дал доход в Новгородской земле, там они, не веря в прочность и долговременность союза с Новгородом, спешили урвать и для князя, ну и, конечно, в первую очередь для себя то, что только и можно было урвать. Такова уж, видать, людская натура, и с этим великий князь ничего поделать не мог.

Конечно, по настоянию и жалобам новгородцев время от времени великий князь отзывал, да, случалось, и примерно наказывал каких-то своих сидельцев на Новгороде, особенно замаравшихся лихоимством, однако перемены эти на установившийся порядок отношений и саму суть жизни влияли мало. Наново прибывшие чиновники, либо предвидя неминуемый и скорый разрыв, либо трезво сознавая, что и без вины они все одно будут неугодны новгородцам, но, главное, по слабости корыстной людской души, оглядевшись маленько, начинали лихоборствовать с еще большим усердием и наглой спешкой, чем их отставные предшественники.

Но, видно, так уж от века устроена власть на Руси.

Многое не устраивало Михаила Ярославича в отцовой грамоте. Однако мир и надежды на то, что когда-нибудь сумеет он «перетакать» новгородцев, делали договор с ними вполне приемлемым. И то уже хорошо, что о московском князе вроде забыли новгородцы.

Впрочем, четыре года, а то и чуть поболее — для мирных отношений с Новгородом срок значительный, — Тверь со своевольным соседом прожила вполне дружелюбно.

За то время Михаил Ярославич и сам побывал у Святой Софии, принят был новгородцами на Ярославовом дворище с почетом и изъявлением покорности. Новгородцы даже звали Михаила Ярославича предводительствовать ими в походе на лодьях сначала по Ладоге к устью реки Узерва, где стоял город Корела, а затем и за море в шведскую землю. За честь оказанную Михаил Ярославич новгородцев поблагодарил, но в поход с ними идти отказался: мол, сроду-то он в чужой земле прибытка не искал.

Тогда новгородцы одни в поход пошли и, дойдя до шведской крепости Ванаи, воротились с победой и лодьями, полными всяческого богатства.

3

А великому князю и впрямь не было дела до чужих земель: в своей-то ладно управиться времени не хватало.

Своя земля, как изба, требует постоянного присутствия и внимания, выморочные-то деревни и то не стоят без жителей. Кажется, какая избам-то разница, дышит кто под их крышами или нет, стойте себе под солнцем, дождями и ветрами, как стояли. Ан отчего-то нет — не стоят без хозяев избы. Кровля вдруг сама по себе проваливается, бревна, что навек в угол срублены, враз начинают гнить пуще трухлявых пней, а первым крыльцо косится, растворяя криво дверь, будто вся изба зашлась в молчаливом плаче, и через малое время глядишь, а на месте деревни, где жирные гуси щипали траву и голозадые ребятишки ползали в пыли вперемешку с толстопузыми кутятами, уж пустошь, и, как от всякой пустоши, веет от нее смертной тоской.

Даже к владимирцам, искренно полюбившим великого князя и всякий раз звавшим его сесть на столе в митрополичьем граде, Михаил Ярославич наведывался не часто, а лишь когда того требовали обстоятельства. Всем, а особо неизъяснимой, горней лепотой храмов нравился ему стольный старый Владимир, но, став великим князем, как и отец его Ярослав Ярославич, Михаил не оставил Тверь. Более того, задумал он и Тверь поднять так, чтобы ни перед кем незазорно было назвать ее новым стольным городом всей Руси. Не посреди ли Руси, как сердце, бьется она, не она ли стоит на берегу великой реки, что от новгородских окраин через всю Русь вольно бежит к хулагидскому морю, несет по себе купецкие лодьи с товарами из всех стран до самой Золотой Орды, где ныне скрестились караванные пути от латинян до Китая?

Однако одного хотения и даже воли великокняжеской для того, чтобы Тверь возвысилась, недостаточно, к тому время нужно и деньги, так много денег, что сколь обильно ни поступало бы серебро в княжескую казну, все будет мало. А уж сколько времени для того надобно, и вовсе никто не ведает. Ясно лишь, для всех задуманных свершений одной жизни Михаиловой не хватит. И то велика Божья милость: четверых сыновей даровал Михаилу, и каких сыновей! Дмитрия-то уж на дворе кличут не иначе как Грозные Очи. Хоть и правда, грозен растет сынок, но знает Михаил Ярославич: сердце в нем верное. Александр, тот иной, не столь вспыльчив — и то хорошо, хотя и он обиду в себе не станет держать, а если уж решится на что, то пойдет до конца. Третий — Василий — увалень, покуда проказлив да добродушен, хотя мечтательной душой он изо всех более в Аннушку. А последний — Константин — и вовсе мал, только ласков. Недавно первый постриг его пировали. Сел он на коника-то, вцепился в гриву ручонками, сморщил мордаху, ну, подумал Михаил Ярославич, теперь заревет. А он глаза зажмурил, рот открыл от восторга и давай хохотать, да так счастливо и заливисто, что весь двор тако ж покатился со смеху, только коник шагал серьезно, бережно неся на себе малого княжича.

Господи! Может же так полно счастлив быть человек в воле Твоей!

Главное, чему наставляет сыновей Михаил Ярославич, так тому, чтоб всегда помнили они свое родство, помнили, что братья они перед миром и перед Господом, что никакая слава и власть никогда не окупят предательства. Мать с отцом всему не научат, но главное постичь только они и могут помочь. А коли главное в человеке есть, остальное к нему само приложится…

Нет, всего, что задумал, Михаил Ярославич сам завершить и не надеется. Больно много хочется сделать для отчины. Ну так что ж? Ему бы начать, заложить основу покрепче, благо есть кому продолжить, и знать будет, кому завершить.

Пусть не враз и не вскоре, но станет Русь едина, велика и свободна, как едины в вере своей, велики в немыслимой лепоте и свободны пред всяким взглядом купола ее храмов. Разве не в них душа всей земли? А коли велика и свободна душа, какую люди умеют вложить в камень и дерево, то и в них самих, бессомненно, душа и свободна и велика. Надо только разбудить ее, что ли…

Вроде и небольшое время прошло без распрей и наездов татар, однако и его достало, чтоб люди словно преобразились.

В Твери возводились стены новых монастырей и храмов, пол лелеемого князем Спасо-Преображенского собора покрыли невиданной красоты мраморными плитами, двери же украсили золотом, не хуже, чем во владимирском Успенском соборе, по велению Михаила Ярославича и под началом игумена монастыря Богородицы молодого отца Александра в Отроче завели летопись, в коей с дотошностью надлежало отражать писаными словами как достойные, так скорбные и прочие миги скоротечного времени. Отрочские чернецы соперничали меж собой в умении угнаться словом за быстрыми днями.

Безо всякого на то распоряжения народ потянулся к грамоте. Великий князь и тому споспешествовал. В Отроче чернецы собирали на обучение отроков. Любо было глядеть на стриженные венцом светлые головы ребятишек, в усердии склоненные над кириллицей. Не одним счетом жива душа, и не одними лишь ведомыми кметями[86] за купецкими товарами Русь славится.

Еще была Михаилу Ярославичу малая радость из тех, кои особенно приятны и лестны правителю, потому как то, что приносит ту краткую радость, остается нетленно в веках в назидание и память потомкам о разумном и отечестволюбивом правлении того государя.

Однажды — правда, было то несколько позднее по времени — для любопытства Михаилу Ярославичу принесли малые доски, расписанные яркими, живыми как Божий день красками. Писанное на досках сопровождало поведанное книгой Георгия Амартола[87], недавно переложенной на кириллицу с греческого отрочскими же чернецами. Всякому поучению мудрого еллинца соответствовала и отдельная малая доска, на которой вживе были запечатлены дела, свершенные на земле, и люди, к делам тем причастные, умершие многие веки тому назад. Причем в лицах тех давних иноземных людей Михаил Ярославич узнавал вдруг знакомые черты тверичей, и от того узнавания замирало в груди, словно не на малеванные доски глядел, а самое жизнь предбывшую вновь увидел. Точно рукой искусника водили ангельские силы небесные.

— Кто сотворил се?

— Слуги твоего Ефрема сын, Глебка Тверитин.

— Ко мне его немедля.

— Знаешь ли, что сотворил ты? — спросил Михаил Ярославич Глебку, когда тот явился вместе с отцом, явно напуганным вниманием князя.

— Знаю, великий князь, — не смутившись, ответил Глебка, — на то и голова на плечах, чтобы ведать, что руки делают.

— Ты не юли перед князем-то, Глеба, — взмолился перед сыном отец. — Сознайся, коли чего натворил, великий князь милостив…

— Так я ведь, батюшка, вины за собой не чую, — усмехнулся лукаво и смело Глеб, и в длинном, нескладном отроке, более похожем на чужеземку Настасью, чем на отца, увиделся князю сам молодой Тверитин.

Много дива на свете! А то ли не диво, что у Ефремки Тверитина, который и знает из всех цветов один цвет — кровавый, сын вдруг явился искусник. Вот уж радуга в зимнем небе!

— Коли что и делаю, так не ради себя, а токмо ради вас с матушкой да великого князя Михаил Ярославича. — Глеб в пояс поклонился отцу, а затем великому князю.

— Подойди ко мне, Глеб Ефремыч, — при всех по батюшке повеличал отрока Михаил Ярославич и, когда тот подошел к нему, поцеловал, будто сына…

Еще обильнее, чем прежде, стекался отовсюду в Тверскую землю народ. И всякому, кто не тать, на Твери были рады.

А если кто-то попадался на воровстве или, паче того, доказывали на кого вину в убийстве или ином злоумышлении, от того люди еще от живого отворачивались, как от мертвого. Суды вершились скоро и без обид, потому как после судов тех обижаться уж было некому. Суд тверской — не Божий, сказывали. Да и отчего ему быть милостивым, когда суд тот не Богом, а людьми вершится. Да и сам Господь как ни милосерд, однако и Он бывает гневен и строг к нераскаянным грешникам. Нет, право, коли поднял ты руку на чужую жизнь, что каждому равно даровал Господь, пошто после ждешь милости от Него и сетуешь на людскую жестокость?

Может быть, с той жестокостью, какую ввел Михаил Ярославич для преступников, не все соглашались, как тот же отец Иван Царьгородец или супруга его мягкосердая Анна Дмитриевна, порой укрощавшие княжеский гнев, зато девки по грибы и малину в лес без опаски стали ходить.

Не стало страха в глазах добропорядочных горожан, напротив — более почтения к другим, но и более уверенности и уважения к себе. По деревням смерды глядели веселей и смелей, мужики не втягивали уж головы в плечи при дальнем стуке копыт, и девки не кидались опрометью куда глаза глядят, спасая то, чего нету дороже у девки, что лишь сама она, доброй волей, может отдать…

Да что говорить, и русские купцы из других городов, а пуще того иноземные гости дивились тверским порядкам и нарочно, без какого принуждения к тому, приходили на княжеский двор с дарами, дабы выразить свое почтение и глазами увидеть редкоразумного князя, вставшего над русской землей.

Назад Дальше