Михаил Тверской: Крыло голубиное - Косенкин Андрей Андреевич 43 стр.


А еще отлили на Твери такой колокол, какого, пожалуй, и не было во всей Руси. Великий князь не пожалел казны на тот колокол, отпустил умельцам столько меди, олова да серебра, сколько потребовалось. И дело оказалось вовсе не в величине того колокола, хотя был он и велик, и объемен, но в том, что, видать, колокольники душу вложили в его медный звон. И звучал его голос в двунадесятые и великие Божьи праздники столь дивно, что вся Тверь замирала, едино оборачивая взгляды на соборную звонницу, истово моля Господа о насущном да о мире. И отчего-то каждому верилось, что слова именно его молитвы и малой просьбы достигнут Спасителя, слившись с густым и тяжелым, как вязкий мед, звуком соборного колокола, что падал с поднебесного купола и, паря, вновь возлетал в поднебесье.

И сам Михаил Ярославич в то верил, всякий раз, как чуда, ожидая праздничного благовеста дивного своего колокола.

Так бы и жить да мало-помалу копить серебро на будущую великую силу.

Беда пришла, как всегда, откуда не ждали и ждать не думали. И беда та оказалась велика. Однако так незначительны, мелки, безумны и даже нелепы были те, кто ее нес, что поначалу Михаил Ярославич и значения тому не придал: подумаешь, мыши…

Мыши пришли с востока. Как половодная вода, неостановимым потоком шли они, укрывая землю живым и серым, мерзким ковром. С ордынских окраин, точно ведомые по указке, мыши продвигались быстрее, чем можно было от них ожидать.

Начав с Рязани, поворотили они на Владимир, ушли было в Стародуб, но вернулись, изъели суздальское ополье, через Юрьев пришли к Ростову, а уж оттуда, краем задев московские земли, двинулись через Дмитров на Тверь.

Поля после них оставались пусты, обглоданы и страшны, особенно потому, что вчера еще, радуя глаз, колосились налитыми уж злаками, что растит человек для жизни. Бабы и ребятишки с воем елозили по мертвым полям, собирая уцелевшие зерна. Но с неоглядного поля в горстях уносили то, что оставляли мыши после себя людям на пропитание.

Мужики бесполезно чесали в затылках, не зная средств, как бороться с напастью. Всяко пытались: копали рвы вокруг деревенских полей, отводили в них воду, вилами сгребали в ямищи колоды[88] мышей, топили их, жгли, топтали скотом и конями. Но не было с ними сладу, и взамен одних, словно из их же крови, появлялись бессчетно другие ртастые твари. Навстречу мышиным полчищам с иконами, хоругвями и святой водой выходили даже священники, однако ни вода, ни огонь, ни молитва не могли упасти те деревни, города и поля, по которым пролегал точно заранее обозначенный кем-то путь. Путь тот оказался вертляв, но избирателен, и следовал он по самым житным местам Руси. И никто не мог объяснить внезапного мышиного множества и непредсказуемой, но очевидной целеустремленности. Реки — и те не были для мышей преградой. Так они достигли Твери.

Выезжая на поля, Михаил Ярославич каменел лицом, хотя и ему, как бабам на тех полях, в голос хотелось выть от собственного бессилия перед необоримым мышиным воинством. Не саблей же их рубить! В безмозглой и бесстрастной мышиной силе была какая-то жуть, непостижимая жуть. Жуть была и в том, что мыши ничего не боялись, ни на что не злобились, тупо, неостановимо и мерно просто шли, шли и шли, покрывая землю на целые поприща плотным безмолвным месивом, обжирая по ходу все, что можно сожрать.

Страх и недоумение царили в душах. Великий князь и тот мучился, не понимая, за что, за какие грехи то наказание Господне. И утешался тем, что веровал: не могло то быть наказанием Господа, а значит, было противоборством иного…

Хлеб пытались убирать наперегонки с мышами, но не успевали их обгонять — за ночь опустошались целые волости.

Да и убранное, свезенное в амбары зерно, как его ни оберегали, вдруг оказывалось потравленным.

Однако, пройдя всей Русью, мыши отчего-то далее Твери не пошли, но, объев ее до последней полосы, исчезли, лишь утренний лед тронул лужи, так же чудесно и внезапно, как появились.

Следствием той напасти стал тяжкий год.

К Рождеству и у житных людей оскудели амбары, и встал над Русью един господин безжалостный — голод. Пустели деревни, потянулись в города нищие крохоборы, но в городах подавали скудно, самим есть было нечего. Зобница травленной мышами ржи стоила многих гривен, но и тому, кто имел серебро, надо было умудриться найти продавца на ту зобницу. Купцы, ища выгоды, в поисках хлеба расходились по дальним весям, но чаще возвращались ни с чем. В Новгороде, куда мыши не дотянулись, своего-то жита сроду не хватало, всегда докупали, Орда, ясное дело, русским хлебом жила; оставалось в самой Руси искать места, по счастью не тронутые мышиным нашествием. Однако в тех местах, пользуясь случаем нажиться на чужом горе, как пользуются люди такой возможностью во все времена, хлеб продавали втридорога. Да хоть и задаром, хоть весь тот хлеб развезти по Руси — все равно не хватило бы. А голод день ото дня делался все лютее. Немощные, опухшие люди брели из последних сил, сами не зная, куда и зачем, замертво падая по дорогам. Даже и сытым было тоскливо жить, потому как от собственной сытости им становилось страшно.

Известно — одна беда не приходит. От голода ли, от заразы, занесенной неведомо откуда мышами, начался мор повальный. Сначала на скот напал, а затем и на людей перекинулся. Костоломом назвали тот мор.

Всякий мор непонятен и грозен, но такого не было еще на Руси. Ни старики, ни письменные предания такого не помнили.

Как всякая моровая болезнь, началась она внезапно: вроде ни с того ни с сего закорчит вдруг человека, руки-ноги сведет У него, шею скрутит, точно колом пронзит от самого копчика — такая мука, что крепкие мужики, которые от сабельных ран лишь постанывали да покряхтывали, криком вопили! Человек скосит губы на сторону, словно в бесовской ухмылке, глаза, кровью налитые, выпучит и вопит без слов беспрестанно: «А-а-а-а!» — будто жгут его изнутри.

И все-то кости хрустят в нем, как валежник сухой под стопой, и суставы трещат давленой ореховой скорлупой. День-два от силы покричит человек и преставится.

Хотя, случалось, некоторых и отпускал костолом, так же нечаянно и внезапно, как схватывал. Правда, у тех, кто излечивался, либо память отшибало, либо и вовсе ум. У которых на время, а у которых и навсегда. Много после того костолома прибавилось на Руси безумных. Но этих — костоломных — от прочих скудных умом отличала то ли ухмылка, то ли улыбка навеки скривленных губ…

Тяжек был для Твери девятый год нового четырнадцатого столетия. Не чаяли, как и выжить.

Ужели так хрупок мир, что пошатнуть его могут и мыши?

Однако бодрость народа заключается не в одних лишь его победах и в сытом благополучии, но и в том мужестве, с каким выносит он выпавшие на его долю испытания.

Правда, надо бы, чтоб и испытания те хоть когда-нибудь заканчивались, а не длились веками, чередой сменяя друг друга. Иначе и самый сильный, могучий некогда народ превратится под гнетом тех испытаний в безмолвную, беспамятную скотину. И умрет…

Впрочем, мор и голод, возникавшие время от времени то врозь, то разом, были Руси привычны. К ним относились с той разумной терпеливостью, с какой и следует переносить неизбежное. Зато уж по истечении испытания для тех, кто остался жив, жизнь становилась стократ милей, и налаживалась она, входя в крепкое русло, неожиданно скоро. На Руси-то и всегда так: после горьких и тяжких лет войн ли, бесовской ли неправедной власти, когда, казалось бы, уж и остатние силы иссякли, люди еще пуще берут от жизни, что прежде взять не смогли, и как-то ловко и вмиг заново обустраиваются. Ежели, конечно, их не треножат.

Михаил Ярославич не треножил, напротив, сам радуясь пришедшему послаблению, сколь мог способствовал оживлению общему. Так пчельник после студеной зимы с горестью и надеждой обихаживает оскудевшие ульи. Хоть и требовала казна поступлений нового серебра на всякие нужды, а делать нечего — пришлось дать пусть малые, но льготы убывшим, числом издольщикам, лишь бы земля не пустела. И на следующий год, словно винясь перед людьми, земля одарила их таким обильем, какого и ждать не надеялись, так как за неимением запасов посадили меньше обычного.

Враз оживилась торговля, и в будни, а особливо по базарным пятничным дням потянулись к Твери подводы, груженные съестными припасами. Хуже всего в тот год шла торговля у рыбников — постной-то вяленой рыбой в предбывший год так налопались, что глаза на нее, спасительницу, не глядели. Воз сухой щуки стоил такой бесценок, что и платить его было совестно.

Правда, на папертях у церквей стало гуще от нищих. Осиротевшим, косорылым костоломникам, впавшим, в убожество, подавали щедро и с умилением.

Девки спешили замуж, жены чаяли ночами зачать, чтобы скорее родить детей взамен умершим в черный год, овдовевшие — и те невзначай тяжелели. Рожались отчего-то все больше мальчики. Для жизни то было славно, но по приметам, как сетовали старухи, принимавшие роды, такое единодушие сулило войну.

Война ждать себя не заставила. Хоть и знал Михаил Ярославич новгородский норов, но надеялся отчего-то, что сумеет удержать их от распри. Да вот и недавно совсем по их доносу и клевете им в угоду опять сменил наместников на двух городах, ан и эти им плохи. Али они ждут, что он, великий князь, за то, что встал над ними, им же еще и приплачивать будет?

А новгородцы, не голодавшие и не мореные, ободренные своими победами за морем, в общем-то без достаточных на то оснований, потому как возникавшие обиды можно было с великим князем и миром ладить, просто от одной лихости и тщеславия порешили вдруг, что пора уж им с князем поссориться. Мол, не держит он своего слова. А в чем именно не держит — не сказывали…

Весть о том, что в Новгороде готовятся выступить на негр с войной, Михаил Ярославич получил задолго до того, как простые новгородцы прокричали на вече: «Пойдем на Тверь за Святую Софию!..» — будто сами они то выдумали. Было в Новгороде кому воду мутить — ради беспредельной новгородской вольницы. И было кому сулить им ту вольницу.

Вновь потянулись на Москву послы с тайными грамотками…

Во всяком случае, имел Михаил Ярославич сообщения о том от верного Данилы Писцова, служившего великому князю вовсе не из корысти.

Так что, покуда новгородцы искали повод к войне, уговаривались на вече да рядились, упредив их, великий князь занял Торжок и Бежецк — города, через которые шли на Новгород торговые пути из Руси.

Подступив к Торжку, новгородцы смутились тем, что не смогли застигнуть Михаила врасплох, как надеялись. Озадаченные встали они под стенами своего же новгородского пригорода. В приступ идти не решались. А со стен укоряли их тверичи и бранили теми словами, коих они и заслуживали своей блядской изменчивостью.

Простояв некоторое время, новгородцы одумались, вспомнили вдруг о щадящей их честь Феоктистовой грамоте да о том, что и обиды-то не столь велики, и повинились перед Тверским.

Но оскорбленный великий князь решил так просто не прощать им измены.

Сказал:

— Покуда не заплатите мне, мира вам не даю. И хлеба вам не даю. Видать, давно не голодали, что на Низовскую Русь волком смотрите.

И приказал задержать на Твери все купецкие обозы, все подводы с суздальским зерном, шедшие в Новгород. Иных купцов велел развернуть восвояси, а новгородских взять в заложники.

Теперь уж новгородцы вернулись домой с истинной обидой на великого князя, по свойству характера тут же забыв, что сами же на себя его гнев и накликали.

А тут как раз случился в Новгороде большой пожар.

Улицы там были не широки — всего в две повозки, да и дома новгородцы ставили кучно, почти ровным кругом от детинца раскидывая по лугам улицы да концы. Оттого всякий пожар, занимавшийся даже в крайних домах Людина ли, Неревского ли, Плотницкого ли конца, неминуемо бежал по кровлям соседних домов, сходясь к детинцу. На сей раз ночью загорелся Словенский конец, покуда ударили в било, ветер уж погнал огонь на Торговую сторону, чуть было и Ярославово дворище не занялось. До самого волховского моста полыхало. Сгорело девять церквей безвозвратно, еще до сорока обгорело, а людей погибло чуть не сто человек! Да товару разного, да хлеба на многие тысячи серебряных гривен. За одну ночь кто нищим стал, а кто в большом прибытке остался. Тут же хлеб, разумеется, вздорожал, но и при дороговизне ясно стало новгородцам, что без подвоза долго они не протянут.

Так что еще быстрее, чем ожидал того Михаил Ярославич, прибежали новгородцы в Тверь каяться. Привел их владыка Давид, поставленный на епископство новым митрополитом Петром.

Петр не любил и боялся Михаила Ярославича, против воли которого утвердили его на митрополичьем престоле, Михаил же Ярославич не прощал Петру хитрости, с какой тот обошел его, и лишь вынужденно признавал над собой духовную власть первосвященника. По смерти святейшего митрополита Максима, случившейся вскоре после вокняжения Михаила, великий князь надеялся, что митрополитом Киевским и всея Руси станет святой отец из северной, Низовской Руси. В том он и поддерживал перед Константинополем соискателя митрополичьего престола владимирского игумена Геронтия. А чуть ранее галицкий князь Юрий Львович[89], внук Даниила Галицкого, послал в Константинополь игумена Петра[90], родом с Волыни. Причем послал он его с той целью, дабы утвердить у себя митрополию в Галичине. В ту пору и пришла в Константинополь весть о кончине Максима. Не разобравшись, что ли, в том, о чем его просит галицкий князь, поддавшись ли хитрости Петра, не успев ли получить просьбы великого князя о назначении Геронтия, константинопольский патриарх Афанасий нежданно-негаданно посвятил в сан волынца. Таким образом, получилось, что галичане остались без митрополии, а во Владимире на Владычьем дворе поселился вовсе не тот, кого бы хотел там видеть великий князь. С тех пор и пошло нараскоряку меж одной и другой властью. По сю пору Петр боялся, что Михаил Ярославич сумеет-таки доказать свою правоту перед Константинополем, а там одумаются да отдадут престол теперь уж не Геронтию, а тверскому епископу Андрею Герденю. На Переяславском соборе в присутствии многих епископов, священников, князей, а главное, посла нового царьгородского патриарха Нифонта тот Гердень обличил Петра в том, что он, мол, не по заслугам и даже обманом выхлопотал для себя митрополичий престол.

Одним словом, многое встало меж великим князем и митрополитом Киевским, Владимирским и всея Руси. Петр в хождении по Руси избегал Твери, Михаил Ярославич, бывая во Владимире, обходил стороной Владычий двор. И даже при редких встречах говорили о русских делах не столь для того, чтобы друг другу открыться, а просто чтобы в душу иного не допустить.

Но могут ли быть раздоры меж наместниками на земле Божией воли?

Петров ставленник, архиепископ новгородский Давид, сменивший старого Феоктиста, был молод, рьян, свободы и права новгородские отстаивал перед великим князем смело, ежели не сказать более, и даже усовестил Михаила Ярославича тем, что тот, мол, пользуется к своей выгоде бедствием, постигшим Великий Новгород.

Михаил Ярославич слушал его спокойно, но те, кто знал князя ближе, видели, как отливает кровь от его щек, как бледнеет он и гневом возгораются его глаза. Однако он выслушал отца Давида до конца и после не сразу ответил ему, будто давил в себе гнев. Лишь костяшки пальцев, сжатых в крепкие кулаки, белели от ярости.

— Я ли к вам с войной пришел, святый отче? — спросил он.

Новгородский епископ глаз не отводил, однако сказать ему было нечего.

— Когда три года тому назад детишки малые на Твери от голода пухли, ты, святый отче, и собаки твои новгородские поделились ли с ними малою коркою?

— Сам знаешь, великий князь, едва от урожая до урожая живем.

— То-то что живете. А мы-то дохли здесь. Али мы не одной земли люди?

Нечего было ответить епископу.

— А когда грамоту Феоктистову рядили, разве не обещали новгородцы служить мне по совести? А ежели будут какие обиды, миром их ладить? Мало вам шведов с немцами, со мной воевать хотите?! Али русская-то кровь для вас слаще?

Назад Дальше