И не было спасения от неумолимого и безжалостного врага. Голод и холод косили тверскую рать невидимой смертной косой, не разбирая, где сын, где отец, где вятший боярин, где боярчонок, где холоп и где князь. Никогда еще дружина тверского князя не терпела столь сокрушительного и скорбного поражения. Люди не могли противостоять ему. Знать, заманили, словили в сети иные силы.
…Ловать, Ло-о-о-о-вать! Ма-а-а-а-тушка! И впрямь, явилась Матушка. Ефрем не удивился, а обрадовался и заплакал от счастья. Матушка была молода, словно, пока Ефрем жил, не успела состариться. Матушка шла откуда-то издалека, ноги ее были босы, но их не касалась стужа, потому что Ефрем знал: она давно умерла. Матушка улыбалась, но глаза ее оставались печальны, словно встреча с Ефремом не радовала ее.
— Матушка, когда же ангелы запоют? — спросил Ефрем…
— Вставай, Ефрем Проныч, вставай! Пошто сел? Чай, еще не дошли до Твери-то. — Сизый, с заиндевелой бородищей дружинник, коего и не узнать было в той серебряной бороде, встряхивал Тверитина за плечи, толкал в бок кулачищем. — Полно тебе помирать-то, вставай!
— Когда, говорю?
— Да ить прямо сейчас и подымайся, слышь, что ль?
— Нет, — ответил Ефрем, но не дружиннику, а кому-то другому.
— От беда-то, — посетовал дружинник, — со смертью балакает.
И с новой силой принялся тормошить Тверитина. Наконец Ефрем вроде бы очнулся от смертной дремы, начал ругаться.
— Куда! Уйди! Не хочу я более!
— Ефрем Проныч, нельзя тебе, кто ж поведет-то нас? — ласково укорял его ратник, пытаясь поднять со снега тяжелое тело.
— Ништо, — отбивался Ефрем, будто пьян был и шумен.
Но еще долго Ефрем приходил в себя, поводя округ очумело глазами, не понимая, где он и для чего.
От дальнего княжеского возка раздался слабый, задушенный ветром крик:
— Ефрем Проныч! Князь тебя кличет…
— Слышь, Ефрем Проныч, князь! Поди к нему, зовет он тебя.
Сквозь заволоченное студеной мглою сознание пробилось слово «князь».
Ефрем поднялся. С трудом установился на затекших ногах. Потом зачерпнул в горсть снега, до боли, так, чтоб засаднило, потер лицо.
Ладонь не чуяла ни носа, ни щек.
«Обмерз…»
Тверитин тер лицо снегом, жесткой овчинной рукавицей, сдирая клоками обмерзшую кожу, покуда издалека не пришла слабая, чуть ли не ласковая, едва чувствительная боль.
И от этой ли тихой боли, от ветра ли, от стужи снова слезы застили взгляд, пред которым только и было неумолимое белое пространство нескончаемой болотины с одной стороны, а с другой черная, неприступная стена леса, из которого нынче вышли. И опять захотелось кричать, выть безнадежно от тоски и бессилия пред безжалостной смертной силой.
— Ловать! Ловать, мать ее так, где она, эта Ловать-то? — прохрипел Тверитин, будто нарочно прочищая горло. И сизомордый дружинник довольно усмехнулся: в голосе Ефрема появились смысл и злоба. Знать, вернулась и жизнь.
«Князь!..» — точно только сейчас дошло до него то слово, и изо всех сил, петляя ногами, Тверитин кинулся к княжескому возку.
Не было на Руси ни покоя, ни мира. Хоть не было и очевидной замяти, открытой войны. Так в остывающих угольях напревают теплом сухие поленья, чтобы зайтись огнем. Михаил Ярославич знал, что он не в силах уже ни залить, ни затоптать те поганые уголья, ему оставалось лишь ждать, когда полыхнет костер. То было скверное, унизительное и нестерпимое состояние для деятельной души князя, однако поделать он ничего не мог. Русь правилась из Орды. А в Орде был ныне Юрий. И оказался он там в таких неслыханных милостях, каких, пожалуй, еще не знали князья русские.
Оттого и новгородцы смелели день ото дня. Хоть и уговорился Новгород с великим князем жить по старой Феоктистовой грамоте, хоть и пустил вновь его тиунов и наместников, а договор не держал. Да и торжскую грамоту новгородцы забыли, будто ее и не было: ни гривны серебра не хотели давать взамен своих же аманатов, и аманатов требовали отпустить теперь уж без откупа. Мол, князь не по праву их взял, а обманом. А торжскую грамоту, мол, следует порвать да забыть. Разве сладишь с таким народом?
Афанасия-то, взяв с него слово не идти более супротив, Михаил Ярославич еще по весне отпустил на Москву. Что Афанасий? Не в нем причина и корень, хотя корень-то тот же: ни совести не знает, ни чести, ни креста не боится. Может, и был среди всего выводка Даниилова один вне породы — Александр, но он на Москве умер в тот же год, как вернулся туда из Твери. А из Твери Александр ушел, когда Михаил Ярославич в Сарае находился, а Юрий на Новгороде вокняжился. Видать, не под силу стало кормиться из рук того, против кого неправедно брат поднялся. Чистой души был отрок. А Бориска, тот ранее убежал: в мышиный год, когда на Москве повеселей было. Ну, этот — вестимый хвост, хоть и вовсе ничтожен. Теперь Афанасий на Новгород его за собой приволок.
Афанасий на Москве пробыл недолго, уж осенью воротился в Новгород. Видать, с вестями. Еще бы: ужо и на Твери слыхать, а не то что в Москве, о том, как ордынский царь Юрия милует! Новгородцы после прихода Афанасия вовсе забылись, войной грозить начали. Каких Михайловых наместников выгнали, каких в заложники обратили. Не верил Михаил Ярославич новгородцам, знал, что тем кончится, однако не думал, что так скоро они про совесть забудут. Не случайно было и грозное Узбеково повеление, пришедшее летом, прислать в Орду пред его очи Михайловых сыновей. То было ударом. Свой татарский аркан загодя хан накидывал на шею князя: авось, когда сыновья будут в Орде под его лучезарным взглядом и под рукой его палачей, отец на Твери станет покладистей.
Что ж, все под ханской волей живем. Князья же, а значит, и княжичи, паче прочих ближе к хану стоят, ближе к хану — ближе и к смерти.
Вовсе ослушаться Узбека Михаил Ярославич не мог, однако и в слово выполнять ханское повеление не стал. Слишком уж великую мзду запросил Узбек за его покорность. Решил Михаил Ярославич, что пошлет не всех, а одного из сыновей. Надо было решить — какого? Какой из пальцев на руке менее люб ладони, ежели и сильна-то она кулаком? Анна Дмитриевна убивалась особенно, хоть и не показывала вида перед мужем и сыновьями. Выбор оказался мучителен. Михаил Ярославич прикидывал и так и этак, кого из сыновей отдать татарам в заложники, и вместе с Аннушкой рядили они не кто из сыновей дороже и ближе им, но кто по своему нраву и душе станет меньшей жертвой для всей Руси в будущем, коли придется ему умереть сейчас. Как определить то, как решить судьбу сыновью заранее? Вот задача для сердца родителя.
В конце концов решили отправить в Сарай младшего, Константина. Изо всех сыновей он был наиболее мягок, не властен, не по-княжески податлив другим. Даже Василий — увалень, и тот мог стать вдруг упрям и настоять на своем. Константин — нет. Его и звали-то все округ за ласковость и милоту Костенькой да Костюшей. Кроме того, перекрестясь, понадеялись, что само малолетство Константина — в тот год ему сравнялось двенадцать — вдруг да и упасет в лихой час. Ну, в том Михаил Ярославич Аннушку лишь утешал, он-то доподлинно знал, что ничто не упасет сына, коли захочет его смерти Узбек.
Настал день объявить сыновьям о выборе. И горек был тот день тверскому князю, потому что въяве увидел: пришла пора платить сыновьям за его жизнь, за его грехи пред людьми и за усердие перед Русью. И радостен был тот день: потому что въяве увидел Михаил Ярославич, что вырастил сыновей, достойных называться людьми, братьями и князьями. Все готовы были в Сарай отправиться вместо младшего брата заложниками отцовой части.
Дмитрий, так тот даже обиделся:
— Почему не я, батюшка? Я, чай, старший. Али ты не веришь в меня?
Александр ярился, убеждал отца с матерью, что нет среди братьев хитрей его, а с татарами, мол, известное дело, хитрость потребна:
— Отправь меня, батюшка!
Так уж хитер, что слез досадных укрыть не может.
Василий, увалень да насмешник, и тот серьезное молвил, что поразило всех:
— Меня пошли лучше, батюшка. Я ить все одно для княжения и Руси малогодный.
Все знали, на что отца упрашивали!
Ну, а уж Константин-то, Костяня, тот горд был, что за отца ответ держать перед ханом станет. Один он, наверное, и не сознавал до конца, зачем его в Сарай посылают.
— Не уронюсь я, батюшка, что ж ты печалуешься?
А Михаил Ярославич глядел на сыновей, и радостно, горько и умильно было ему до слез.
Что с ними станется, одному Господу ведомо, но то, что легкого в жизни будет им мало, это Михаил Ярославич и сам сейчас видел. Что ж, не для легкости жизнь, а для ноши, а коли ты княжьего роду, по чину тебе и крест. Не об облегчении ноши молить надо Господа, но о том, чтобы вразумил Господь и путь указал.
Однако сколь ни милостив Бог к нему, Михаилу, сколь ни вразумляет его, а жизнь впереди все одно что лес беспросветный. Да не то беда, что лес темен, а то, что тропу забыли, заросла она пырьем да репейником, колдовским разнотравьем, наново торить ее надо, наново. И знает Михаил Ярославич, где та тропа, знает, как ступить на нее, только выйти ему на нее не дают.
С тяжелым сердцем отправил Михаил Ярославич Константина в Сарай. Непокойно было округ, ощутимо подступала беда, и оттого даже к благому, к тому, чем жил, даже к молитве не лежала душа, думалось лишь о войне.
А когда, забыв обещания, Афанасий спешно вернулся на Новгород, война сделалась неизбежной. Да еще, видно, взбодренные вестями, которые доставил московский княжич, новгородцы воодушевились на новую пакость: составили на великого князя пространную клевету и с той клеветой послали в Сарай тайных жалобщиков. Благо о тех послах успел предупредить князя Данила Писцов, а ухватить их труда не стоило.
Столько лжи о себе, да сведенной письменами в одну грамоту, сколь было в перехваченной новгородской клевете, Михаил Ярославич во всю жизнь не слыхивал. И в худой день так черно он о себе помыслить не мог. В коих только грехах не винили его новгородцы! Однако для пущего доверия писали и правду: мол, мало того, что Михаил вестимый ханский хулитель, он, мол, еще на счет ордынских податей пользуется.
Было то. Быть-то было, да как новгородцы проведали? Действительно, с того самого года, как воцарился Узбек, с той поры, как нечаянно все-таки удалось Михаилу Ярославичу, благодаря недолгой ордынской замяти, последнюю Тохтоеву дань почти целиком у себя удержать, всякий год великий князь исхитрялся отдавать в Орду меньше, чем было прежде назначено. Поток дани из Руси оказался так велик, что даже и при множестве визирей, а может быть, именно благодаря их множеству, точных данных о всех положенных поступлениях никто не знал. В разные года, по разным статьям и по самым разным причинам колебались и суммы собранного серебра, и число возов хлеба, и число голов скота, и убитого зверя, и… Да всего, чем платила татарам Русь. Ясное дело: год на год не попадал. В иной год хлеба больше собрали, в иной меда, а когда ни хлеба, ни меда, зато рыбы да воска или пеньки впрок напасали. Так Михаил Ярославич и рассчитывал ежегодно, когда и чего татарам меньше отдать. Имелись для того и иные пути. Во-первых, из той части дани, что у себя оставлял, выгодней было отдельных визирей задаривать, чтобы они пуще глаза свои узили. Мздоимание при всех ханах в Орде происходило великое, им никто не гнушался, а почитал за достоинство и отличие службы. Во-вторых, можно было в сопроводительном пергаменте по своему усмотрению и произволу уменьшать число душ, с каких по Руси собиралась подать. Число-то душ на Руси еще более колеблемая величина, нежели чем что иное — то мор, то война. Благо баскаки первый и последний раз приходили считать народ по головам аж при хане Берке. Были и другие к тому условия…
А зато не страшны теперь великому князю и всей Низовской Руси ни мыши, ни летучая саранча, ни рослая рожь, когда пуст колос без зерен, ни засуха, ни иная беда, грозящая голодом — будет чем прокормиться; зато Владимир деньгами тверского князя стоит во славу Христову, точно наново выстроенный; зато в Твери что ни дом — то терем, сразу и не понять, в каком боярин живет, а в каком простой гридень; зато заложена вкруг Твери каменная, негоримая крепость, и, кабы ныне ее неприступные стены, какими придумал их сам Михаил Ярославич, выросли уж под бойницы, кто знает, послал бы он теперь Константина к Узбеку?..
Так что совесть за удержанное у татар свое же русское серебро великого князя не грызла, напротив, он и малой-то прибыли, коей умом мог лишить Орду, радовался, точно воинскую победу над ней одерживал.
Ясно стало, зачем Афанасий вернулся на Новгород. Видно, Юрию в Орде понадобились дополнительные доказательства вины Михаила Ярославича перед ханом. И доказательства той вины должны были исходить именно от русских, на то и нашли новгородцев. И вину, собаки, нашли. Ежели иные клеветы, изложенные в грамотке, не стоили и опровержения, обвинение в укрытии ханской дани сулило расплату. И к той расплате можно было начинать готовиться уже теперь. Потому что, коли новгородцы о том дознались, можно было не сомневаться, что узнает о том и Узбек. Всех завидников да жалобщиков не перехватаешь — больно Русь велика.
Однако любопытно — откуда же про удержанные подати новгородцы проведали? Не иначе, Иван Данилыч Юрию споспешествует, он же и послал Афанасия в Новгород. Неужто сам о том догадался? Неужто сам просчитал? Похоже на то. Да, силен княжич московский Иван Данилыч, силен, хоть и тих, как комарик. Истинный комарик: покуда зудит — не страшен, а как смолк — кровью, знать, напивается…
Но уж и новгородцы, как поняли, что их доносная да поносная грамота ведома великому князю, таиться вовсе не стали. Тогда-то и выкинули Михайловых наместников, они, кстати, чуя неладное, жили там тише воды ниже травы. Каких выкинули, каких в заложниках у себя оставили, для того и пускали.
А тут еще ударили в колокол — вече! Сам ли Афанасий решил отличиться, бояре ли его надоумили, только не ко времени народ-то стали злить да подзуживать: распутица на дворе, на Тверь со злобой не побежишь, а осеннее дело — темное, злобу всуе в себе не удержишь, излить надобно. Только крикни: «Распни!», только укажи виноватого, только дозволь бесчинствовать без вины, и явит тебе народ такую язву вместо лица, что ужаснешься!
Потом уж мимоходящие купцы сказывали про зверства, что вмиг учинились в Новгороде неведомо отчего. От злобы да зависти сами себя новгородцы начали есть. Кого могли уличить в приязни тверскому князю, схватывали на улицах, вытаскивали из домов, били скопом на Вечевой площади, затем кидали в Волхов с моста. Имущество же делили меж тех, кто уличил изменника. Многих забили, средь прочих и тех, кто никакого отношения к Твери не имел, а был лишь досадлив кому-то или богат на зависть и не по чину. Средь прочих забили какого-то Веска Игната, якобы за то, что он держал перевет к великому князю. А на Твери такого прозвища и сроду не слыхивали. Забили и Данилу Писцова. Причем забили нечаянно — холоп указал на него. Да и указал-то, что примечательно, не по знанию вины, а по одной лишь зависти.
Коли и были у Михаила Ярославича сторонники на Новгороде, так не стало их, а коли и остались какие, так до пяты оробелые.
Вот после того, дождавшись, как стали дороги, и повел великий князь тверские полки карать безумный и непокорный Новгород.
Дошли до Устьян…
Поди, в два дневных перехода достигли бы Новгорода, а там, глядишь, либо кровью упрямых переупрямили, либо сами костьми полегли. Так много было решимости в тверичах. Явился бы тверичам, Божией волею, Новгород на месте Устьян, неведомо, достало бы новгородским «плотникам» мужества устоять против них. До того все озлобились!
Поход оказался тяжек, зима настала больно студена, кони, видать, хворали и плохо шли. А на Твери остались бабы и девки в пустых угретых постелях, и сильно хотелось к ним на постель.
— Не больно-то весело воевать, — вздыхали тверичи. — И не воевать не выходит, — снова вздыхали они. — Кой год нет покоя от переметных новгородцев.