Теперь жалел он, что упустил время и не уделял в унынии своем должного внимания заветному детищу, надежному детинцу — тверской крепости, какую заложил по возвращении из Сарая, да все не мог возвести под бойницы из-за досадных отвлечений. Поздно было наверстывать. Да ведь не крепость, упасает, но дух. Правда, велел поставить острог перед городом на Тверце по торжскую сторону, на случай, ежели вместе с Юрием и новгородцы подступятся. Хотя и клялись они, ох как клялись в последний-то раз уж более в его распрю с Юрием не вмешиваться. Да ить новгородцы.
Занялся и войском. Дружина хоть и пополнилась после Устьян, однако больно была зелена-незнакома — из старых-то воинов мало кто остался в живых. Сила да молодость ратников одновременно и радовала и тревожила: выстоят ли? Для боя одной силы мало, вера нужна и стойкость.
Впрочем, в вере тверичей и в их преданности ему Михаил Ярославич не сомневался. И все же не хватало среди ратников тех, на ком и держится рать, тех, кто славой прежних побед да видимыми Рубцовыми шрамами вселяют в отроков гордость, а в слабых — неколебимое мужество. И не хватало Помоги! Так не хватало Помоги…
Он один своим неизменным покоем, какой хранил в самой дикой и отчаянной сече, мог укрепить слабых, удержать пошатнувшихся, приободрить уставших. «Помогай тебе Бог!..» — раздастся, бывало, над бранным полем знакомый, какой-то даже веселый возглас высокого, певучего его голоса, и всяк, кто слышит его, подумает, что именно ему желает воевода удачи, именно для него кричит над полем: «Помогай тебе Бог!..» Даже умирать под тот крик и то было легче. «Помогай тебе Бог!..» И тот, кто уж слышал за стонами да за звоном железа, как поют ангелы, улыбался, словно и он благочестиво перед смертью получил утешительное напутствие. А уж как бился Помога!
Нет более его рядом. Помоги ему, Господи…
Впрочем, за хлопотами некогда жалеть об ушедших. Как когда-то тверской князь готовился к своей первой Кашинской битве, так ныне, хотя и с иным трепетом, с иным знанием, готовился он встретить Юрия. А в том, что теперь битва состоится, он и на миг не мог усомниться. По всему выходило, — что избежать той битвы никак нельзя. Знал Михаил Ярославич, что, даже смирившись и не ослушавшись хана, он все равно вызовет его гнев. Не этим, так тем. Он был неугоден Узбеку, хотя бы потому, что угоден ему был Юрий. И жалел он лишь об одном, что не станет та неизбежная битва той битвой, о которой мечтал всю жизнь: битвой всей Руси со всей ненавистной Ордой. Но Орда стала велика и сильна, как никогда еще не была сильна во всю жизнь Михаила. А Русь дремала.
Даже в малом, и тем более в малом, не мог князь ныне противиться ханской воле — Константин в Сарае был залогом его покорности. И эта мысль ни на миг не оставляла Михаила Ярославича. Когда бы жизнь его сына, плоти от плоти и крови от крови его, ради великого понадобилась бы Руси, он готов был пожертвовать жизнью сына, но Русь той жертвы не требовала — дремала. Точно удовольствовалась уж тем, что в последние годы татары не грабили в открытую, не жгли и не убивали повсеместно и без причин, не наезжали для разбоев по собственной прихоти, но дожидались ханских посылов. И то уж казалось русичам благостью. А что платили дань — так куда от нее денешься? Разве что в бродники скроешься… Что ж, дань, так уж, видно, издавна повелось. Словно смирились для рабства русичи: мол, не нами придумано, не нам то и отменять. Что худо — привычно, абы хужее хужего не стало, и ладно… Дремала Русь. И какой князь над ней — тверской ли, московский, куда ведет, чего хочет, и в том, казалось, не было людям разницы. Дремала Русь…
Знал то про свою возлюбленную Русь Михаил Ярославич, знал и на защиту ее не надеялся. Знал, но в той дремоте не ее винил — себя. Все ему было дано, а он не успел, не сумел пробудить ее, собрать для защиты. Что ж, пришло, знать, время отвечать по грехам, за то отвечать, что недостало сердца его на кровь и злобу. Больно беспредельно великим увиделось ему то мертвое поле: чтобы ступать по нему, укрытому, как хорезмским ковром, неживым людом, видно, иную душу надо было иметь… Или не иметь ее вовсе.
Как ни тяжко оно далось, однако великий князь принял решение. Сейчас сопротивляться ханской воле было бессмысленно и губительно не для одного Константина, но и для всей Руси. Узбек, поди, только бы обрадовался такому сопротивлению, как поводу еще пуще наказать непокорных и через то наказание еще скорее и вернее утвердиться в Руси. Потому Михаил Ярославич решил отречься без борьбы от великого владимирского стола. И все же, все же готов был в другие дни спорить с безжалостным ордынским судьей: «Глух ты к Божьему слову, Узбек. Потому творишь беззакония. Но знай, покуда жив, не Юрий — холоп твой и мой, русской кровью и честью откупивший у тебя, поганого, твой поганый ярлык, а я остаюсь на Руси помазанник Божий!..»
Знал то Узбек. И на то был надобен ему Юрий.
Лишь в одном готов был ослушаться хана Михаил Ярославич. Еще матушка учила его: жизнь можно отнять у князя, но достоинство у князя отнять нельзя. Потому Михаил Ярославич и готовился к битве. Знал, Юрий идет не Русью править — что ему Русь? — к нему он идет, за ним.
А Юрий приближался неумолимо. И Русь уж стонала от хивинцев, бесермен и прочих татар, которых он вел с собой.
Состарив, время добавило к дородной и внушительной внешности отца Ивана Царьгородца то редкое благообразие, которым наделяются люди, прожившие жизнь достойно, праведно и со смыслом. Коли в детях, в глазах их и лицах, сызмала проявляется то чудесное и высокое, что дал им Господь, то по лицам стариков становится очевидно, как сумели они распорядиться тем, чем Господь одарил их когда-то. Глядя на отца Ивана, всякому пришедшему во храм делалось совестно перед ним за тайные грехи и неблаговидные действия и хотелось жить начать наново — чисто и праведно, чтобы в старости походить на него. Казалось бы, за долгую жизнь, сполна постигши людскую низость, он должен был в своем неизмеримом превосходстве отворотиться от людей, однако всякого отец Иван принимал в свою душу, на всякого глядел приветливо и для всякого умел найти нужное слово. Ежели со святоучительным епископом Андреем, умершим, кстати, еще в то время, когда князь был в Сарае, Михаилу Ярославичу иногда становилось тягостно, потому что чувствовалась в Андрее не созвучная сану княжья гордыня, то с отцом Иваном всегда ему было душевно и просто, даже и не как с духовником, которому ведомы все страсти сердца, а словно со старшим родичем — братом, отцом, коих он не имел; между прочим, бездетный отец Иван тоже любил Михаила с родичевой невысказанной преданностью и тоской. Наверное, оттого так легко им было друг с другом. Иногда Михаил Ярославич, думая о Царьгородце, удивлялся: отчего вдруг чужие люди делаются друг другу ближе и милее, чем самые близкие родичи?
— …Так я решил, отче.
За оконницей неустанно бил осенний занудливый дождь, от которого киснут дороги и усталые души. Отец Иван пристальней вгляделся в великого князя: неужто и он ослабел? Нет, доселе слабость оставалась неведома князю, и ныне глядел он твердо.
— Али устал под ношей?
Михаил Ярославич покачал головой:
— Ношу, что взял, осилю.
— Как так? — удивился отец Иван. — От великого княжения отрекаешься, а ношу несешь?
— В ином моя ноша… — Он отошел к окну и от окна, не обернувшись, глухо спросил: — Али, думаешь, многою кровью стану велик?
— Дак ведь ждали мы, хотели, — вздохнул Царьгородец.
— Хотели, — эхом откликнулся Михаил Ярославич. — Только не поднять ныне Русь, спит она.
— Спит, — согласился отец Иван.
Михаил Ярославич обернулся, лицо его оказалось бело даже в огненном свете свечей.
— Пошто так, отец Иван? Знаешь душу мою, скажи, али я плохого хотел?
— Что ты, Михаил Ярославич…
— Пошто недостойных ценят? Пошто они на Руси государи?
— Так ведь знаешь, чай, притчу-то про Тита да Фоку?
Михаил Ярославич кивнул, но отец Иван повторил:
— Когда Господь Бог Титу[93] Иерусалим предал, то не Тита любил Он, но Иерусалим казнил. И тоже: когда Фоке[94] Царьград предал, не Фоку любя, но Царьград казня за людские прегрешения…
— Да что ж, отче, разве доселе не оплатила Русь кровью безмерной грехи свои? — Великий князь с силой ударил по широкой дубовой плахе, выступавшей из-под оконницы. — Ить от князей ее неразумных злобность идет, в чем люди-то провиноватились?..
— А в том, что слепы, да еще и спят на ходу… — Отец Иван сокрушенно, тяжко вздохнул. — Словно кто ум-то им застит. Точно не своей, а чужой, не жалкой жизнью живут, мол, ныне ладно, а назавтра переиначу…
Михаил Ярославич опустился на лавку, уставил крепкие руки в колени, сказал, прямо глядя перед собой:
— Ах, отче, много мыслей имел, как пособить христианам сим, но, видать, по моим грехам многие тяготы сотворятся им вместо помощи… — Он помолчал, повернулся к отцу Ивану, и даже отец Иван не вынес его взгляда, полного муки: — Может быть, последний раз, отче, открываю тебе внутренность души. Я всегда любил отчину, знаешь то. Я всегда хотел мира в ней, знаешь то. И не мог прекратить наших злобных междуусобий… — Он усмехнулся, сквозь муку тронув улыбкой губы. — По крайней мере, рад буду, если хоть смерть моя успокоит их.
Отец Иван не сразу ответил.
— Не успокоит, сын мой: видишь же, кто идет! — Он кивнул в темный, дальний угол, точно из того угла и грозило нашествие. — А ты, Михаил, рано смерть кличешь, прежде времени, — укорил он князя.
Михаил Ярославич прикрыл ладонью глаза.
— Не смерти страшусь, но позора.
Он отнял ладонь ото лба, и будто светлей стало от сухого, яростного огня его глаз.
— В чем виноват, отче? Вижу, нет мне помощи, и смущаюсь оттого. Пошто Господь отвернулся?!
— Не сетуй на Господа, сын мой, — мягко, ласково даже остановил князя отец Иван. — Не ведаем Его помыслов, не знаем путей Его милостей. Помнишь ли? — спросил он и скоро проговорил стих псалма Давидова: — «Все, видящие меня, ругаются надо мной; говорят устами, кивая головою: «Он уповал на Господа, — пусть избавит его; пусть спасет, если он угоден Ему…»
— Истинно, — воскликнул Михаил Ярославич, — истинно, отче!
— Так что ж нам сетовать, как неверящим? Господь велик, каждому дает спасение по вере его.
— Да ведь не за себя только страшусь, отче, не за себя одного молю его!
И сказал отец Иван неутешное, о чем и сам Тверской думал:
— Велик Господь, сын мой. Но и дьявол велик. И, видно, вечна борьба их за нас. Однако не вечна власть дьяволова над людьми, но временна.
— Когда же пройдет?
— Когда народ Богу душу откроет.
— Когда же?
— Когда для добра проснется.
— На то уповать? — усмехнулся Михаил Ярославич.
— На то уповай. А более не на что, — усмехнулся и отче. — «Ибо Господне есть царство, и он — владыка над народами…» — Царьгородец осенил великого князя крестным знамением. — Верь, что Господь вразумил тебя, и дух твой пребудет в крепости.
— На то уповаю! — истово перекрестился Михаил Ярославич.
Еще говорили, как всегда говорят, сойдясь, русские, которым особенно больно за отчину.
Впрочем, есть ли такие русские, коим не больно за отчину? Конечно, есть…
Понимал, что ни власть, ни Русь уже не спасти, и все же, пытаясь предотвратить лишнее пролитие крови, Михаил Ярославич послал в Кострому, навстречу Юрию, переговорщиков, бояр да духовных, умевших доходчиво толковать от простого до сложного. Впрочем, сложного в посольстве их не было, Михаил Ярославич одно велел сказать Юрию: что он, Тверской, отрекается от великого княжения, и потому пусть, мол, Юрий распустит войско и идет к столу во Владимир. Михаил Ярославич велел просить послов Юрия дать ему спокойно княжить в тверском наследии.
Старшими в посольстве пошли бояре Александр Маркович да Святослав Яловега.
В гриднице было душно. По постному времени шли Филипповы дни, из каждого рта крепко пахло луком и иной простой, только что принятой пищей. Редко кто дышал скоромным. Тех редких отличали ладони, поднятые к бородам, словно ладонями они пытались загородить мясной дух, перший из чрева. Князь собрал людей внезапно, не дав и пополудничать, то есть поспать после обедни, как то и было заведено. Рты раздирала зевота. Из оконниц вынули войлочные заглушки, однако оттого легче дышать не стало. Оконницы не выставляли — Михаилу Ярославичу нездоровилось.
В гриднице было людно. Несмотря на неурочный час, собрались все, кого звали: бояре, окольные, воеводы, купцы и иные знатные горожане из тех, за кем шли и кому верили остальные тверские жители. На лавках никто не сидел, потому как всем места на лавках бы не хватило, и перед глазами сидящих, коли бы кто и сел, стеной высились спины тех, кто напереди. Припозднившиеся, чтобы увидеть князя, забыв вальяжность, с ногами забирались на лавки, крытые толстым сукном. Впрочем, перед тем как взобраться на лавку, снимали сапоги от почтения к княжескому сукну. Но лучше б уж не снимали. В гриднице было душно.
Князь один сидел в дальнем красном углу на высоком и просторном царском стольце. По одну его руку стояли сыновья: Дмитрий, Александр и Василий, все рослы, крепки и одинаково хмуры лицами. Даже Василий напустил на себя грозный вид.
«Знать, война…» — думали тверичи.
По другую руку Михаила Ярославича стояла жена.
Те, кто знал и помнил Михайлову матушку, покойную княгиню Ксению Юрьевну, поражались до изумления удивительным сходством с ней княгини Анны Дмитриевны, какое она приобрела с течением времени. Разумеется, она была вовсе иной, пышнее телом, румяней лицом, моложе и нарядней в одеждах. Однако сам лик, зримый образ лика благоверной свекрови словно перенесся на лик невестки. И та же строгость и даже скорбность в чертах и во взгляде. Впрочем, схожесть та явственно для всех обнаружилась вдруг и совсем недавно — лишь в этот несчастный год.
Рядом с княгиней стоял новый тверской епископ Варсонофий, а далее, расходясь тесным кругом, иные…
— Все, что ли? — спросил Михаил Ярославич.
— Все, батюшка, — ответил Дмитрий.
Но еще некоторое время молчал князь, оборотившись в свои глубины. Никто не смел его потревожить, люди лишь вздыхали да коротким движением рук утирали пот, струившийся из-под шапок.
— Прости великодушно, тверской народ, что позвал не ко времени. Весть пришла… — говорил он негромко, но внятно, так, чтобы каждому слышалось и тихое слово. — Убил Юрий мое посольство.
К смерти были привычны и терпеливы тверичи. Не смерть оказалась страшна, но бесправие.
— Как то?! Пошто договорщиков? Или зверь он?..
Люди ахали и крестились, поминая тех, кто ушел с посольством. Ить люди-то ушли — не последние из людей.
— Пошто руку-то Господь ему не иссушит?..
Михаил Ярославич дождался, пока опомнятся.
— Позвал вас, чтобы вы рассудили: верно ли мыслю, того ли хочу, что и вы желаете?
— Али когда по-другому было? — попробовал кто-то подбодрить князя, но тот поднял руку, и крик оборвался, будто прикушенный.
— Не сам ли хан утвердил меня на великом княжении?
— Так было, великий князь…
— Не собирал ли я для него царской пошлины?
— Так было…
— Не я ли стоял с вами за всю Русь?
— Так было…
— Теперь стал я неугоден ордынскому царю. За многое серебро, за низость свою Юрий, московский князь, откупил сей ярлык у хана. Доколе же достоинство наше не по роду, не по чести, а по обычаю поганых будет стоять над нами?
— Так что ж, коли царь, — сказал кто-то тихо.
Михаил Ярославич взглянул на голос. Люди стояли плотно, покорно, и не понять было, кто сказал.
Михаил Ярославич усмехнулся, прикрыл глаза, чтобы не увидели его скорби.
— Теперь… — Вновь смотрел он на тверичей, но непросто давались ему слова. — Теперь отказываюсь я от сего владимирского достоинства. Совесть меня не упрекает. Но, может быть, ошибаюсь? — спросил Михаил Ярославич внезапно так истово, словно от ответа тверичей что-то еще могло измениться, словно от их ответа все зависело в его жизни.