Санный поезд тверского князя, вышедший из Сарая пять дней назад, то ли в знак особой милости хана, то ли еще по какой нужной причине провожал верховой отряд под началом знатного монгольского мурзы Ак-Сабита. Сейчас его всадники, вздымая легкую снежную пыль, наперегон посылали коней в сторону от укатанного пути. Михаил Ярославич смотрел на них из возка, чуть отвернув тяжелый войлочный полог. Что там?..
— Князь, ты же не старый байбак, иди, промни кости! — смеясь, крикнул по-русски мурза. — Скоро мои нукеры коз погонят. Большой лов будет! Иди! Я тебе лук отдам — первым будешь стрелять!..
Первым стрелять на всякой охоте большая честь, но князь, глядя на красное, обветренное лицо татарина, на иней на его обвислых усах, выходить из теплого возка не хотел. Да и не было у Михаила никакого желания к этой охоте. Только ведь здесь, в Орде, сам себе не хозяин — может, и провожает-то его Ак-Сабит лишь затем, чтобы снять с коня вроде бы случайной стрелой на попутной охоте. Много и ранее слышал о нравах Орды Михаил, много и сам ныне увидел. Но и в возке остаться нельзя — нехорошо. И Ак-Сабит не отстает, скалится:
— Ну что, князь! Айда со мной сайгу бить!
— Ефрем!
Михаил на ходу соскочил с возка, запахнул дубленую легкую шубу, отороченную бобром, затянул широкий серебряный пояс, тяжелый от сабли.
— Сабля-то зачем, князь? Говорю, я тебе свой лук отдам, — засмеялся ханский мурза, развернул вороную кобылку и, указав плетью перед собой в направлении ему одному видного места, крикнул: — Туда скачи, там коза будет…
Затекшие от долгого недвижного сидения ноги кололо морозными, быстрыми иглами. Михаил несколько раз резко взмахнул руками, присел, разгоняя по жилам кровь. Этой осенью в день тезоименинника Михаила Архистратига[35] князю пошел двадцать первый год. Теперь это был не безусый отрок, что-когда-то смущался ломкого голоса, но довольно высокого роста, ладный в плечах уже не юноша, но и не вовсе зрелый мужчина с не стриженной еще бородой, лившейся с лица мягкими русыми прядями.
— А ты бы не ходил на лов, князь. Не верю я им… — Ефрем подвел в поводу задиристого, бойкого Князева жеребца, который терпел рядом только Тверитина и хозяина.
— Да кто ж им верит, Ефрем… — Михаил усмехнулся. — Я скорей вон ему поверю, — кивнул он на жеребца, которого за злой и коварный нрав звали на конном дворе Баскаком. Давая почуять жеребцу свою руку, князь с силой потянул за повод. Баскак хотел было кинуть вверх головой, но Михаил ему не позволил: — Ну, балуй! — прикрикнул он на жеребца и отослал Ефрема. — Лук принеси. Да тот лук-то возьми — дареный!
Большой двойной лук, скрепленный рогом буйвола, с серебряной насечкой, в богатом, шитом золотом налучье Михаилу подарил хан Тохта[36]. Всякий подарок, полученный в Орде, нес определенный, хотя временами и не сразу понятный смысл. В этом подарке загадки вроде бы не было: я тебе верю, как бы говорил хан, и даже даю тебе лук и стрелы на твоих и моих врагов. Впрочем, и самому простому ордынскому подарку, не говоря уж про царский, можно было дать не одно толкование…
Князь сам приторочил к седлу кожаную тулью с длинными нерусскими стрелами, уже расчехленный лук, затем поймал ногой стремя и вскочил на коня. Вместе с ним от обоза в степь ушло около двух десятков всадников: некоторые бояре, Тимохи Кряжева горсть да Тверитин, державшийся ближе всех за Князевым жеребцом.
Ак-Сабита и его спутников Михаил нагнал в пологой ложбине, где оказался внезапно глубокий, аж по конские бабки, снег и не было мучительного беспередышливого степного ветра. Еще издали, обернувшись на шум, Ак-Сабит приложил ладонь ко рту: тише! Значит, загонщики должны были выгнать стадо сюда. Теперь стала ясна хитрость татарского лова. Двумя лучами охватив стадо, загонщикам следовало повернуть его к месту засады. Михаил хотел спешиться, чтобы было сподручней стрелять, однако Ак-Сабит, обнажив в улыбке белые зубы, знаком дал понять, чтобы князь не делал этого: стрелять надо с коня, вырываясь навстречу стаду. Иначе, наверняка почуяв людей, сайга уйдет, свернет в сторону, не приблизившись для убоя — степь широкая, а загонщиков мало. Да, для такого лова загонщиков явно недоставало, нельзя было ждать, что стадо покорно пойдет куда надо. Оставалось надеяться на хитрость татар, удачу и меткость.
Стрелять из лука с городской стены, из башни или стрельницы — одно, стрелять, стоя твердо на крепкой земле в лесу или в поле — иное, стрелять же с коня на лету — совсем уж другое, не похожее ни на первое, ни на второе. Михаил знал: с коней татары метят куда лучше русских, оттого и в сражениях (если это возможно) не любят сходиться в ближний сабельный бой, а действуют наскоком, покрывая небо сотнями, тысячами стрел. Причем можно верить, что почти всякая стрела, пущенная татарином, знает, куда летит. Так, на Калке[37], не понеся урона, воины Джебе-нойона и Субедея через такие наскоки издали перебили во много раз превосходящих их числом русских… Да что говорить, татарчонка в три года привязывают к седлу и в руки дают лук и стрелы! Их женщины и те стреляют с коня, как не всякий русский мужик, — князь видел. Одной сноровки здесь мало, нужна привычка. А русский, что ж русский? Русский больше привычен к пешему строю, к рогатине да топору. Да и конным быстрей спешит в сшибку, чтоб уж в рубке показать свою удаль. Татары — иное…
Михаил решил заранее снарядить лук. Он-то как раз неплохо стрелял с коня. Однако и лук был непривычен руке, и стрелы гораздо, пальца на четыре, длиннее, чем русские. Расстегнув тулью, он вынул из нее искусно оперенную стрелу с долгим кованым жалом. Увидев это, Ак-Сабит беззвучно засмеялся: спешишь, князь!
В молчании прошло не менее часа. Только пар от дыхания коней и всадников едва заметно струился над ложбиной.
Князь спрятал зазябшие руки в мягкие беличьи рукавицы. Нет, не было у него никакой охоты к этому лову. Душой; Михаил давно уже был в Твери…
Сначала думал, что успеет вернуться еще водой — по Волге с последними купеческими насадами, потом рассчитывал уйти из Сарая сразу за Покровом, а вышли-то лишь на Спиридона-солнцеворота, и теперь князь спешил-надеялся попасть домой хотя бы к Рождеству. Так и постановил для себя и ездовым наказал не жалеть лошадей, да навязали на его голову провожатых! Сабит этот только смеется, скалит белые зубы — дружбу показывает, а вся его хитрость как на виду: если за каждым зверем эдак-то по степи бегать, в Тверь и к Крещению не попадешь!
Никак Михаил не думал, что таким долгим окажется его первое посольство в Орду. Тем более выезжал-то он спешно — сам хан его вызывал. Мчались как на пожар: к плохому, хорошему ли — неведомо, но как же, сам белый царь зовет, видеть хочет! Прибыли в начале июля. И чуть ли не два месяца Михаил в Сарае без проку и дела промаялся: ждал, когда светлый Тохта его до себя допустит.
Наконец допустил…
Посреди обширного, мощенного камнем двора, за забором, сложенным из больших плит, вырезанных из розового ноздрястого камня, на высоком древке развевалось белокошное ханское знамя с бунчуками из ячьих хвостов, укрепленных один над одним. На знамени знак Чингисова рода — серый кречет, несущий в когтях черного ворона. Предок Владыки Человечества и Государя Государей Бодунчар, говорят, был беден и жил лишь за счет соколиной охоты.
Вдоль стен двора стояло множество телег с укрепленными на них юртами, готовых тронуться в путь в любой миг. Причем откидным пологом входа всякая юрта была повернута строго на юг. Сам двор оказался столь велик, что мог вместить, наверное, не одну тысячу подданного хану народа. Может быть, из-за ощущения этого огромного, пустого, как степь, пространства сам ханский дворец показался Михаилу не слишком величественным, да и не очень большим. Лишенная праздничной кровельной чешуи русских теремов, без конька и шатровых скатов, круглая обмазанная глиной крыша дворца не тянулась вверх, а, наоборот, словно придавливала толстые стены из дорогого греческого камня, блестевшего на солнце разноцветьем прожилок. В каменном дворце хан проводил дни: принимал послов, гостей, ответчиков по разным делам и собирал диваны — советы с участием самых близких ему людей… Здесь же, неподалеку от каменного дворца, стоял ханский шатер, куда Тохта удалялся лишь с женами, когда на землю спускалась ночь. В солнечный день на золотой ханский шатер нельзя было и взглянуть, как невозможно глядеть на солнце: казалось, само золото, закипая, оплывает по его плавным скатам…
Перед входом во дворец в два ряда стояли ханские нукеры с обнаженными саблями. Так же в два ряда, укрепленные на треногах, дымились сладким дымом металлические закопченные кумирни.
Ни идолам, ни кусту, ни предкам Тохты, ни еще какой чертовщине кланяться Михаилу не предлагали, а сквозь дымы он прошел, читая про себя святые псалмы и сдерживая дыхание. Поклониться татарским идолам и пройти через такие дымы когда-то, еще при Баты, отказался князь Михаил Черниговский[38]. Терзали его за то долго, но, когда уж и голову отсекли, его губы успели еще сказать: «Христианин есмь!» Говорят, сам Баты поражен был стойкостью сего князя и его боярина Феодора, тоже принявшего мученический венец со словами благодарности Господу…
И в самом дворце, несмотря на летнее пекло, прямо на каменном полу горел в очаге огонь.
Тохта принял Михаила в большой, круглой, как юрта, комнате, стены которой покрывал войлок, а полы — дорогие узорчатые ковры из Хорезмского шахства.
В белых почетных одеждах, поджав под зад ноги, хан восседал на высоком приступе, покрытом розовой, расшитой золотыми нитями кошмой. Рядом сидела одна из жен. Другие — жены и наложницы самого хана и жены и первые наложницы братьев-царевичей, некоторые из которых и с малыми ребятами на руках — находились по левую руку от Тохты. Здесь же, как догадался Михаил, располагались и гости. По другую сторону, в богатых одеждах, с презрительными, надменными лицами, также поджав под себя ноги, сидели братья-царевичи, бывшие еще моложе Тохты, и среди них юный Дюдень, которого Михаил непонятно почему, однако, сразу же отличил для себя. Может быть, потому, что его взгляд показался князю наиболее приветливым и открытым. Сидели и другие: знатные орхоны, влиятельные темники, доверенные визири, а также в простых серых и коричневых рясах с широкими рукавами и в высоких колпаках монгольские волхвы и жрецы — бохши и ламы, — к которым Тохта имел особую склонность.
Повторяя в том великого предка, то есть Чингисхана, Тохта говорил, что он равно относится к Будде, Иисусу, Магомету и Моисею, оставляя им возможность бороться между собой за право помогать ему в его свершениях. Душой же он был язычник и шаманист, впрочем веривший в предопределение. Вечно Синего Неба[39]. Потому-то ближе всех к хану сидел могущественный ордынский бохша и волшебник Гурген Сульджидей, без совета с которым Тохта не принимал никаких решений — ни государственных, ни житейских. Именно Сульджидей знал, когда и с кем лучше начать воевать, когда отправляться на охоту, кому из жен или дев понести от праведного Тохты, а кому от небесной молнии. Молоко у верблюдиц и женщин кисло, если хотел того Сульджидей… его безбородое, желтое, как речная глина, лицо всегда было сумрачно, непроницаемо и бесстрастно, как у каменного чудского идолища.
Княжеские подарки — серебро и меха — по описи принял ханский визирь на второй день прибытия посольства. Теперь же Михаил, склонившись перед Тохтой, как требовал того введенный еще Невским обычай, преподнес лишь объемистый серебряный водолей, на откидной крышке которого была отлита голова орла с распахнутым клювом и зелеными камнями-изумрудами, вставленными на место глаз. Кроме того, из рук боярина Яловеги, стоявшего позади, Михаил принял и сложил перед ханом еще и вязку горностаев, да к ногам ближайшей царицы ссыпал золотые колты[40] и кольца, выполненные тверскими умельцами.
Гюйс ад-дин Тохта был молод, может быть, чуть старше самого Михаила. К власти в Орде он пришел два года тому назад, после того, как с помощью хитрого Ногая-ака обманом заманил в западню и убил юного Тула-Бугу и всех его многочисленных братьев. Говорят, Тохта сам, чтобы они не видели своей смерти, покрыл головы тканью сыновьям Менгу-Тимура перед тем, как им милосердно переломили спины…
Тохта, как и всякий простой татарин, носил в ухе серьгу, лицо его было желто и кругло, тонкие черные брови выщипаны, будто у женщины, а длинные жидкие волосы гладко зачесаны назад и связаны там в косицу, отчего казалось, что углы его широко расставленных глаз тянутся кверху следом за волосами. Ни бороды, ни усов Тохта не носил и выглядел оттого еще моложе, чем был. Сначала Михаилу казалось даже неловким открыто смотреть на бритое лицо хана.
Равнодушно взглянув на подарки, перемолвившись о чем-то с бохшой Сульджидеем (не на куманском наречии, которое Михаил уже понимал и без толмача, а на языке монголов), Тохта наконец посмотрел на русского князя и милостиво улыбнулся. Однако первые его слова, обращенные к князю и переведенные ему толмачом, были жестки:
— Отчего ты, князь, не спешил увидеть своего царя? Зачем ждал гонца от меня?
Скулы Михаила покрыли красные пятна.
— У царя много князей, много ему забот обо всех, — ответил он. Помолчал и добавил: — Не думал я, что тебя без дела можно тревожить.
— То не тревога — любовь изъявить… — Тохта улыбался, хотя слова его были полны яда. — Разве я должен тебя просить принять мой ярлык? Разве я у тебя слуга?..
Действительно, вот уже пятый год Михаил сидел на Твери, не имея на то ханского ярлыка. Покуда шла в Орде своя замять — а тянулась она давно, со смерти хана Менгу-Тимура, — покуда его братья и сыновья и сыновья его братьев делили власть и убивали друг друга, татарам было не до Руси. Потому и Михаил, покуда не звали, не спешил поклониться. Довольно того, что с тех пор, как отложился от Дмитрия, сам отправлял в Орду дань, сперва Тула-Буге, затем Тохте.
— Я твой данник, царь. И дань тебе исправно плачу, — сказал Михаил.
Тохта произнес что-то по-монгольски, и вокруг засмеялись. Даже женщины. Толмач перевел:
— Хан спрашивает, а кто ему не платит дани? Хан говорит, русский князь не хочет разговаривать с ханом, потому что русский князь не слышит его вопросов…
Пятна на скулах Михаила стали ярче, но уже огнем непокорства зажглись и его глаза. А позади стояли бояре, отец Иван, учивший смирению, но и достоинству.
— Я не на чужой стол пришел. Я в своей земле отца заместил. А моего отца на великий стол ханские послы Банши и Чевгу сажали, — упрямо проговорил Михаил.
Тохта опять что-то сказал по-монгольски, и все опять засмеялись. Видно, ему нравилась эта игра.
— Хан сказал, что не знает Чевгу, — тоже ухмыляясь царской шутке, перевел толмач.
Но вдруг Тохта переменился, перестал улыбаться. Глаза его смотрели на Михаила будто мимо, так смотрят не внутрь, а сквозь, пусто и безразлично.
— Так что, не нужен тебе мой ярлык? — внезапно по-русски тихо спросил Тохта.
И здесь Михаил не выдержал — опустил глаза.
— Как же, царь, править-то без твоей на то воли? — тихо ответил он.
— Без моей воли править нельзя, — милостиво согласился Тохта.
Правда, потом хан был с Михаилом ласков. Усадил его по правую сторону — не подле себя, но и не далеко. Угостил из своей руки не кумысом, но вином, и даже похвалил перед всеми:
— Хорош русский князь, горячий…
И улыбался дружески.
Даже воспоминания о той похвале, о позорном том дне, когда холопом стоял перед ханом, перебиравшим желтыми короткими пальцами яшмовые кости бус, до сих пор были так мучительны Михаилу, что он заскрипел от досады зубами.
Ак-Сабит понимающе улыбнулся, огладил морду кобылы: тихо, тихо…
Вот так же и Тохта улыбался. Будто знал про Михаила такое, чего и сам Михаил не знал про себя.
Князь отвернулся от улыбчивого татарина, глубже, всем лицом зарылся в мягкий мех высокой бобровой опушки.
«Да что они знают? Будто русские их крови не видели…»
Но то оказалось не последнее унижение. Дальше пошло еще хуже. Каждый день Михаил был обязан являться к цареву двору, высиживать неизвестно чего среди менявших друг друга гостей, не имея права покинуть Сарая, хотя ярлык на тверское княжение с алой тамгой — печатью правосудного хана, он получил неожиданно быстро, чуть ли не на следующий день, как был представлен Тохте.