Дед приезжал в Тбилиси, и они ходили втроем в кино. Всегда в один и тот же кинотеатр, куда раньше Дед водил Маргариту. Перед фильмом оркестр играл боевые марши. Часто пела певица, русская женщина. Она подходила близко к зрителям и, прерывая себя, выкрикивала: «Подпевайте, товарищи!» После трех звонков впускали в зал. Голос диктора объявлял: «Снимать обувь и плевать на пол запрещается!»
Деду было жарко в высоких сапогах, но он терпел. Сын уже знал большой секрет, почему Дед вечно ходит в высоких сапогах. Это от того, что он носил их не снимая еще с парижских времен и у него ноги до колен стали лысыми, как у женщины. Он бы скорее умер, чем позволил кому-либо это увидеть.
Сын придерживал веко двумя пальцами, и время от времени слеза, набухнув, скатывалась по его лицу. Он ненавидел моменты, когда изображение на экране дергалось и в зале вдруг вспыхивал свет. Все озирались осоловело, а потом начинали свистеть, топать ногами и кричать киномеханику: «Сапожник!»
Киномеханик высовывал голову в форточку и спрашивал: «Откуда начинать?» Ему подсказывали: «Где он говорит: „Я без вас жить не могу!“» Сын не отрывал ладоней от мокрого лица.
Потом они долго добирались домой на окраину города. Им только дали квартирку, «хрущевку», где на кухне можно было есть лишь стоя, а до потолка – достать рукой. «Это последнее, чем отомстил Хрущев человечеству», – говорил Отец. Хрущева уже не было, глухую стену дома закрывал портрет Брежнева. Портрет меняли каждый год – пририсовывали медали.
Сразу за домом город кончался, там было мусульманское кладбище и горы, шакалы приходили выть по ночам под самые окна. Теперь горы разравнивали, мусульманские мертвецы переворачивались в могилах от взрывов. Река обмелела, они переходили ее, не замочив подошв. И маки больше не росли.
Отец просил Сына повторить фильм. «Откуда начинать? – копировал Сын киномеханика. – Подпевайте, товарищи! Какое время идти в туалет, уже давали второй звонок…» Сын выдавал фразы, как будто читал их по бумаге.
Отец смеялся, а Дед всматривался в темноту, где было только кладбище, и просил: «Тише, нас могут услышать!» С тех пор как Дед побывал в тюрьме, он боялся даже мертвецов.
Дед все еще работал главврачом курортной поликлиники. Сам начальник КГБ Сухуми приводил к нему своего сына. Это был чернявый подросток, ровесник Лали или Сына. Дед верил, что обязан ребенку за должность, и ненавидел его, как раб – хозяина. У мальчишки были глаза вора. Он приходил как принц, с охраной.
Когда Дед появился в Сухуми в тридцать шестом году, город еще не был курортом. По площади Ленина ходили коровы. Зубы не принято было лечить, их вырывали. Он никому не был нужен. Перадзе взял его на работу, потому что пожалел. Перадзе был раньше соседом князя Арешидзе, он знал Деда с детства.
Сухуми был последним городом, где Дед когда-либо мечтал жить. Но его выпустили из тюрьмы с условием, что он тут же покинет Тбилиси, и ему некуда было деваться. До Кутаиси они с Маргаритой и Отцом проехали на арбе, а потом шли пешком, три дня. Он пришел оборванный, голодный и грязный. Перадзе сказал ему вместо «здравствуй»: «Ты что, из тюрьмы вышел?»
Пациентами Деда были только мужчины. Иногда, очень редко, мужья приводили жен. Они стояли возле кресла, заслоняя свет, и следили за каждым движением Деда. Женщины извивались от боли, как змеи, и их груди подпрыгивали, как фрукты в кузове грузовика. Говорили, что при виде красивых женщин глаза у Деда становились безумными. Говорили также, что он переспал с половиной Парижа.
Кабинет выходил окнами на море, обычно Дед сидел к нему спиной. Он перестал ненавидеть море, но не любил на него смотреть. Он был несправедлив к морю и знал это. Море тут ни при чем. Отцу приморский воздух очень подошел. Он перестал задыхаться по ночам. Он научился плавать.
Они жили в двух шагах от берега в доме со шпилем. Князь Арешидзе поставил этот шпиль перед самой революцией. Когда большевики захватили город, они забрали его дом первым. Потому что со шпилем – прямо лез в глаза. Деду разрешалось занимать одну комнату на первом этаже. Туалет и кухня были общие на девять семей. Маргарита драила каменные ступни туалета раз в девять дней, по очереди. Отец поливал водой из чайника.
Отец перед войной стал настоящим красавцем, как все мужчины в роду Арешидзе. Его кудри были золотые, а глаза синие. Он был только слишком худым, щеки почти соединялись изнутри. Он пошел в военкомат, не дожидаясь повестки. Маргарита собрала ему маленький чемодан, говорили, война будет две недели. Его не взяли, тогда еще не брали с плохими легкими. Отец переживал это как оскорбление.
Повестка пришла на Котэ, младшего брата Деда. Маргарита прощалась с Дедом, когда он шел в военкомат объясняться, как навсегда. Деду дали подписать бумагу, что он не поддерживает связь со своими братьями, предателями Родины. И выпустили. Маргарите Дед сказал, сгорая от счастья: «Теперь я точно знаю, что они живы». Дед не видел братьев с тех пор, как покинул осенний Париж.
И наконец заметку Сына напечатали в газете. Сын писал о выступлении Дины на празднике в честь Дня советизации Грузии. Дина играла на кларнете, самом печальном из всех инструментов. Сын страдал физически, когда слушал музыку. Эти звуки жили вечно. Они не складывались во фразы и потому не умирали.
Сын писал кратко, не в стиле тех лет. Статьи ценились по длине. Это была гослиния. Брежнев, с бровями и медальками, читал доклады по три-четыре часа. Ему подносили чай на трибуну. Он отхлебывал шумно, в микрофон. Газеты вечно открывались с его речей. Люди приступали к чтению с последней полосы. Спортивная газета опубликовала доклад Брежнева с сокращениями. Редактора сняли.
Дед приехал по случаю заметки вместе с Лали и закатил банкет в рыбном ресторане. У Деда были левые деньги. Он принимал частных пациентов в комнате под самым шпилем. Он держал медсестру, которую в городе называли Третьей женой. Конечно, это было незаконно, но ему казалось, что все устроено очень скрытно. У входа в кабинет стоял шкаф без задней стенки. Доверенные клиенты проходили через его створки, как сквозь двери. У Второй жены хватало ума не рассказывать о частной практике, когда она ходила жаловаться на Деда по разным чиновникам.
Лали только исполнилось пятнадцать. Ее груди уперлись в небо, как сванские башни. Она подворачивала юбку у пояса, когда выходила из дома со шпилем. Дед запрещал показывать коленки и загорать на пляже. А она бегала и раздевалась там, медленно, под восхищенными взглядами мальчишек. Фигура у Лали была как гитара.
Лали сказала Сыну под большим секретом, что у нее уже есть настоящий поклонник, взрослый мужчина. У которого была жена, но умерла. Что он смотрит на нее из окна каждый раз, когда она идет в школу по площади Ленина. Сын тоже доверил Лали секрет: что женится на Дине, как только станет совершеннолетним. И Лали приступила к выдаче этого секрета тут же, в рыбном ресторане.
Рыбный ресторан нависал над рекой, как корабль. Летом посетители сидели возле открытых окон и выбрасывали грязные тарелки в реку. Когда река мелела, под окнами было полно битой посуды.
Отец и Мать чувствовали себя неловко. Они привыкли к хрущевской кухне, огромный зал на них давил. Мать была в заштопанных чулках. Ей казалось, все смотрят прямо на штопку. Отцовский костюм блестел на локтях, галстук у него был единственный. Каждый вечер после работы Отец набрасывал этот галстук на бронзовый бюст Ленина – подарок за победу в соцсоревновании.
Мать была недовольна заметкой Сына. Ей не нравилось, как он пишет. Предложения короткие, как пук. И о чем? Разве удивительно, что Дина стала знаменитой? Ее дом фашисты не бомбили! И конечно, ее все знали – она переспала с половиной города!
Дед был тамадой и опьянел так, что запел. Пел он красиво, но редко. Сын слушал песню Деда в первый раз. Обычно каждый год 25 февраля Дед справлял Сыну день рождения, но сам никогда не приезжал. Он присылал Третью жену с большими сумками, и она два дня стояла у плиты. К вечеру все выходили на балкон смотреть салют.
Когда Сын был маленьким, он думал, что салют устраивает Дед в честь его дня рождения. Однако салют был по поводу советизации Грузии. Как раз в этот день в 1921 году Красная армия вошла в Тбилиси и в Москву полетела историческая телеграмма: «Кремль. Ленину. Сталину. Над Тифлисом реет Красное знамя. Да здравствует Советская Грузия!»
25 февраля 1921 года Дед провожал своих родителей из Сухуми. Красные наступали, они теснили белых по всему фронту. Меньшевистское правительство бежало. Из Сухуми на итальянском корабле выезжали последние князья. Стреляли уже на улицах города.
Дед стоял на берегу и смотрел, как люди заполняют корабль. Он не боялся выстрелов. Ему еще не приходилось видеть, как пуля убивает человека. Для него выстрелы звучали как плевки.
Люди медленно и плавно поднимались по шатким лестницам. За каждой семьей несли груду чемоданов. Коробки со шляпками. У какой-то женщины брызнули на груди бусы. Все кинулись их подбирать. Начинал накрапывать дождь.
Выстрелы раздавались все ближе. Капитан поторапливал. Он кричал по-итальянски, которого никто не понимал. Вдруг он распорядился, чтоб больше не брали чемоданов. Люди все шли. Матросы прямо с палубы стали швырять в воду тюки и вещи. Корабль усаживался в воде, как толстая женщина в ванне.
Князь Арешидзе снял с пальца перстень и передал его Деду. На перстне был изображен витязь, разрывающий пасть тигра. У княгини Арешидзе было золотое зеркальце с тем же рисунком на крышке – семейная реликвия. Дед попробовал перстень – он лез только на мизинец. Деду казалось, что князь Арешидзе слишком сентиментален, они ведь расстаются ненадолго. Дед должен был выехать в Париж сразу же, как родится ребенок. Маргарита была тяжела, и потому он поехал провожать родителей один.
Княгиня Арешидзе попросила Деда спеть на прощанье. Деду было неловко. Он не мог начать. Княгиня Арешидзе сама запела, тонким голосом: «Чрело пепела, гапринди нела…» («Пестрая бабочка, улетай…») Дед молчал.
Наконец корабль отделился от берега и поплыл. Нет ничего красивей плывущего корабля.
До Батуми он мог идти параллельно берегу, но капитан, видно, боялся маячить на глазах у красных. Он отходил все дальше. Дед смотрел не отрываясь. Вдруг на линии горизонта корабль дернулся, уткнулся носом в небо, потом в воду, в небо, в воду и пошел ко дну.
Неизвестно, что было потом. Деду казалось, что он вошел в воду и поплыл. Но он не умел плавать. Он был весь мокрый, когда его нашли на следующее утро, под дождем. Он говорил какие-то слова по-итальянски, которого никто не понимал.
Кто-то позвонил Отцу, что сносят дом, где он родился. Дед потом допытывался: кто звонил? Отец не пошел смотреть. У него не было сладких воспоминаний, связанных с двором, где вечно сушилось чье-то белье. Оттуда Деда в тридцать шестом году забирали в тюрьму. Там, возле крана, Шотико, старый большевик, дал Отцу пощечину и назвал ублюдком предателя. После войны во дворе не осталось мужчин.
Теперь на месте крана сидел Ленин, мускулистый, как Шварценеггер. Он был один на мраморной площади, перед новым зданием ЦК Компартии. Он смотрел на кирпичную стену напротив. В стене было единственное окно – из туалета Шотико.
Дед работал на станции «скорой помощи», когда они жили в этом дворе. Начальство решило, что он может понадобиться в любую минуту. Ему установили телефон. Все соседи собрались посмотреть на аппарат. Рабочий спросил Деда: как прибивать – временно или навсегда? Десятки людей ждали его ответа. Дед сказал: «Ничто не вечно под луной!»
Они прожили с аппаратом три бурных дня. Незнакомые люди стучали в дверь и просили посмотреть. Приводили детей. Смелые снимали трубку и шарахались от гудка. На третий день, под утро, солдаты подсаживали Деда в грузовик, пока Отец кричал, вырываясь из рук Маргариты: «Папочка, не уезжай, не уезжай!»
Всю свою жизнь Дед вычислял, кто же именно написал на него в НКВД. О том, что он не верит в нерушимость социалистического строя, раз говорит: «Ничто не вечно под луной!» Занимается антисоветской пропагандой. Дед подозревал разных людей.
Через много лет, во время вооруженного конфликта в Тбилиси, Сын нашел в покинутом здании КГБ дело об аресте Деда. Доносило на него пять человек. С двумя из них Дед мило раскланивался и никогда их не подозревал. С тремя другими не был знаком.
Сын зашел в здание КГБ потому, что искал себе пистолет. Не прожить было мужчине без оружия. По центральным улицам гонялись друг за другом танки. Кончались восьмидесятые, Грузия избавлялась от коммунистов. На грузовиках, с петлями на шеях, провозили по городу изуродованные памятники героев революции.
Ленина, который сидел на месте крана, били молотками три дня. Сын смотрел, придерживая веко, как крошится мускулистое тело. Голова держалась долго – Ленин не сводил взора с окна Шотико. Люди навалились, и голова покатилась по мраморной площади.
В остальном городе женщины с утра становились в очередь за хлебом и дети ходили в школу, волоча портфели. По ночам выстрелы звучали как плевки. Никто больше не открывал окно и не спрашивал, кого убили. На кладбище сторонников и противников сменяющихся правительств клали в землю рядом. Старики ходили на похороны молодых.
Уже поздно было что-нибудь объяснять Деду. При слове «тюрьма» он начинал плакать. Он регулярно писал письма Отцу, которого не было в живых. «Сынок, у вас тоже стреляют? – спрашивал Дед, выходя из поезда. В высоких сапогах. С чемоданчиком. (Поезда еще ходили.) – Я все это видел, только не помню когда».
Дед был уже не тот.
С конца пятидесятых Сухуми наполнился одинокими блондинками. Хрущев строил дачу неподалеку, это прибавило славы городу. Всех приезжих называли русскими. Их носы были короткими и вздернутыми, как после операции Цопе. Они загорали раздевшись. Грузинки в черных платьях ходили стайками на берег и наблюдали. Грузины заводили курортные романы.
Дед не понимал, откуда берутся такие женщины. Почему они романтичные. Зачем им слова любви на ломаном русском, зачем клятвы верности. Роман длился столько, сколько путевка. «Вы на полпутевки приехали?» – спрашивал Дед. Они показывали ему зубы в кабинете с видом на море. В доме со шпилем они показывали ему загар. Их тела были двухцветные, красные с белым, как революционная карта. Красные теснили белых по всему фронту. Глаза Деда становились безумными. Он поворачивал портрет Маргариты лицом к стене.
Дед еще считался женихом, хотя ему было пора на пенсию. Его перезнакомили со всеми, кто был в детородном возрасте. Считалось, что если рожать поздно, то и замуж выходить незачем. Дед смотрел на белоруких полных женщин, ему нравились полные женщины. Но жениться он не хотел. «В роду Арешидзе, – говорил он, – любят только раз».
Дед уже занимал три комнаты в доме со шпилем, жил один и хотел умереть поскорей. Ближе к осени, когда город пустел, грусть начинала сжимать его в объятьях, как в танце танго. Он играл в шахматы с Перадзе и другими мужчинами в городском парке. Но когда становилось холодно, все сидели по домам.
Дед писал Отцу очень часто, потому что был одинок. Или, может, у него тоже жужжали в голове фразы и он пытался от них избавиться. Как-то Отец ответил Деду звуковым письмом. Пластинки делали из старых рентгеновских снимков. Чьи-то сломанные кости крутились на страшной скорости, когда голос Отца произносил: «Здравствуйте, дорогой мой отец, батоно Гиорги!» Вечерами этот голос дребезжал на весь Сухуми.
Дед ленился топить для себя. Он проводил ночи без сна в кресле, не снимая сапог. Под утро он забирался в комнату под самым шпилем, откуда было видно море, и смотрел в сторону Батуми. Это разрывало его душу на части. Так Дед наказывал себя за грусть. Он ведь не баба.
Но перед рассветом, всего на мгновенье, море и небо над ним озарялись розовым светом. Только на миг. Каждую ночь, не желая того, Дед ждал этот миг.
Однажды, когда дождливым вечером Дед, себя ненавидя, грустил, в дверь постучали. Дед открыл.