Голова моего отца - Елена Бочоришвили 4 стр.


Сын запоминал, как обычно, каждое горбачевское слово. Потом он выжимал из головы фразы, отбрасывая ненужные слова. Не оставалось почти ничего. Газеты пытались нащупать гослинию, которой не было. Многие придавали магический смысл горбачевским родинкам. Когда Горбачев был рядовым членом Политбюро, его лоб на фотографиях ретушировали.

Третья жена ходила слушать Вторую жену. «Кто наш хозяин?» – кричала Вторая жена, одетая во все черное, как вдова. Люди хлопали ей как по команде. Когда Вторая жена призвала матерей города остановить движение поездов, чтобы привлечь внимание правительства к их требованиям, Третья жена, никогда не рожавшая, неделю пролежала на рельсах.

Иногда митинги разгоняли, и тогда Третья жена прибегала домой с туфлями в руках. Потом долго выясняли: кто отдал приказ разгонять? Запрет на религию отменили, и люди стали выносить на улицы иконы, с трудом отчистив их от пыли. Они проходили мимо солдат, которых выводили для поддержания порядка. Еще не было приказа стрелять, и солдаты поплевывали семечки. Третья жена выпросила у Деда портрет Маргариты и ходила, прижав Маргариту к груди.

Лалин муж останавливал поодаль серебряный «мерседес», первый «мерседес» в Сухуми. Лали выходила из машины и смотрела на свою мать на трибуне, на кузове грузовика. Лали вспоминала, как танцевала в детстве на параде. Как смотрел на нее будущий муж. Из окна, из которого вылетела когда-то бабочка. Было что-то человеческое – неожиданное – в этом взгляде.

В конце апреля произошел взрыв на Чернобыльской атомной станции. Горбачев не сделал заявления, никто не отменил первомайские демонстрации. Пионеры с голыми коленками пели и танцевали в молочном тумане по всей зоне. Горбачев выступил наконец по телевидению на исходе второй недели. Он спрашивал народ, как поступить.

Мать пыталась вывезти свою сестру с детьми и внуками из Житомира. Их вначале не выпускали: «Не поднимайте панику, товарищи!» А когда все начали выезжать, уже билетов было не достать. Мать добилась-таки своего. Мать и впрямь была советский танк – ничем не остановишь. Четырнадцать родственников провели лето в Тбилиси, в маленькой хрущевской квартире.

Еще было ощущение общего дома и общего горя. Переклички митингов в разных частях страны были похожи на перестук заключенных в тюрьме. Стены рушились, и за ними была пустота. Горбачев еще не сделал своего знаменитого сообщения о смерти Союза, но смерть уже маячила на горизонте, и Союз приближался к ней, распевая песни. Так корабль бежит по волнам, чтоб утонуть.

Дед сорвал со стены ружье. Вторая жена бросилась на дуло грудью и закричала: «Стреляй, стреляй!» Дед дрожал и дергал стволом из стороны в сторону. Он с трудом удерживал тяжесть в руках. Последний раз из ружья стрелял князь Арешидзе, когда Дед родился – в начале века.

Утром Лали села в серебряный «мерседес» за углом от школы, а потом кто-то по телефону сообщил, что она вышла замуж. Дед решил, что за маленького Мэлора, мальчишку с глазами вора, но, оказывается, Лали сбежала с вдовцом, начальником КГБ города.

Третья жена хватала Деда за руки и рыдала в голос. Вторая жена бегала от него по комнатам и выкрикивала: «Радоваться должен, уважаемый человек женится, а то кому она нужна, незаконная дочь». У Деда стучали, как кости, вставные челюсти, и вместо слов выходило рычанье.

Лали с мужем не было в Сухуми почти неделю. Дед слег, перестал есть, и Третья жена, не отходившая от его постели, видела, как слезы, набухнув, скатываются по его лицу. Дед, однако, поднялся, когда молодожены вернулись в город. Он натянул до колен скрипучие выходные сапоги. Вторая жена осмотрела его, бледного, в черном костюме, и сказала: «Вырядился, как для гроба». Она сопровождала Деда в новый дом Лали.

Вторая жена вертела головой, как канарейка, когда Дед разговаривал с начальником КГБ. Она осматривала богатство вокруг и восхищалась. Все знали, что чекисты, как и милиционеры, имеют доступ к вещам арестованных. А в этом доме жил потомственный чекист.

Вторая жена плохо понимала Лалиного мужа. Его манеру недоговаривать предложения. Однако все, что произошло в доме Лали, известно от нее.

По словам Второй жены, Дед был неправ, пытаясь угрожать начальнику КГБ. Мол, Лали нет восемнадцати, под суд пойдешь. Не тот человек Лалин муж, чтоб испугаться. Он ухмыльнулся вначале и сказал, что сам засадит Деда в тюрьму, когда пожелает. Что ему известно о частном кабинете в доме со шпилем, уж не говоря о братьях, предателях Родины.

– Нет Маргариты, – повторял он Деду, – никто тебя не спасет.

Однако Дед заупрямился и не уступал. Вечно его губило это упрямство. Сказал же человек, что женится, чего же еще? И Лалин муж рассвирепел. Его глаза вылезли из орбит – не понять было, на кого он смотрел. Он заговорил о каком-то корабле, о женщинах, арестованных в Батуми. Вторая жена ловила каждое слово, но ничего не понимала.

– Князья, интеллигенция паршивая, – говорил Лалин муж, – женщин вперед, только бабы и спаслись. Если бы Мэлор сказал, чей ты сын… Если бы Мэлор и Маргарита… Не сидел бы ты сейчас здесь…

– Я видел, – перебил его Дед, – корабль утонул.

– Со мной споришь? – возмутился начальник КГБ. – Их этапом, в товарняке. Пятнадцать лет в Тбилиси, у Мэлора, без права переписки. Она там и умерла, когда ты рядом сидел. В то самое время, когда ты. Этажом ниже.

Дед помолчал.

– Врешь ты все, – спокойно, как ребенку, сказал Дед. Почти ласково.

И тогда Лалин муж выхватил из ящика что-то маленькое и блестящее и метнул в сторону Деда. И это что-то покатилось по полированному столу. И Дед поймал неловкой рукой. Золотое зеркальце с рисунком на крышке. Витязь, разрывающий пасть тигра. Это было зеркальце княгини Арешидзе.

Сестра Матери выезжала в Израиль. Вся мишпуха покидала Житомир. Мать горевала о том, что на могиле папочки нет даже надписи, будто прах его развеян в зараженном воздухе зоны, как прах Бабульки и Дедульки-Соловейчика. И плакала. Мать старела. Она выслала сестре свои белые перчатки, пожелтевшие от времени.

Союза больше не было. Горбачев сделал сообщение о неожиданной смерти, не спрашивая народ и не обсудив. Смерть всегда неожиданна, даже если она предсказана, как смерть Отца. Горбачев разрубил Союз на куски одной фразой, но это тело продолжало извиваться и дергаться, как мертвое тело змеи. Еще боролась за власть Советская армия, самая многочисленная армия в мире. Еще существовал Комитет государственной безопасности, бессмертный, как всякая мафия. И люди продолжали кричать на площадях, надрывая глотки: «Кто наш хозяин, кто?»

Сын не мог добраться до Сухуми, чтобы вывезти Деда. По всей республике не хватало горючего. Поезда останавливали тут и там демонстрации женщин или банды грабителей, возглавляемых маленьким Мэлором. Лалин муж продал «мерседес» и вышел в отставку. Он перебрался с семьей в Тбилиси и торговал товарами, поступавшими от маленького Мэлора. Лали ждала уже второго ребенка, но жаловалась Сыну, что муж не любит целоваться взасос.

Вторая жена создала политическую партию, их было в Грузии теперь больше ста. Она объявила тбилисского хирурга Цопе врагом нации за то, что он делал грузинок похожими на русских. Она первой указала на ошибку в названии города Сухуми, и все возмутились, словно только сейчас заметили. Написание было угодно одной части населения и неугодно другой. Но митинги больше не терпели разногласий, мир умер вместе с Союзом. За каждую фразу платили кровью. И выстрелы звучали как плевки.

В городах не было света, воды и газа. Девушки стригли волосы коротко и носили черные платья. Не было семьи, не потерявшей близкого в это время разрубленного тела, и Грузия оделась в траур. Дети собирали во дворах стреляные гильзы и по ним учились считать. Каждое правительство обещало порядок и врало. На улицах появились танцующие кони, которые какали прямо на площадях. Солдаты новой армии не умели держаться в седле, и кони сбрасывали их на асфальт. И падали сами, скользя на собственном говне.

Дед ходил каждое утро к берегу моря и стоял там неподвижно, вглядываясь в горизонт. Все больше людей приходило к морю. В длинных черных пальто. С отрешенными взглядами. С кулаками в карманах. Все стояли у воды, как у окна. Солнце выкатывалось наконец и освещало их розовым светом. Бродячие собаки, розовые от голода, собирались в своры и бегали по берегу, болтая животами.

Сын метался по улицам города, пытаясь достать себе пистолет. Безоружный, он был беспомощным, как баба. Он боялся за Мать и за Деда – на всем свете для него остались только Мать и Дед, его кровь. Он не заметил, что Дина уехала – выехала за рубеж на гастроли и не вернулась. Он забыл, что любил ее, когда-то в детстве. Все мечтал о ее апельсинах. Как странно покидает нас безответная любовь – без следа, без рубца.

Самолеты еще летали. Те же самые, с низкими потолками. Сиденья сняли, чтоб было больше места. Люди держались друг за друга, взлетая. Самолеты возили воинов в зону конфликта, в Сухуми, на берег моря. Почему-то именно там разгоралась война. Там еще стоял, нетронутый, единственный в Грузии памятник Ленину. И возвращались ночью. И мертвые и раненые лежали рядом в этом летающем гробу. Полет занимал сорок пять минут.

И однажды в начале осени, когда желтизна вспыхнула в листве внезапно, как седина, Сын стоя взлетел в воздух.

Люди выбежали на взлетное поле и обступили самолет. Они кричали, и толкались, и рвались в самолет, не давая пройти тем, кто, как и Сын, прилетел. Это были беженцы из Сухуми, одни из последних жителей, покидавших город. Женщины, дети и несколько стариков. Деда среди них не было.

Пилот орал, чтоб не напирали, все равно все не поместятся. А ему кричали, что стреляют уже в трех километрах, пусть лучше заткнется и летит. И тут грузовик подъехал к самолету, и люди с автоматами вынесли раненых и дали очередь в воздух, чтобы пробиться через толпу. И женщины прижали к себе детей, но отступили только на шаг. Их юбки, черные, бил ветер.

Какой-то мужчина в берете десантника пытался собрать новых воинов. Он кричал, что осталось десять автоматов, но надо идти всем, потому что не хватает людей. А ему закричали в ответ: «Сам иди, без оружия!» А он вдруг заплакал: «Мне мертвых вывозить надо, вон, в мешках, никто не берет!»

Сын пристально вглядывался в лица людей. Он понял, что только немногие приехали воевать. Кто-то, как и он, приехал за родными, кто-то – за оружием, а кто-то – как Мэлор.

Как глухие кричат, чтоб их услышали, так и Сын не представлял, что его могут узнать. Но его узнавали, к нему подходили. Его спрашивали, зачем он идет в город, там уже никого не осталось. Третью жену видели пару дней назад в эшелоне беженцев. И Дед, наверное, был с ней, она бы не ушла без хозяина. Но Деда никто не видел.

В это время наконец самолет стал разбегаться. Он разбегался как-то коряво, будто ему трудно было оторваться от земли. «Учирс (трудно ему)», – понимающе говорили старики. Стариков не взяли. Они собирались возвращаться в город. Самолет полетел низко, почти задевая деревья, и вдруг разом сел животом на землю. Люди вначале остолбенели – так бывало в кино, когда рвалась пленка. Будто они ждали, что кто-то спросит: «Откуда начинать?» А потом побежали к самолету, огибая деревья. И вдруг взрыв. Огонь. Огонь.

Старики остались хоронить молодых. Человек в берете повел отряд безоружных на войну. Это была война людей, потерявших гослинию, как руку старшего. И разделенных теперь – фразой, не более, – по религиозным, национальным, политическим или по каким-то еще соображениям. Это была борьба за берег моря, за курортные романы, за прошлое, которое никогда не вернуть.

Они шли по дороге, протоптанной тысячью ног, со следами гусениц танка и лошадиных копыт, и поднимали пыль. И уже становилось жарко, и уже четко были слышны выстрелы, и все молчали. Воюющих сторон было несколько. Город бомбили самолеты Советской армии, которым кто-то, неизвестно кто, отдал приказ. Каждая сторона захватывала площадь Ленина. И дом со шпилем. Потому что со шпилем, прямо лез в глаза. Безусые мальчики, не успевшие познать любовь женщины, погибали у ног Ленина, и над ними кружи ли бабочки.

Сын вошел в город один. Он не заметил, как растерял остальных. Не стреляли – стороны обменивались телами. Он прошел по пустым улицам, безоружный, и вошел в дом со шпилем. Страх, сжимавший его сердце, как в кулаке, разжал пальцы, может, навсегда.

Я помню, что когда я шел по пустому городу, мне было совершенно все равно – убить или быть убитым.

Весь дом был вверх дном. Видно, здесь уже побывали мэлоры. На стене не было ружья. И портрета Маргариты. Сын поднялся наверх, в комнату, откуда было видно море. Прошел через распахнутые створки шкафа. И увидел голое мертвое тело Третьей жены. Ноги раскинуты, словно в беге. Она, наверное, вернулась за Дедом, бегом. Кожа ее была белая-белая, будто выбеленная морем. На грудь кто-то набросил черный пиджак. Сын наклонился. Глаза смотрели на него, рот был раскрыт. Третья жена пыталась сказать что-то, а слова застряли в горле, как кинжал.

Нет ничего страшнее невысказанности.

И тем же машинальным движением, которым Сын обычно поддерживал свое падающее веко, он разом, двумя пальцами, закрыл ей глаза.

Дед в это время сидел на перроне Сухумского вокзала. Танки били по каменным часам прямой наводкой. Буквы осыпались, город Сухуми стал безымянным. Дед не знал, сколько времени провел на скамейке, ожидая поезд на Тбилиси. Он ехал к Отцу и составлял фразы покороче, чтоб не утомить Сына, его маленького мальчика. Он прижимал к груди портрет Маргариты и думал, что это княгиня Арешидзе, его мать.

И поезд действительно пришел. Паровоз без вагонов, прорвавшийся сквозь бомбы, которые падали с неба со свистом и взрывались. Дед поднялся со скамейки и подошел к машинисту. Машинист узнал его – «А, доктор!» – и подал руку. Машинист смеялся всю дорогу, пока они выбирались из города. Его плечи дергались, как от плача.

И Мать – женщина, другая кровь, – вдруг почувствовала, что Дед едет. Будто кто-то шепнул ей на ухо. Маргарита? И Мать вышла на перрон и встретила Деда, который был в мокрых штанах. Дед не узнал ее, но пошел с ней под руку, как ходил, случалось, с женщинами, когда был молод. Когда был близок с половиной Парижа.

1997

Опера

Я ничего не вижу.

– Идите на мой голос. Сюда. О, какое страшное у вас лицо!

– Пуля попала мне в глаз.

– Вы прослушали инструкцию во втором отделе?

– Да.

– Приступайте.

– Я был убит на войне…

– Нет, это не война, а военный конфликт.

– Как скажете. Мы перешли в наступление, нам надо было захватить мост. Я бежал по полю, когда пуля попала мне в глаз и я упал. Все.

– Почему вы оказались в зоне конфликта?

– Утром за мной зашел школьный товарищ и сказал, что они едут на войну. Извините, в зону военного конфликта, на море. Он сказал, что один из ребят заболел и в машине есть место. От нашей деревни до зоны конфликта ехать – всего несколько часов.

– Вы согласились не раздумывая?

– Да.

– У вас было оружие?

– Автомат Калашникова, но не мой, а того парня, что заболел.

– Вы сразу же выехали?

– Нет, мы еще чай выпили вместе.

– Какое участие вы принимали в военном конфликте?

– Что?

– Вы убили кого-нибудь?

– Я не успел.

– Вы сожалеете об этом?

– Было бы справедливее, если бы и я кого-нибудь убил, не только меня, а? Как вы думаете?

– Вы не имеете права задавать здесь вопросы.

Когда ночи вдруг стали жаркими, как объятия женщины.

Когда до Тбилиси с моря долетели чайки. Птицы грязные и крикливые. Добежали беженцы. Тоже грязные и крикливые. И разруха пошла за войной по пятам, как грузинская жена, сопровождающая мужа.

Когда дерево, что росло посредине дома моего – между печкой без газа и краном без воды, – выбросило ягоды белые, ягоды-альбиносы.

Назад Дальше