— Я верю, что из тебя выйдет толк.
В книжном шкафу хранились старые колдовские книги, существовавшие еще со времен первых Откровений и первых посвященных, и манускрипты с запахом опавших листьев и засушенных насекомых, «Центурии», написанные самим Мишелем де Нострадамусом, и записи пророчеств святого Цезаря, сделанные монахом-бенедиктинцем из Виллюма. Сегодня эти документы осчастливили бы самых богатых коллекционеров. Отец хоть и читал по звездам будущее довольно бегло, сам никогда не делал пророчеств, потому что предсказания всегда оборачиваются к худшему, согласно самой природе слова «судьба», которое никто не употребляет, когда речь заходит о радости или счастье. По венецианскому обычаю, полагалось сообщать только о счастливой участи, успокаивать и радовать; никто никогда не достиг успеха в Венеции, торгуя плохими новостями, и показательное приключение деда Ренато и этом отношении послужило нам горьким уроком. Итак, отец, конечно, читал будущее с листа, но подходил к этому научно, то есть вместо того, чтобы толковать знаки, полученные от небесных светил, он, наоборот, добывал сведения для них. Я подразумеваю под этими словами, что, составляя свои гороскопы, он руководствовался психологией высокопоставленных персон, которые приходили к нему за консультацией, и данными друг о друге, которыми они его снабжали. Он в равной степени пользовался и услугами осведомителей, которым платил жалованье, и собственным изучением всего, что имело отношение к политике, всего, что так облегчало работу звезд. Мошенником он не был.
Однажды, уже научившись читать, я решил сам приступить к своему посвящению. Я пробрался в кабинет и, вскарабкавшись по лестнице, завладел книгой, на которую уже давно обратил внимание. Переплет ее был очень красивый, усыпан золотом и вермелью и словно возвещал о сокровищах познания, которые она таила в себе. На корешке этого тома имелось несколько таинственных знаков, треугольники и весы, рисунок глаза и гравюра, воспроизводящая камень мудрости с торчащими из него лучами, о котором говорит трактат «Митра» из книги «Зогар». На самой же обложке, сделанной из кожи с золотыми и серебряными узорами различной глубины, инкрустированной слоновой костью, перламутром и малахитовым камнем, были написаны на древнееврейском, которому меня обучил молодой еврей из Кишинева, несколько слов, от них я весь покрывался мурашками: «Трактат о вечности и великом пробуждении от смерти». Я колебался. Мне казалось, что, открыв книгу, я одним жестом вызову чье-нибудь пробуждение. Ведь первой истиной, которую я усвоил от отца, была история об ученике чародея. Он говорил мне, что это одно из проклятий рода человеческого и что оно постоянно проявляется в мирских делах. Но я был дитя случая, один из Дзага, почти цыган, а ни один из нас никогда не стеснялся украсть какой-нибудь секрет. Я открыл Книгу.
Внутри были комедии господина Гольдони, изданные книгопечатником Питтери из Венеции.
Я оторопело стоял, моргая и разинув рот. Там были «Честный авантюрист», «Слуги хорошего тона», «Лжец», «Тридцать две проделки Арлекина» и много других веселых фарсов под общим названием по-французски: «Ибо смех присущ человеку».
Я перелистывал страницы книги. Нет, ничего другого, никакого ключа к тайне, никакой другой возвышенной загадки. Смех всегда к вашим услугам. Венецианский карнавал.
Я был еще слишком молод, чтобы как следует оценить открытие, которое только что сделал. Я был разочарован. Я думал, что мне открылся сезам, а это был лишь секрет полишинеля. Мне понадобилось много лет, чтобы понять, что Арлекин — это не только ярмарочный плут, но дитя народа, персонаж, который возник из самого глубокого страдания и своими выходками отвечал на многовековой гнет первородного греха, готического искусства, прославляющего боль, гвозди и шипы, — да, что он вышел из народа, чтобы одним пинком разорвать покров мрака и посмеяться над всем, что требует от человека покорности и смирения. Я еще был далек от этого, но часто возвращался к шкафу и читал комедии господина Гольдони. Усевшись верхом на приставную лестницу, я постепенно постигал секреты, которые народ знал с тех давних пор, когда один из его детей вырезал дудки и пускался в пляс и шум их праздников и звуки песен доносились со всех концов земли. Я проводил долгие часы в компании этого своевольника, играющего со звездами, перепрыгивающего через ловушки, расставленные на его пути, а на все попытки неведомых чудовищ, преграждавших ему дорогу, отвечал хохотом и был счастлив тем, что жив.
В мире, совсем непохожем на тот, в котором я родился, но который на вечные вопросы небытия и цинизма, на все эти «зачем-незачем» коварной нечисти — несчастья — еще не нашел лучшего ответа, чем дерзость и непокорность, я прочитал фразу великого поэта Анри Мишо: «ТОТ, КТО СПОТЫКАЛСЯ О ПРИДОРОЖНЫЙ КАМЕНЬ, ШЕЛ УЖЕ ДВЕСТИ ТЫСЯЧ ЛЕТ, КОГДА ДО НЕГО ДОНЕСЛИСЬ КРИКИ НЕНАВИСТИ И ПРЕЗРЕНИЯ, КОТОРЫМИ ТЩЕТНО ПЫТАЛИСЬ ЕГО НАПУГАТЬ». Но к тому времени я уже давно понял, почему в этой книге, такой торжественной и богатой, полной мудрости всего мира, отец спрятал персонаж Арлекина. Братский ирредентизм, тысяча уловок, чтобы обвести вокруг пальца Власть и дальше втираться в доверие; отвага, легкое сердце, изгоняющий мрак ясный-ясный взгляд и…
Я услышал шум. Вошел отец. Он прислонился к двери и смотрел на открытую Книгу в моих руках.
— … и любовь, — сказал он, как будто прочитал мои мысли, потому что был чародеем и они не были для него секретом.
Мне только что исполнилось двенадцать лет.
Глава III
Да будет мне позволено, друг читатель, перед тем как повзрослеть у тебя на глазах, еще немного задержаться в дорогих моему сердцу лесах, таких диких, что день терялся там, съеживался, и я сурово наблюдал, как он блуждал, втянув голову в плечи, боязливый, со шляпой в руке, почтительные поклоны, льстивая улыбка, прошу прощения, о да, я знаю, что здесь я чужой… и вот он удирает, а за ним по пятам гонится свора теней, они лают, бросившись в погоню, а он оставляет позади себя лишь слабый голубой след меж ветвей. Лавровский лес на самом деле не место для свиты Короля-Солнца, там царил знаменитый Мухаммор, ужасный волшебник, облаченный в коричневое одеяние, усеянное грибами, он требовал от леса влажности, сумрака и прохлады. Поглаживая свою рыжеватую бороду из маленьких щупалец, до которых так падки гномы, он рассказывал мне, что сень в Лаврове — не та, что прежде, что она поддалась преступной небрежности, на это горько сетовал грибной народ. Однако мне казалось, что Луи Круглый наверху, под своим золотистым париком, щадил прохладу, и едва лишь то здесь, то там показывался лучик, как его сразу притягивали к себе капли росы и паучьи сети, которые всегда стараются блистать. Лес оглашался иногда отдаленными звуками, в которых мой слух странствующего рыцаря распознавал эхо от ударов бесчисленных шпаг, которыми воины Короля-Солнца срезали травы на полянах и лужайках, расчищая дорогу для монарха. Когда я с бьющимся сердцем прибегал в эти места, мчась на выручку моим друзьям-дубам, я заставал там только дровосеков, которые суетились вокруг поваленных стволов. Но я не верил ловкому обману, потому что отец уже объяснил мне, что злоба и жестокость, насилие и бессердечие часто принимают человеческий облик, чтобы проскользнуть незамеченными, и что нельзя полагаться на носы, уши, лица и руки, воображая, будто имеешь дело с людьми.
Не знаю, друг читатель, был ли ты таким же, как я в этом возрасте, но для меня все становилось кем-то, и даже существование вещей без души казалось мне весьма сомнительным. Я понимал, что в каждом камне бьется сердце; что у каждого растения есть семья и дети и каждое из них знает материнские ласки, что каждая пушинка чертополоха, принесенная ветром, переживает драму ссоры и разлуки, тяжесть и боль от которых несравнимы с их неощутимой легкостью, и что законы страдания вхожи в любую дверь природы. Былинки и камушки, цветы и грибы с задранными юбками, приоткрывающими их славные ножки, мхи, верески и папоротники — все они были маленькими существами, страдания, радости и любовные томления которых было невозможно сопоставить только с их размером. Сама земля была нутром, которое трепетало от удовольствия и боли; шагая по лесу, я старался не думать о мелких драмах, которые оставлял за собой, о смятых мною маргаритках, о ландышах, которые я лишал главного смысла их существования — одурманиваться собственным благоуханием, я очень огорчался, когда приятели дубы с упреком шептали, что я творю много зла, наступая на головы этому милому народцу. Я рассказывал об этом отцу; он говорил мне: так устроено, что живешь всегда за чей-то счет. Вся штука в том и состоит, чтобы сохранить чувствительность, но, оберегая ее, не ожесточиться. Я не понимал, что он подразумевает под этим; может быть, это был деликатный способ объяснить мне, что существуют люди — каким бы странным это ни казалось, — способные рассматривать ягоды дикой земляники, которые они только что раздавили ногами, не испытывая при этом никакого волнения. Я говорил себе, что такая черствость бывает присуща вам, когда вы растете, и что возраст, несомненно, выделяет, подобно сосновой коре, некоторые защитные смолистые вещества. Я советовался по этому научному вопросу с кухаркой Авдотьей, большой специалисткой по соусам, она заверила меня, что все мужчины, действительно, — сволочи. Но, поразмыслив, спохватилась и успокоила меня, добавив, что женщины ничуть не лучше. Мне показалось, что это нисколько не поправило положение дел.
Я подружился с тремя седеющими коренастыми дубами, не такими высокими, как их приятели; они всегда держались вместе, немного поодаль, отдельно от других, наверное, потому, что имели более простое происхождение, точно так среди нас люди из народа гордятся своими корнями, знают свое место и остаются среди себе подобных. Их звали Иван, Петр и Пантелей. Они приняли мою дружбу и нашептывали всякие удивительные вещи о дальней стране, откуда первые дубы в давние времена были принесены в Россию ветром. В этой стране из пряника и изюма, которую пересекали молочные и медовые реки, жил король-дуб, такой мудрый, что народ его был счастлив, как будто бы короля над ними вовсе не было.
У Пантелея был друг, огромный черный кот, прикованный к стволу тяжелой золотой цепью; это был старый кот, о котором рассказывала замечательная книга барона Гротта и невероятные приключения которого любили тогда все русские дети; «он все видел и все знал». Я выучил из нее все, что можно выучить о коте: он сражался с берберами в открытом море, украл лампу Аладдина и вернул красоту и безутешных родственников трем принцессам, которых подлый колдун Мухаммор похитил и превратил в лягушек. Герой из семейства кошачьих с великолепными усами и розовым носом ловким ударом когтей разрисовал крест-накрест лицо Бабы-яги, именно он на самом деле заставил эту злюку оборотиться мышкой и спокойно съел ее.
Мне очень нравилась компания находчивого кота, но когда я спрашивал его, почему столь одаренный и могущественный повелитель мирится с тем, что прикован к дереву, он обижался и говорил чрезвычайно нелюбезно, что раз так, то между нами все кончено и что он не нуждается в мальчишке, который рассуждает как взрослые. После чего внезапно растворялся в воздухе, предусмотрительно уволакивая за собой золотую цепь, — это доказывало, что он наверняка слышал о репутации Дзага. Перед сном я рассказал отцу о происшествии; он уверял меня, что кот не преминет вернуться, поскольку к ремеслу чародея у меня блестящие способности. Я должен продолжить свои тренировки, добавил он; в нашей профессии ученичество начинается очень рано. Наши предки, клоуны, жонглеры и акробаты, фокусники и иллюзионисты, начинали тренировать детей в самом нежном возрасте. Конечно, природа нашего искусства изменилась и мы больше не делаем кульбитов на ярмарочных подмостках, но воображение в этом отношении не отличается от мышц. В конце концов отец произносил фразу, смысла которой я тогда не понимал, фразу о том, что единственная настоящая волшебная палочка — это взгляд.
Приободренный, вдохновляемый легендарным русским героем Ильей Муромцем, изображение которого до сих пор еще красуется на пачках советских папирос — он обозревает горизонт пристальным взглядом, косая сажень в плечах, — я кидался очертя голову в тысячи сражений. Особенно много их происходило с сиреневыми драконами в желтую крапинку, которых я раздирал в клочья; устрашенные моей недюжинной силой, они бросались на колени, складывали руки и умоляли меня пощадить их, ссылаясь на семейные обстоятельства, старых драконов-родителей и одиннадцать голодных драконят, находящихся у них на иждивении. Другие, более изворотливые, играли на маленьких человеческих слабостях и вынимали из кармана карамель с начинкой, которой торговал тогда в своей лавке на Невском проспекте купец Кукочкин. До этих карамелек я был весьма охоч, так как сластолюбивые наклонности всех Дзага еще не простирались у меня дальше вкусовых бугорков. В общем, я благодарил их, потому что мне уже тогда больше нравилось впечатлять, восхищать, нежели действительно подвергать испытанию мои возможности, в чем я и показал себя хорошим сыном и итальянцем. Все же я командовал одним охристо-голубым драконом, любителем поспорить ни о чем, который, похваляясь логикой, пагубной для искусства, заявлял с менторским высокомерием, что я не могу его уничтожить, потому что он не существует. Так, сам того не зная, я столкнулся со злобным образчиком реализма, подлой цензурой этого мира, которая норовит задушить тот нарождающийся мир, первыми обитателями которого являются мечтатели и поэты. Инстинктивно угадав, что имею дело с опасным противником нашего племени, я действовал решительно и испепелял его одним лишь взглядом, оставляя на месте дракона только пучок травы — мака-самосейки и майорана. Неудовлетворенный тем, как я проучил его, и, может быть, смутно предчувствуя какую-то ответственность перед искусством, я обрывал его нежизнь среди полевых цветов, приносил их в дом и отдавал Авдотье с приказом приготовить к ужину, хорошенько потомив, остатки дракона. Авдотья, подбоченясь, долго созерцала пустой стол, на который я только что бросил съестные припасы; она покачивала головой, вздыхала, говорила: «О, Боже мой!» — и (я всегда пользовался ее расположением) обещала «превзойти сама себя» в кулинарном старании. Вечером она действительно подавала к столу одно из вкуснейших своих блюд, но когда я с победным видом объяснял сестре и двум своим братьям происхождение этой лакомой мякоти, они надо мной смеялись.
Два моих брата — Гвидо и Джакопо — и сестра Анджела были гораздо старше меня и рождены в первом браке отца. Вскоре они должны были покинуть дом и, освоив азы профессии, идти каждый своим путем, как это заведено у бродячих артистов. Я только изредка виделся с ними; старший, Гвидо, остался верен корням и сделался жонглером и акробатом; другой, Джакопо, стал известным скрипачом. Однако ему не повезло: его соперником был Паганини; ему недоставало истинной гениальности, и он ожесточился, забросил скрипку. Последние дни Джакопо провел как уличный музыкант, вконец обнищал и умер в Неаполе в полной безвестности. Сестра же вышла замуж в шестнадцать лет, но пережила приключения, о которых я еще расскажу.
Кроме дубов и книг был у меня еще товарищ по играм, старый итальянец синьор Уголини, которого отец взял на службу. Он опекал меня, как наседка, беспокоился о моем насморке и нервничал, когда я долго гулял по лесу в одиночку, но, так как он был слишком наивен, чересчур добр и очень смешон, никакой власти надо мной синьор Уголини не имел.
Мама, о которой я рассказывал раньше — я посвятил ей целую книжку, — умерла при родах. От нее остался мне маленький медальон. Иногда я снимаю его и держу в руке, у него волшебное свойство — он согревает. Особенно часто я делаю так зимой, потому что очень мерзну, несмотря на то что в доме топятся все печки.
Должен сказать, что тогда я уже обладал самым важным для будущей своей профессии свойством характера — упорством; впрочем, я не знал еще, в чем выразится мое шутовское призвание. Я был склонен к меланхолии и, следовательно, к апатии, но это характерно для любого кризиса. А кризис я переживал постоянно. Уже тогда я инстинктивно чувствовал, что не должен отступать перед реальностью ни на йоту — основное правило нашего ремосла. Отец приучил меня к мысли, что самый непримиримый наш враг — реальность, или, как он называл ее, — «паскуда реальность». Он часто говорил с большим сарказмом о «Его Величестве Порядке вещей, Набобе Се Ля Ви и ревнивом Страже границ наших возможностей». Наше дело, говорил он, состоит в том, чтобы помогать людям обвести вокруг пальца предмет их желаний — существующий мир. Побуждать к мечтанию — вот начало начал. Эти уроки я должен был бы получить позже, когда мог бы понять их и использовать в литературной работе. Но уже тогда — порода всегда даст о себе знать — я ощущал себя сторонником мечты. Так, когда я рассказывал о своей невероятной дружбе, мне не верили, и я, задетый за живое, решил приносить с лавровских лесных прогулок осязаемые доказательства моих встреч со сверхъестественным.
У меня вошло в привычку таскать с собой альбом для рисования, уголь и краски; я старался рисовать с натуры тайных персонажей, которых улавливал мой глаз. Был колдун, который довольно ловко пытался прикинуться стволом разбитого молнией дерева, но, чтобы клюнуть на это, надо было много прожить и хорошенько испортить зрение. Я улыбался, наблюдая за бесплодными усилиями этого типа, старающегося принять самый обыкновенный вид; схватив уголь и краски, я безжалостно разоблачал его. Господин Ничтожество — так я обозвал его — в конце концов сознавался в преступлении: обе его голые и кривые ветки становились руками, на искривленном уродливом стволе появлялись складки его черно-серого одеяния, которые прежде изображали кору, а само лицо, на котором проступал теперь крючковатый нос, искажали виноватая улыбка и тысячи морщин. Наконец-то я с гордостью мог принести домой неопровержимые доказательства существования всех, кого я выгонял из кустов, тени, листвы, где они скрывались, всех этих гномов и великанов, прекрасных принцев, больше не прячущихся под папоротниками, наяд, которых с первого взгляда можно было принять за водяные лианы, леших и других чудищ; они становятся на самом деле опасны и ожесточают сердце ребенка, только когда он вырастает и больше не видит их.