Выпашь - Краснов Петр Николаевич "Атаман" 37 стр.


Он встал на защиту и охранение чужой жизни, он роздал, как милостыню, богатое наследство, полученное от отца. Он соблюдал в поступках нравственную чистоту, был правдив в речах, старался примирять враждующих, вел душеспасительные беседы с приходившими к нему из степи монголами, в своей жизни был во всем умерен, милосерд и сострадателен и искал через общение с ламами восприять в полной мере истинное учение. Слух о его святости распространился за пределами Монголии. Его избрали ламою. В нем открыли воплощенного Будду: «хубилгана», в нем увидали перерожденного великого ламу: «бодисатву», и его послали в далекий монастырь «Канбо-ламой» — настоятелем.

Джорджиев рассказывал это Петрику с какою-то точно легкой насмешкой над самим собою и, во всяком случае, без малейшей тени какой бы то ни было гордыни.

Петрику казалось, что Джорджиеву доставляло удовольствие говорить по-русски с русским офицером и вспоминать старую свою жизнь в Урге. Еще казалось Петрику, что Джорджиев, может быть невольно, хотел увлечь Петрика на путь святости, на путь нравственного совершенствования, и Джорджиев становился учителем и руководителем Петрика в его новой возрождающейся жизни. Он был как бы путеводителем Петрика через крайне опасную местность, где Петрика ожидали всяческие ужасы.

Он часто говорил о религии. Петрик узнавал от Джорджиева тайны ламаизма.

— Бог един, и понятие о Боге одно у всех народов и во всех верованиях, — говорил Канбо-лама Петрику.

Они сидели на мягких подушках у открытого в степь окна. Летний ветер подувал по степи, и степь уже начинала желтеть от солнечного зноя.

— Вы верите: Бог един, но троичен в лицах: Бог Отец, Бог сын и Бог Дух Святой.

Не то же ли и в вере, проповеданной Буддой и установленной Цзонкавой… Будда имеет три тела — три лица. Два тела духовных и третье «превращенное». Первое духовное тело Будды: Будда "сам в себе". Безформенное, вечное, самосущее, все собою наполняющее, абсолютное бытие, покоящееся в мире извечной пустоты: — "нирване".

Все в Нем и ничего без Него. Бог-Отец… Второе духовное тело Будды мы можем познавать через созерцание, через самоуглубление, через понимание сущности учения Будды, через мышление и молитву. В дивной, лучезарной, несказанной прелести открывается тогда удивительной красоты тело Будды, в котором Будда пребывает в небесном царстве теней — «Тушита» и где Он преподает свое учение духам света «тенгриям» и воплощенным буддам «бодисатвам». Это, сын мой, то, что вы почитаете Духом Святым. Сосредоточенный талант, гений человеческий, открывающий творящему несказанную радость творчества, вот что есть второе духовное тело Будды. Наконец, чтобы проповедовать людям святое учение, чтобы учить и спасать людей, Будда воплотился в земное тело и являлся в нем людям.

Таким воплощенным Буддой был Сакья-Муни, о ком ты, верно, сын мой, слыхал.

Петрик промолчал. Он никогда не слыхал о Сакья-Муни.

Петрик внимательно слушал «Канбо-ламу». Он не перебивал его, не задавал ему вопросов. С религиозными темами он столкнулся первый раз в жизни. Они не интересовали его. Петрик был к ним безразличен. Он верил по-своему, верил искренно и глубоко, но считал, что над такими вопросами, как учение о Боге, нельзя долго задумываться: "непременно в ересь впадешь"… Лама говорил Петрику о мучениях здешнего мира, о конечной пустоте всего земного, о том, что ни жалеть, ни любить земную жизнь не стоит. Лама проповедовал красоту нирваны — пустоты безконечной. Петрик не верил ламе. Конечное и земное влекло его, и было ему дорого. Да, верно, все кончается и все проходит, но след остается, и Петрик жил воспоминанием прошлого счастья. Оно давало ему отраду. Было у него его Солнышко, что светило ему на его жизненном пути, была и милая Настенька, и не верил Петрик, что ни ту, ни другую он никогда не увидит. Не видел их мертвыми — считал живыми, и ждал и жаждал встречи с ними. Этим жил. Да, все кончается, все проходит, но не могла кончиться, не могла исчезнуть с лица земли Россия. И, если все проходит, то прежде всего пройдет коммунизм, и Петрик вернется в Россию, чтобы работать в Армии, учить и воспитывать новых русских кавалеристов. Петрик для себя ждал одного конца: — солдатской смерти в бою с врагами Родины. И по-своему крепко и твердо верил Петрик, что за этим концом ожидает его не какая-то там «нирвана», ничего его сердцу не говорящая, но "райский венец на часть", тот самый венец, о котором ему столько лет пел кавалерийский сигнал. Этому сигналу Петрик верил больше, чем всему высокому учению мудрого Цзонкавы. Но Петрик был воспитанный человек, кроме того он чувствовал себя слабым после тифа и потому не прерывал ламу, но слушал с благоговением, как слушал бы православного священника или старца в монастыре.

И только раз Петрик, воспользовавшись тем, что после долгого созерцательного молчания лама не заговорил сразу, но смотрел на Петрика, как бы ожидая его вопросов, спросил:

— Святой отец, вы мне не сказали, как и почему я попал сюда, именно в ваш монастырь? Знали те люди, кто отправляли меня из таранчинского кишлака, о вас — или все это сделалось случайно?

— В мире ничего не делается случайно, но тайные силы руководят всем, что в мире совершается. Нет, те, кто тебя отправляли, меня не знали и не могли знать. Это были пришлые люди и они никого здесь не знали… Но…

Лама замолчал и на этот раз его молчание длилось очень долго.

ХIV

Степь давно погорела и была желто-бурого цвета. Осенний ветер гулял по ней. Он пригибал сухие травы, колебал метелками семян, и степь волновалась, как море.

Она и напоминала осеннее северное море. Небо было густого сиреневого цвета.

Небосвод был близок. На западе сгущались черные тучи. Далекие играли зарницы. И нигде не было ни одной живой точки, нигде в надвигавшихся сумерках не загорелся костер. Пустыня лежала за окном. Нежным, терпким запахом семян пахло от степи.

Этот запах кружил голову Петрику. «Канбо-лама» сидел лицом к окну, и на его непокрытую голову ложился отсвет. Серебряный венчик был над ним. В другом углу покоя на циновке сидел, поджав ноги, «гэлюн» и беззвучно перебирал четки, шевеля губами. Были приятны и успокаивали тишина, безлюдие и безмолвие пустыни. Петрик смотрел на далекие тучи и думал: "там Россия. Что-то там?.." Джорджиев повернул голову от окна, посмотрел на Петрика и тихо сказал: — Полна чудес Россия. Ты думаешь о ней. Спасется Россия. В ней есть праведники.

Есть в ней святые люди. Помилует ее Господь, как помиловал бы Содом, если бы в нем нашлись праведники. Ты спрашивал меня как-то, как спасся ты от большевиков и кто и почему направил тебя ко мне? Тогда я не ответил тебе. Я ждал, когда окрепнешь ты. Когда сможешь понять и силу подвига и значение жертвы. Тогда в тот день ты слишком много думал о земном. Я говорил тебе о небесном, но ты не отрывался от земли. Да… Я знал все, что было с тобою в пустыне. Как мне не знать этого?

Петрик внимательно посмотрел на ламу. Он ждал теперь рассказа о каких-нибудь чудесах, о сверхчувственном, о теософии, об эфирном и астральном теле, об излучениях и тайноведении, словом что-нибудь такое, о чем он иногда смутно слышал, чему никогда не верил и чем не интересовался. Должны же быть какие-то тайны у буддистов, не могло же быть без «чудес» в ламаистском монастыре в недрах Тибета?

"Канбо-лама" посмотрел на Петрика и знакомая уже Петрику чуть приметная улыбка покрыла сетью морщин его лицо. Он и правда читал в мыслях Петрика, как в открытой книге. Петрик густо покраснел.

— Пустыня, — сказал лама, — подобна чаше, выдолбленной в прозрачном хрустале и наполненной ключевой водою. Каждая песчинка, малейшая пушинка в ней отчетливо видны. Да и весь мир не тайна для того, кто думает о нем. Но в миру соблазна много. В пустыне все ясно. Добрые и злые дела в ней одинаково хорошо видны, и все и всем известно, что делается и совершается в пустыне. Пустыня не держит секретов. Пустыня говорит тысячью языков… Здесь в монастыре, в храме, у «Шамбалы» — престола, где невидимо пребывает Будда, четыре раза в день мною, ламами, гэлюнами и гэцулами совершаются моления. Монахи-гэнэны присутствуют на них. Со всей пустыни приезжают и приходят люди и просят молиться за них. Они везут сюда яства и пития, цветы далеких стран, драгоценности и золото, чтобы поставить это у изображений богов и гениев, как доброхотную жертву. Они остаются в монастыре и они рассказывают обо всем, что случилось в пустыне… Я был в больших городах…

Париж… Нью-Йорк… Лондон… Берлин… В их каменных мешках, в их тесных улицах, полных людей и движения все спрятано. И доброе невидно, и злое укрыто. В пустыне другое… Монголы знали меня. И те монголы, которые имели дела с русскими, знали меня особенно. Я столько лет прожил с ними и столько раз был посредником между ними и русскими. Вот в этой пустыне в один страшный кровавый зимний день русский солдат вдруг прозрел и увидел Бога. Он вывел тебя, уже совершенно больного, и сказал монголу, ехавшему в степи, в Калган: "вези, спасай этого уруса". И монгол взял и укрыл тебя под кошмами.

— Почему же он послушался? Он так рисковал… Он не обязан был спасать чужого.

Он мог меня бросить в пустыне. Никто бы этого не узнал.

— Ты судишь, как европеец. Нет ответа — нет и долга. Монгола с детства учили…

Мы учили… мы, ламы, и священники всех степеней, что его долг — защищать и охранять все живое. Монгол и тарантула не раздавит… Так как же бросить в беде человека? Монгола учили милостыне, и во имя ее он должен был подумать, как лучше спасти тебя. Тот солдат, который посадил тебя в арбу, не знал, что есть русский лама, но тот монгол, кому он сдал тебя, знал это — и он изменил свой путь и повез тебя ко мне… Просто…

— Нет… Это чудо! — воскликнул Петрик.

— Мир, сын мой, полон добрыми духами и гениями. Они везде. Каждый человек, каждое животное, растение, былинка имеют своего гения-хранителя… Он есть и у тебя. Он не оставил тебя в пустыне. Он спас тебя. Гений-хранитель того солдата…

Джорджиев замолчал. Трудно было Петрику угадывать мысли монгола. Его лицо было неподвижно, как маска. Но нечто большее, чем любопытство, мучило Петрика и он решился прервать созерцательное молчание ламы.

— Гений-хранитель солдата?… Что?.. гений хранитель солдата? — спросил Петрик в глубочайшем волнении. Он встал от окна и прошел в глубину покоя. Сидевший там гэлюн не шелохнулся и продолжал безмолвно перебирать четки.

От окна послышался тихий и задушевный голос Джорджиева. В нем дрожали необычайные для него, всегда такого спокойного, взволнованные ноты.

— В эти минуты перед тем солдатом открылось самое великое, что может быть в здешней жизни: возможность отдать свою жизнь за другого. Этот другой был ты. Ты был ему особенно дорог. С тобою у него были связаны светлые воспоминания. Он знал, на что идет. Он знал, что ваш разговор подслушали чужие, враждебные уши, он знал, что или тебе, или ему надо умереть страшною смертью, и он спрятал, спасая, тебя. К нему пришли его люди. Коротким судом судили его и присудили к смерти. Его в тот же ранний, утренний час расстреляли его же солдаты…

— Какой ужас, — прошептал Петрик, — Господи, что же это такое?!..

— Это великая милость к тому солдату. Он сделал святое дело. Умиротворяя враждующих, сохраняя жизнь живущему, он заслужил вечное блаженство — и временные мучения мира сего заменил вечным, лучезарным покоем нирваны.

Петрик стоял у стены. Он тяжело дышал. Ему было жутко и страшно — и, как никогда, хотел он действия, борьбы, хотел сражаться с этими ужасными людьми.

Хотел отмщения. …"Еще так недавно я был, как выпашь… Устал, и болен к тому… И точно… я не мог… Сил не хватило бы… Сейчас я готов… Хоть сию минуту перед эскадрон…

Но раньше надо отсюда выбраться. Все это прекрасно. И святость, и «нирвана», и братолюбие, и милостыня, и все это такое тихое и хорошее. Оно не для меня. Пусть придет на выпаханное и отдохнувшее поле моей души хозяин и скажет, что мне делать? Я должен ехать… ехать во что бы то ни стало искать такое место, откуда я мог бы работать на пользу и для спасения Родины. Мне надо найти других таких же, как я, людей и с ними идти спасать Россию. Мир гениев и духов хорош, но он не для меня".

Лама положительно читал мысли Петрика.

— Сын мой, твои бумаги у меня. Твой так тщательно тобою сохраненный послужной список сказал мне, кто ты. Ты свободен, сын мой. Но куда ты пойдешь и что ты будешь делать? — тихо сказал он.

— Россия… — негромко и как-то нерешительно сказал Петрик.

Он смотрел в окно. На западе сгущались черные тучи. В коротких зарницах полыхался небосвод. В мертвенном, мерцающем свете таинственных огней еще страшнее и гуще казалась чернота надвигавшейся воробьиной ночи. В этом мраке была Россия. Петрик мысленно был в ней. Он видел ее пустыни, ее степи, видел широкие и тихие реки, дремучие леса и прекрасные города. Он ждал ее зова. Он знал от этого странного, все знающего «Канбо-ламы» все, что там было. Он знал о русском несчастии, о поражениях на белых фронтах, о трагедии Колчака, о том, что Южная Армия должна была покинуть русские пределы, но прекращение борьбы, пока он, Петрик, и ему подобные, живы, не входило в его понятие. Он должен… В этом был весь смысл его жизни. Этот его офицерский долг был выше всего. Он был выше всех дел милосердия, всех таинственных и прекрасных «парамит», о которых ему часто говорил «Канбо-лама». Эти "белые добродетели" хороши для монахов, но не для него, ротмистра Ранцева!

— Россия, — сказал тихо лама. Это слово в его устах получило особую силу, и Петрик вздрогнул, услышав, как сказал это великое и святое для него слово лама.

— Россия — Родина не только для тебя, но и для меня. И я не менее твоего болею о ней. Я родился в Монголии, но я воспитался и вырос в России, и я горжусь, что я русский… Но… Как ты думаешь сейчас помочь России, пока она не искупила своего греха?… Ты хочешь идти против предопределенного?… Дерзать хочешь?…

Кто поможет тебе?

— Культурный мир, — несмело и невнятно пробормотал Петрик. Он верил в долг перед Россией иностранцев. Он верил в их чувство самосохранения.

Ночь надвигалась. В покое, где они были, стало темно. Неясно намечалась в углу фигура недвижно сидящего гэлюна. Четки не двигались в его руках. Казалось, он заснул.

После продолжительного молчания тихо и точно с каким-то упреком стал говорить лама.

— Мир, отрекшийся от Бога и Им установленных законов, ты назвал культурным?…

Мир, поклонившийся золотому тельцу, ты называешь культурным?… Да ведь в этом, тобою названном культурном мире — такое одичание, какого история не запомнит. В твоем культурном мире: рабство в самой ужасной форме… Одичание, озверение…

Дикая наглость… И ты там думаешь найти людей, твоему русскому горю сочувствующих и его понимающих?…

Петрик пожал плечами. Лама заметил его движение.

— Ты мне не веришь? Ты думаешь: зазнался монгол!.. Азиат!.. Гнилой запад!..

Монах неслышно открыл дверь и принес в комнату круглый бумажный фонарь. От него светлее стало в покое. Неопределенные тени побежали по белым каменным стенам.

Сидевший в углу гэлюн поднял голову.

— Пойдем, сын мой, потолкуем еще, если ты не слишком устал.

"Канбо-лама" сделал знак пришедшему монаху, тот раскрыл двери — и гэлюн, за ним Джорджиев и Петрик пошли за светившим им фонарем монахом и стали спускаться по крутой каменной лестнице.

ХV

Они прошли двором и направились к главному флигелю, где стояла высокая кумирня.

Они шли длинными коридорами. За высокими дверьми кое-где слышалось неясное бормотание, за другими стояла тишина глубокого покойного сна. Гэлюн дошел до высокой резной двери, ведшей в покои ламы, и остановился подле нее. Он низко, монастырским, уставным поклоном поклонился «Канбо-ламе», Джорджиев ответил ему таким же поклоном. Монах открыл двери ламе. Джорджиев пропустил Петрика вперед и вошел за ним в высокий покой. В нем, как и во всем монастыре, было свежо.

Большая керосиновая лампа горела на громадном черного дерева в богатой китайской резьбе столе. Она освещала кипы бумаг, свитков, европейских газет, чашечки с тушью, печатки и изображения фантастических зверей, цветов и драконов из нефрита, порфира и яшмы. У стены в бронзовом, красивой резьбы «хибаче» тлели уголья. В комнате стоял ладанный дух, пахло угольями «хибача» и какими-то травами. Этот запах, обширность покоя почти без мебели, безделушки из твердых камней, вся эта китайщина, к которой Петрик давно привык, настраивали Петрика на какой-то мистический лад, и все здесь казалось ему таинственным и необычайным. Он ждал от ламы особых откровений, может быть, пророчеств.

Назад Дальше