Россию молебнами, да чудотворными иконами спасти не удается. Нам всем нужна Россия — и хотя с самим диаволом, а мы пойдем ее освобождать…
Генерал хотел еще что-то сказать, но вскочил со своего места молчаливо и внимательно слушавший Ферфаксов. Он даже как будто побледнел от негодования. Его лицо стало серо-бурого цвета. Голос дрожал и обрывался, переходя на хрип. Волчьи глаза его горели. Он закричал истерически:
— Нет, ваше превосходительство, нельзя с диаволом идти спасать Россию. Нельзя веру православную освобождать при помощи сатаны. Нет мира между Христом и Велиаром.
Он сжал кулаки и, казалось, готов был броситься на генерала.
— Успокойся, Факс, — строго сказал ему Петрик. — Никто с диволом и не собирается идти спасать Россию. Мы должны быть очень благодарны его превосходительству за доклад. Нам теперь вполне понятна и ясна сущность масонства. Кто захочет изучать его более основательно, тот может обратиться к литературе, а она по этому вопросу не малая, особенно на французском языке.
Генерал поднялся и, прощаясь, все с тою же подловатою усмешкою протянул руку ближайшим к нему офицерам. Граф Онгрин предупредительно подал ему пальто.
— Моя машина к услугам вашего превосходительства, — почтительно сказал он.
Ловчилло кивнул головою в угол, где стояли Пиксанов, Дружко, Ранцев, Ферфаксов и Парчевский, и вышел из бистро.
— А ведь масон-то наш за кофе и вино не заплатил… Э-эх… воскликнул кто-то весело, иронически.
— Ничего, расплатимся мы по общей раскладке. Он ведь был нашим гостем.
Полковник Ферфаксов, давайте подсчитаемся, почем с брата.
— С диаволом спасать Россию… — все не мог никак успокоиться Ферфаксов.
Собрание кончилось и, когда расходились, никто ничего не говорил о масонах.
Точно был между ними такой уговор.
Ранцев, Дружко и Ферфаксов долго шли вместе пешком. Они прошли одну станцию метро и подходили к другой. На метро им всем надо было ехать по разным направлениям, а им хотелось быть вместе. Петрик с Дружко тихо говорили о полковых делах. Дружко уже разыскал и вошел в связь еще с двумя Мариенбургскими драгунами. Один жил в Южной Америке, другой на Зондских островах.
Ферфаксов шел, молча, устремив глаза на небо. Глаза его стали опять спокойны и приняли обычное собачье ласковое выражение. Он вдруг остановился и схватился за то место, где у него был бы должен быть пояс. На темно-синем шоферском пальто его никакого пояса не было. Он громко воскликнул.
— Ну и чудачина, Факс!.. Вот уже подлинно на всякого мудреца довольно своей простоты.
Дружко и Петрик остановились и вопросительно смотрели на своего спутника.
— Искал рукавицы, а они за поясом.
Ферфаксов весело и как-то чисто по-детски рассмеялся.
— В чем дело, Факс? — спросил его Петрик.
— В чем дело?. Да дело-то в том, что я искал истину, а и забыл, что Христос-то ведь Пилату ответил, и я даже наизусть Его слова-то помню, а тут вздумал искать истину у масонов… Ах и чудак, право чудак!.. Бить таких надо.
— Поясни нам это, — сказал Дружко.
— Так ведь Христос-то прямо говорит: — "Я на то родился и пришел в мир, чтобы свидетельствовать об истине, всякий, кто от истины, слушает гласа Моего". Уже кажется яснее ясного!.. А Пилат-то, ах и дурной же! спрашивает, — "что есть истина"?… Ну будто не понял!.. В вере Христовой только и истина… И другой никакой быть не может… Прощайте, родные… Бывайте здоровы…
И Ферфаксов, крепко пожав руки своим спутникам, пошел от них широкими шагами.
Голова его была поднята и смотрел он в самое небо на звезды, и надо полагать, хорошо и тепло было у него в эти минуты на сердце.
ХХVI
Мисс Герберт ездила с Петриком каждое утро от восьми часов утра. Это была большая радость для Петрика. Девушка оказалась не только прекрасной наездницей, с которой было спокойно и приятно ездить, но она так же, как Петрик, страстно и нежно любила лошадей. Она подмечала всех хороших лошадей, которых они встречали в Булонском лесу, и она на них обращала внимание, совсем так же, как и Петрик.
Она, по-видимому, привязалась к своему наезднику. Когда однажды почему-то госпожа Ленсман хотела заменить Петрика мистером Робертсом, это она сама запротестовала и потребовала, чтобы всегда с нею ездил мосье Пьер. Она была очень красива и элегантна на лошади и Петрику было приятно, что на них в лесу обращали внимание. Ездить с мисс Герберт скоро стало для Петрика радостью и праздником. Она была не по-английски чутка. Она с первого же раза подметила, что Петрик смущается, беря чаевые, и она передавала их, и очень щедро, в конце недели госпоже Ленсман, чтобы та давала их наезднику Пьеру. Госпожа Ленсман выговаривала ей, что она слишком много дает и балует людей, но мисс Герберт настояла на своем.
В русский рождественский Сочельник стояла совершенно весенняя погода. Небо было темно-голубого цвета. Парк казался сквозным и прозрачным. Гуляющих и катающихся было много. Весь модный Париж явился в это светлое и прекрасное утро в свой любимый Булонский лес. Старомодный Париж щеголял верховыми лошадьми и экипажами.
Откуда взялись они, эти блестящие майль-кочи, запряженные четвериками с господами в лощеных цилиндрах с веселыми дамами, что катили между тупорылых автомобилей всевозможных марок и систем?
Ездить надо было осторожно, и Петрику приходилось быть особенно внимательным к своей ученице. На нее же, как нарочно, нашел какой-то задор. Она непременно хотела заставить Фонетт менять ногу на галопе. Та ни за что не меняла и упрямо шла с левой ноги. Девушка чуть не плакала.
— Мосье Пьер, но почему она не меняет? — с досадой обернулась она к Петрику.
— Она недостаточно хорошо выезжена, мисс.
— А, это не моя вина?
— О, нет мисс, вы делаете все, что нужно.
— Правда?…
Они поехали шагом. Навстречу им, и тоже шагом, ехал тот худощавый джентльмен, который ездил с мулатом. Мисс Герберт так и впилась блестящими, восторженными глазами в статных и красивых лошадей. Она обернулась раскрасневшимся лицом к Петрику.
— Мосье Пьер, — сказала она, — это очень хорошие лошади?
— Да, мисс. Это чистокровные английские лошади.
— Я скажу мамa, чтобы она мне купила совсем таких. И мы будем с вами ездить.
Один день вы на серой, я на рыжей, другой день наоборот. Как вы думаете, их нам продадут?
— Не знаю, мисс, продадут ли этих лошадей, но всегда можно достать таких же и даже лучших.
— А вы сможете выездить их так, чтобы он меняли ногу на галопе?
— О, да, конечно, мисс.
Они продолжали ехать шагом. Теплый день, чудная погода, обилие встречных располагали к ровному и мягкому движению. Лошади неслышно ступали по мокрому гравию, перемешанному с землею.
Петрик видел лицо девушки сбоку и чуть сзади. Когда поворачивалась она к нему, он видел весь розовый овал ее лица и маленькую, чуть только обрисовывающуюся ямочку на ее щеке, совсем такую, какая была у Валентины Петровны. И тогда Петрик думал: — "как это странно, эта англичаночка совсем чужая для меня. Мы с трудом можем, да и не смеем, разговаривать, а в ней есть что-то родное, именно родное мне… А ведь зовут ее, поди, как-нибудь… Мэри, что ли?… Нет, пожалуй, и совсем по-чужому… Доротея?… А то и вовсе каким-нибудь языческим именем.
Какой-нибудь Сэнрей, как я читал у Уэльса… А она мне кажется родною, и я ее люблю какою-то странною и нежною любовью. Но это вполне возможно потому, что, если бы моя бедная Настенька была бы жива и все было по-хорошему, мы бы так вот с нею ездили бы где-нибудь в русских лесах… Ведь ей тоже, вероятно, семнадцать лет, как было бы и нашей Настеньке. И у Настеньки такие же золотистые были бы волосы. Остригла бы она их, или послушалась бы нас с Алей и носила бы волосы по-русски: длинные, как их носило мое Солнышко?…" Петрик так ушел в свои думы, мечты и воспоминания, что, когда мисс Герберт обратилась к нему с каким-то вопросом, он не сразу ее понял и долго не мог составить ответа. Ему даже дико как-то показалось, что надо говорить по-английски.
Она посмотрела на него с каким-то удивлением, но, вероятно, догадалась что он не подберет слов для ответа и, снисходительно улыбнувшись, отвернулась от него и пошла коротким галопом.
Когда они вернулись, Петрик, сняв с седла амазонку, вынул железо изо рта Фонетт.
Мисс Герберт давала ей сахар. Конюх обтирал тряпкой морду лошади. Петрик не отошел, как отходил всегда, но стоял подле. Он мучительно думал. Как странно была похожа на его Алю эта девушка? Она точно говорила ему о его пропавшей дочери. И ему вдруг вздумалось спросить, как ее зовут. Он знал, что это нельзя.
Кто он? Наемный наездник, которому дают на чай и который не смеет разговаривать с клиентами. Она лучшая и самая богатая клиентка заведения госпожи Ленсман. Но скажи ему, что ее зовут Сусанной, или Бригиттой — и ему легче станет. Ему надо было в эти минуты, чтобы очарование сходства с Алей, чтобы очарование воспоминаний о его погибшей дочери отошло бы, и не было бы этого наваждения милой красоты и обаяния прекрасной англичаночки. И, забывая все правила хорошего тона и требования госпожи Ленсман, «патронши», рискуя самым местом, Петрик сделал быстрых три шага вслед за мисс Герберт, уже подходившей к дверцам громадного Паккарда и громко и твердо спросил: — Mау I аsk fоr уоur nаmе, miss?
Она задержалась у дверцы и вся повернулась к Петрику. Ни удивления, ни возмущения на такую дерзость со стороны наездника не отразилось на ее лице. В солнечном блеске радостного яркого дня оно горело, как солнце? и как солнце дарило счастье. Ее глаза, и точно совсем такие, какие были у его Али и у Настеньки, большие, прозрачные, глубокого цвета морской волны, сияли восторгом и ласкою. Соболья шубка была распахнута на груди. Она улыбнулась старому наезднику и, солнце ли так светило на нее сверху и несколько наискось, но на ее щеках показались совсем такие ямочки, какие были у Валентины Петровны? и до жуткости эта девушка, англичаночка, стала похожа на его жену. Зубы сверкнули из-под красивого разреза губ. Она с ласкою и приветом посмотрела на Петрика и точно по-русски, с тем мягким произношением, с каким говорила по-русски в Маньчжурии их ама, сказала отчетливо и громко:
— Анастасия!.. -
ХХVII
В этот самый день и, может быть, в этот самый час Валентина Петровна молилась последней жаркой молитвой о Петрике и о маленькой Hасте…
Валентина Петровна недолго оставалась в Чрезвычайной комиссии по борьбе с саботажем и со спекуляцией. Ее несколько раз на дню водили на допрос. Ее проводили по тесным коридорам, затянутым красным кумачом с нашитыми на нем белыми костями и черепами. Ее ставили в каких-то маленьких комнатах или закутках, освещенных красными лампочками и тоже обитых таким же кумачом и с теми же изображениями смерти. Ее это не пугало. От всей этой грубой бутафории веяло скверным дешевым балаганом. Она была слишком тонка и культурна, чтобы это могло на нее подействовать. Допросы ее не только не пугали, но радовали. Каждый допрос говорил ей, что ее Петрик не пойман. Поймали бы — не допрашивали бы. Поймали бы — не искали, где он и почему скрывается? И потому она на все вопросы отвечала искренно, охотно и даже с некоторою горделивою радостью. Это состояние допросов и вождения по красным застенкам продолжалось всего два дня. На третий ее вызвали "с вещами". Ее соседка по комнате тихо и точно с некоторою завистью вздохнула и прошептала: "значит на совсем, на волю".
И точно: ее отпустили домой, взяв какую-то подписку, содержания которой она даже и не поняла хорошенько.
В те сумрачные дни власть не чувствовала себя прочно. Она всего боялась и ухаживала за всеми теми, кто, казалось, мог способствовать ее престижу в народе.
И потому, когда на другое утро нахрапом к самому Крыленке явилась в скромном платочке Таня, дочь крестьянина и представительница пролетариата, и не просила, но смело и уверенно требовала освобождения Ранцевой и на всю канцелярию кричала о народной справедливости, о том, что никто не смеет так поступать, как поступили с гражданкой Ранцевой, что она играет на фортепьяно и нужна для народа, в комиссии смутились. К требованиям пролетариата относились с вниманием и больше всего боялись раздражать именно этот бабий класс, крикливый и могущий влиять на улицу. Тане обещали пересмотреть дело гражданки Ранцевой и потребовали от нее доказательств, что гражданка Ранцева действительно служит народному искусству.
Доказательства дал с большою охотою и мужеством скрипач Обри, остававшийся в театре и принесший письмо от Луначарского. Таня этим не ограничилась. Она разыскала Матильду Германовну, с началом революции переехавшую в Петербург и устроившуюся на хорошем месте. Матильда Германовна оправдала мнение, что у каждого русского есть свой хороший еврей. Она, узнав от Тани о всем, что произошло с Валентиной Петровной, помчалась прежде всего к Горькому, от него к Зиновьеву и добивалась свидания с самим Лениным. Ей, как еврейке, все двери были открыты. Для нее решили отпустить совсем Валентину Петровну, тем более, что за нею, кроме укрывательства мужа, не значилось никаких других преступлений. Едва Валентина Петровна вернулась домой в объятия своей верной Марьи, как к ней нежданно и негаданно приехала Матильда Германовна и горячо ей посоветовала «смыться» с петербургского горизонта.
Валентина Петровна поговорила с Таней. Марью отпустили, квартиру бросили на швейцариху, а сама Валентина Петровна должна была поехать в деревню к Таниному деду.
— Там, барыня, и сытнее и теплее. Так-то по-хорошему мы с вами заживем, а там, глядишь и все это кончится.
Вот эта-то вера, что все это должно кончиться — и кончиться скоро, и дала решимость Валентине Петровне поехать с Таней куда-то в лесную глушь и ожидать там событий.
В тот же день, когда Валентину Петровну выпустили из «Чрезвычайки», она, уложив самое необходимое в две корзины, поехала с Таней в Москву. За Москвой пересели на какой-то местный поезд и медленно потянулись через дремучие леса на юго-восток.
Весь мир точно перевернулся и все выглядело не так, как обыкновенно. Вагон был переполнен. Валентина Петровна сидела с Таней в дамском отделении. Коридор вагона был тесно заставлен солдатами и их котомками так, что нельзя было совсем выйти: ни помыться, ни в уборную. Так в давке и ехали двое суток, никуда не выходя, как скотина. Но никто не жаловался. Рады были, что хотя их не трогали.
Да и как было жаловаться. На какой-то станции в окно было видно, как солдаты вытолкали каких-то мальчиков из вагона и, грубо пихая, повели со станции. В вагоне сказали: — "Контрреволюционеров поймали. Расстреливать повели". И поезд еще не отошел, как слышны были выстрелы, и соседка Валентины Петровны крестилась при каждом нестройном залпе и говорила тихо: "Спаси Христос".
И потому, когда после такого путешествия в переполненном вагоне, с такими жуткими впечатлениями и переживаниями, Валентина Петровна ранним утром вышла на каком-то полустанке и, протолкавшись через солдатскую стену в коридоре и на площадке, очутилась на деревянной платформе с примерзшим к ней снегом — и, после духоты и вони вагона, вдохнула морозный зимний воздух, ей весь пережитый ужас показался не таким страшным и все что было и что ее ожидает, казалось временным и преходящим. Надо только перетерпеть.
Она сама перетаскивала тяжелые корзины, которые ей Таня подавала в окно. Вагон был переполнен сильными здоровыми мужиками-солдатами, но никто им не помог.
Слышались только злобные замечания:
— Ишь… Буржуи… Со всеми своими бебехами путешествуют… Только места зря занимают… Поди, на сколько народных миллионов добра-то везут!
И были эти слова и взгляды, их сопровождавшие, так злобны и полны такой ненависти, что даже всегда находчивая Таня не нашла возможным огрызнуться и торопилась снести корзины подальше от вагонов.
За станцией в серебряном снегу стояли густые леса. Они уходили балками и горушками к самому небосводу. Дали были лиловые. В природе было особенно и как-то значительно тихо. Точно широкая картина русского художника развернулась перед нею. Вспомнились "лесные дали" Крыжицкого, виденные Валентиной Петровной в детстве на выставке в Академии Художеств и оставившие в ней такое сильное впечатление, что вот и сейчас — смотрела на эти дали в серебряном снегу и голубом тумане и не могла не вспомнить картину.