На вопросы Сербицкого Георг отвечал рассказом о встрече с Фетиньей и о том, как поспешно и таинственно перебежала она улицу в сопровождении одной только девки и ушла в дом довольно ничтожной наружности.
— Воротимся, Жорж! Посмотрим; надобно узнать, что это такое? Что за дом? Кто там живет? Зачем она ходит туда? К кому? Пойдем, пожалуйста!
— Я, право, не знаю, Адольф, можно ли это; мне бы очень хотелось войти в этот дом, да под каким же предлогом? Зачем?.. Боже мой! Боже мой! Я теряюсь в догадках! Как это могло случиться, что она одна здесь, с девкою только, без человека, без надзирательницы, ходит по улицам, входит в дрянные дома!.. Пойдем, Сербицкий! Чего б то ни стоило, надобно узнать, что она там делает?
Молодые люди повернули назад и поспешно шли к воротам сада, но за ними раздался визгливый голос:
— Граф Тревильский!.. господин Сербицкий!.. господа!.. остановитесь на минуту!
Они оглянулись: за ними спешила, переваливаясь, как утка, надзирательница Фетиньи, провожаемая двумя лакеями без ливреи.
— Вот дура, — шептал Сербицкий своему другу, — твою Уголлино пустила бегать одну, а сама ходит под охранением двух человек, тогда как самым верным охранением могла б служить ей ее наружность!.. Здравствуйте, Катерина Ивановна! Что это вам вздумалось здесь гулять? Теперь это место заброшенное.
— Фетиньюшка что-то вздумала сюда ехать, да вот не знаю, где она; пошла с Машею, я, видите, устала, а она, дитя молодое, побегаю, говорит, с Машуткой, да и пошли, будет с полчаса уже; не знаю где? Подите-ка, — она оборотилась к лакеям, — поищите Фетинью Федотовну: ты в эту сторону, а ты поди около пруда.
Надзирательница опять села в уверенности, что молодые люди останутся с нею, как будто это могло случиться, когда Фетинья не при ней; но бедная Катерина Ивановна увидела себя совершенно уединенною, как пустынницу: ее окружали одни только кусты сиреней, потому что граф и друг его исчезли с первых слов ее приказания своим людям.
— Как же мы войдем, Маша? Зачем? Что скажем, когда спросят: «что вам надобно»?
— Скажем, пришли смотреть угол. Ведь всякий может прийти посмотреть то, что отдается внаймы.
Говоря это, храбрая Маша отворила дверь, близ которой они стояли, и вошла первая.
— Бог в помочь, бабушка! — сказала она старой женщине, которая сидела у окна в креслах старинной формы, обитых трипом,[7] и что-то шила. Старуха, взглянув на пришедших, поспешно встала. В хижину ее не заходили такого рода гости; впрочем, она не Фетинью сочла особою высшего разряда, прекрасная Федулова была одета, по обыкновению, очень мило, но просто; а это Маша, расцветившаяся как можно больше, показалась ей не менее как герцогинею. И вот владетельница угла в недоумении поклонилась низко и ожидала в молчании, что угодно будет сказать этому существу, на котором блестят всевозможные яркие цветы, светится бронза и веется старый газ. На Маше была розовая шляпка с светло-голубым подбоем, под нею через весь лоб бронзовый гладкий обручик; на шее лиловый газовый платочек, придерживаемый чудовищною брошью в ладонь величиною; батистовый воротничок, палевое граденаплевое платье, черный передник, вышитый красными цветами, и малиновые башмаки, унизанные блестками.
Малорослая горничная, заметя, какое действие производит попугайный наряд ее на старуху, села важно в оставленные ею старинные кресла, приглашая Фетинью поместиться на ближнем стуле.
— Отдохнемте здесь, Фетинья Федотовна. Что, добрая старушка, этот угол у вас никем еще не занят?
— Занят, сударыня, но только до вечера, завтра будет свободен, жилица съезжает, — отвечала старая женщина, опять поклонясь низко и почтительно. Потом она оборотилась к Фетинье — с ней смелее можно говорить: на ней ничто не блистало и не было ничего ни красного, ни желтого, ни голубого. — Разве ее милость хотят поместить кого в моем углу? Я отдала бы недорого.
Фетинья не отвечала и даже не слыхала вопроса старухи; все ее внимание было занято этим углом, в котором она так нетерпеливо желала быть. Молодая девица не понимает чувства, которым полно сердце ее; не может дать себе отчета в том необыкновенном впечатлении, какое производит на нее вид этого угла. Он нравится ей — мало этого: мрачный приют бедности трогает ее до умиления; ей кажется — и она несколько пугается столь странного ощущения, — ей кажется, что она охотно бы поселилась в нем навсегда.
Между тем как она молчит, взор ее задумчиво переносится с одного предмета на другой: простой деревянный стол, несколько стульев, тоже простых, одно старинное кресло, занятое теперь Машею и бывшее единственным остатком и вместе напоминанием давней роскоши; широкая лавка с изголовьем, в самом углу сундучок маленький, на нем чинно поставлена пара башмаков розовых; на стене между двумя окнами небольшое зеркало в зеленых рамках, стекло его темно и в крапинах; над ним на большом деревянном гвозде висит шляпка граденаплевая, коричневого цвета, с малинового подкладкою, убранная светло-голубыми лентами и закрытая от пыли худым кисейным платком. В переднем углу образ старинной живописи, то есть темный до того, что нельзя разглядеть лика изображенного на нем святого. Перед ним лампада, медная, посеребренная, повешена на медных тоненьких цепочках; в нее вставлен небольшой хрустальный стакан, наполненный до половины водою, сверх ее масло, поплавок и зажженная светиленка. Огонь этот, символ любящего сердца, горит день и ночь перед изображением угодника!..
Молодой Федуловой что-то так отрадно, так легко в этом угле! Она вся отдалась мыслям: «Так вот где живут, проводят дни и ночи, имеют все потребности жизни помещенные не в двенадцати или пятнадцати комнатах, но близ себя, на пространстве четырех шагов! Здесь, не делая шагу никуда, работают, молятся, обедают, отдыхают, размышляют, плачут, смеются, любят, ненавидят, одеваются, раздеваются, надеются, отчаиваются! Все, все ощущения сердца, разума, все действия воли происходят здесь! Ни с каким чувством, ни с каким поступком, ни с какою мыслью даже нельзя остаться без свидетелей! Все видит, на все смотрит, за всем следит тусклое око этой седой старухи: она хозяйка здесь; око ее устремляется на светлую слезу горести и на веселую улыбку радости; оно рассматривает быстрый внезапный румянец, и оно же созерцает мертвенную бледность того существа, которое ведет жизнь свою, со всеми ее радостями и печалями, в маленьком углу ее комнаты!»
Мысли эти не заняли и столько времени, сколько надобно, чтоб прочитать их: они пролетели молнией; и так резвая Маша тотчас же отвечала на вопрос старухи, сделанный ею Фетинье:
— Да, бабушка, вот эта девица хочет сама нанять его; она, как видишь, не богата, за целый покой платить не в состоянии; так что бы ты взяла с нее за свой угол?
— Да что с ее милости! Возьму то же, что и с других; мне лишнего не надобно; вот уже сорок лет, как я отдаю его внаймы, и никогда не был он и двух дней без жильца или жилицы. Вот и теперь жила в нем вдова молодая; угол мой удивительно счастлив; она прожила здесь не более года и уже выходит замуж за богатого мещанина, торговца какого-то. Завтра она оставляет мой угол, чтобы переехать в одну из порядочных улиц, не главных, разумеется, но и не из последних, там наняла она две горницы с кухнею и чуланом, да еще сарайчик для дров; о, из моего угла выгодно перемещаются!..
Маша встала.
— Пора нам идти, Фетинья Федотовна!
Старуха спешила извиниться в своей болтливости:
— Простите, матушка! Заговорилась!., виновата: ведь уж осьмой десяток доживаю; память плоха; иное раз двадцать перескажу… так что ж — угодно девице уголок мой нанять? Цена недорогая, четыре рубля в месяц; дрова общие. Как порешитесь? Кажись, сходно.
Маша с трудом удерживалась от смеха; Фетинья ничего не слушала; она сидела на лавке, приставленной к стене, и была так довольна, так покойна, как никогда не бывала в своей великолепной спальне, ни в прекрасной гостиной, ни в роскошном будуаре.
Старуха, для которой убранство Фетиньи казалось очень обыкновенным, потому что изящество его и дороговизна не могли быть ей понятны, спросила ее:
— Ну что ж, девица красная, надумалась ли? Приглянулся ль тебе уголок? Переезжай, красавица, жалеть не будешь: цена не велика, я хозяйка добрая и баба веселая, со мной не соскучишься; а уж как счастлив угол мой! Сколько человек вышло из него на такое большое счастье, что и во сне-то им не снилось такого! И ты, моя лебедушка, поживешь, поживешь у меня да и выпорхнешь себе за графа!
Слово «граф» было магическим для слуха Фетиньи; его уже она не могла не услышать; вздрогнув, устремила она удивленный взор свой на пророчествующую Сивиллу…
Вдруг Маша вскрикнула:
— Уйдемте скорее! ради бога, уйдемте! Посмотрите, люди ваши бегают то туда, то сюда по аллее, ведь это они нас ищут!.. Ах, господи, твоя воля! Взгляните, взгляните, Фетинья Федотовна! Вот стыда-то, стыда не обобраться! Что теперь скажем!..
Маша то указывала в окно, то тянула за руку Фетинью к дверям, говоря: «Убежим, спрячемся!» — то металась по горнице, сама не зная, что делать, одним словом, ветреная девка, казалось, совсем вздурилась от испуга, и сама Фетинья несколько смешалась, и правду сказать, было от чего: из ворот сада чинно выступала дебелая надзирательница, за нею шли люди Федулова, по сторонам ее, справа и слева, граф Тревильский и молодой гусар Сербицкий. Все они направляли путь свой прямо к убежищу нищеты, к счастливому углу, откуда выходят на большое счастье и выпархивают за графов.
Пока так тревожатся внутри покоя бедной старухи, пока она сама крестится от удивления при виде беспокойных движений и сильного испуга блистательной дамы, одетой так великолепно в крайно-желто-зелено-голубые ткани, флеры и газы, — процессия подходит к воротам и приятель графа говорит ему на ухо:
— Образумься, Тревильский! Куда ты идешь? Зачем? С какой стати хочешь быть свидетелем какой-нибудь сцены, которой после сам не рад будешь.
Граф не слушает, идет и с напряженным вниманием смотрит на окно, на котором приклеена бумажка с роковым словом «угол» — виною всей этой тревоги.
Наконец все уладилось. Фетинья, сказав Маше, чтоб она перестала бросаться из угла в угол, просила старую женщину отворить двери и пригласить подходящую толпу войти к ней.
— Это все мои знакомые, добрая женщина, скажи им, пожалуйста, что девица Федулова здесь у тебя.
Хозяйка, начавшая понимать, что расцвеченная Маша не такая великая особа, как ей было показалось, шла уже к дверям, чтоб исполнить приказания молодой гостьи своей, но, услыша последние слова, вдруг остановилась:
— Девица Федулова! Неужели дочь Федота Федуловича?.. Неужели!.. О, судьбы божьи! Судьбы неисповедимые!.. — Старуха забыла, о чем просила ее Фетинья; она подошла к ней ближе, смотрела на нее и протирала глаза, на которых беспрестанно навертывались слезы: Так это ты, мой цветок прекрасный! Моя лебедь пышная! Как это я, старуха глупая, не узнала тебя? Фетиньюшка, ангелочек мой, какая же ты красавица стала!.. Сядь, моя матушка! Сядь, мое сокровище ненаглядное!.. И ты пришла сюда! Ко мне! Ты отыскала меня! А я-то думаю, вот пришли нанимать угол мой. Ха, ха, ха, милочка ты моя!
Восклицания старухи, ее слезы, ножные наименования, какие давала она Фетинье, привели эту последнюю в величайшее изумление; но удивляться некогда, требовать объяснения также, потому что вот входит почтенная Катерина Ивановна одна (граф имел благоразумие уступить настоянию своего друга и не пошел за надзирательницей). Вид ее пасмурен, она смотрит на Фетинью, можно было бы сказать — укоризненно, если б ее маленькие, серые, чуть видные из-за щек глаза способны были выражать какую-нибудь мысль или чувство; итак, она смотрит просто, как смотрит обыкновенно. Но ведь Фетинья знает, что она не права, что надзирательница может досадовать и что хотя взор ее устремлен на нее бессмысленно и стекловидно, однако ж устремлен для того, чтобы выразить неудовольствие.
— Извини меня, милая мамушка, — говорит ей ласково юная воспитанница ее, обнимая своими маленькими, деликатными ручками огромную, тучную массу плеч и груди Катерины Ивановны, — извини, что я зашла сюда тихонько от тебя. Мне до смерти хотелось знать и видеть, что такое «угол», а ты бы ведь не позволила идти, если б я попросилась у тебя. Не сердись же, добрая моя Катинька.
Толстая рука Катиньки обвилась около стройного стана милой, ласкающейся девицы; она прижала ее легонько к себе:
— Ну, ну! так уже и быть! Что сделано, не воротишь! Да в другой раз, милушка, не ходи, ради бога, в такие места… Девица молодая, красивая, богатая, воспитанная и ходит бог знает где, одна или, что еще хуже, как одна, вот с этою вертопрашкою… видишь, как расцветилась!
Говоря это, надзирательница, или, приличнее назвать, мамушка Фетиньи, подходила к дверям, держа ее за руку; но старуха, молчавшая в продолжение этого переговора, теперь заступила им дорогу.
— Взгляните же на меня, матушка Катерина Ивановна! Так не уходят от старых знакомых… А вас тотчас узнала я, диво, что вы-то меня как будто не признаете; уж когда бог привел вас опять в мой угол, так посидите у меня с минутку, дайте поглядеть на себя!.. Ну садись же, садись, Катя! Полно смотреть-то на меня как на чудо, я все та же, давняя хозяйка твоя, мещанка Степанида Прохоровна; садитесь, мои голубушки сизые, дайте моим старым глазам порадоваться на вас в последние… ведь уж скоро… — Старуха не договорила, она отерла слезы, усадила почти насильно Катерину Ивановну, поцеловала в лоб Фетинью, которая сама добровольно опять села, и побежала на погреб принести меда попотчевать милых гостей, которых привел к ней сам бог милосердный.
— Ну вот, Фетиньюшка, на какую беду навела ты себя и меня, — говорила шепотом надзирательница, усаживаясь неохотно на широкую лавку.
— Какая же тут беда, мамушка? Что худого побыть две минуты у доброй женщины, твоей знакомой? Она, видно, и меня знает?
— И, полно, милочка! Где ей знать тебя! Так, вклепывается; да ты, ради бога, и не расспрашивай; отведаем уже, когда нельзя миновать, ее меда да и уедем поскорее. Вот, право, беда какая сделалась! А все ты, коза дикая, Машка! Поплатишься ты мне за это!
Маша и ухом не вела, слушая эту угрозу. Теперь только угадала она, куда завела свою госпожу, и наперед восхищалась, какую диковинную новость сообщит своим подругам, а особливо ключнице Акулине. «Пропадет с дива старуха, — думала нелепо разряженная повеса, — побегу скорее домой!» Маша неприметно выкралась за дверь и пошла так скоро, как только можно идти скоро, не бежа бегом.
Старая Степанида принесла в хрустальной кружке мед, который она сама варила с неподражаемым искусством.
— Отведай-ка ты моего медку, солнце мое красное! Лебедь ты моя белая, красивая!
Степанида налила меда в стаканы и поднесла прежде Фетинье, а после Катерине Ивановне: поклонилась этой последней, сказав: «Прошу выкушать на здоровье, матушка Катерина Ивановна!» — и остановилась против Фетиньи, не спуская глаз с нее.
— Ну уж одарил тебя господь, мою пташечку! Хороша ты, как серафим шестикрылый! Розан пышный! Красавица ты писаная! И не думала я, ввек не думала, чтоб ты вышла такая красовитая!..
Надзирательница поспешно допила свой стакан, встала и, взяв старуху за руку, отвела ее подалее от Фетиньи.
— Степанида Прохоровна! Не забывай уговора; ты ведь побожилась перед образом, так удержись же от лишних слов; ты столько наговорила, что мне теперь покою не будет от расспросов Фетиньи.
— Ну, ну, Катя, полно хлопотать-то о пустяках, я ведь побожилась только, что к вам не приду никогда: ну, я сдержала свое обещание: двенадцать лет я не знаю, где и дом ваш стоит; а когда уже вы сами пришли ко мне, так что за беда, что я похвалила такого ангелочка! Кто не похвалил бы ее, мою красавочку!..
— Нет, уж нет, Степанида Прохоровна, неосторожна ты!.. И хвалишь, и смотришь, и плачешь, и причитаешь бог знает что!.. Как тут не подумать чего-нибудь! А все это проклятая Машка! Надобно ж было привести ее сюда; добро ты, негодная девка! Счастлив твой бог, что я сама тут виновата, позволила Фетинье ходить одной, а то досталось бы тебе на орехи! Не забыла бы до новых веников!