— Да что ж вы слишком тревожитесь, Катерина Ивановна? Нет еще большой беды, что Фетиньюшка… Фетинья Федотовна зашла ко мне… — сказала старуха громко и с досадою. — Не выводи меня из терпения, дура! — прибавила она едва слышным шепотом, сурово взглянув на надзирательницу. — И за то, что ты смела наговорить мне столько пустого, приводи всякий месяц на полчаса ко мне мою Фетиньюшку — слышишь! Да непременно же!
И прежде нежели Катерина Ивановна, испуганная таковою неожиданной выходкой старой Степаниды, могла образумиться, маститая владетельница угла подошла к Фетинье:
— Я стара, моя бесценная жемчужинка, очень, очень уже стара, не долго мне любоваться светом солнца красного, приходи же изредка радовать собою сердце мое и веселить очи, ты для них милее и краше солнца яркого, мне на душе легче, мое дитятко, когда я смотрю на твою красоту чудную. Сделаешь это для меня, Фетиньюшка… Фетинья Федотовна? Будешь приходить ко мне?
— Буду, буду, бабушка! Непременно буду!
Старуха затрепетала. С минуту колебалась она; казалось, ей хотелось что-то сказать, однако ж она удержалась и удовольствовалась только поцеловать Фетинью в лоб. Она еще раз отерла слезы, говоря:
— Куда как слабы стали глаза мои, на что посмотрю пристально, так слезы и побегут; дай бог тебе здоровья за доброту твою, моя красавица ненаглядная! Теперь прощайте, господь вас благослови, поезжайте домой!
Фетинья во весь обратный путь думала о старой Степаниде: «Какая добрая женщина и как сильно она полюбила меня! Угол!.. Милое жилище, угол!.. Как мне было покойно, отрадно, когда я сидела там; почему не жить в угле? Почему не быть там счастливою?.. „Выпорхнешь за графа!“…»
Окончание мысленных восклицаний Фетиньи заставило ее покраснеть; но вдруг оборотилась она к госпоже Зильбер:
— Мамушка! Почему не дали мы ничего доброй Степаниде? Ведь она бедна. Как это досадно! В другой раз… да зачем в другой раз? Я завтра же поутру отошлю ей с Машей!..
— Что вы хотите послать ей? Денег нельзя; она не возьмет.
— Как не возьмет! Почему? Ведь она бедна?
— Не столько, чтоб брать в подарок деньги. У нее есть дом, она получает с него доход.
— Помилуй, мамушка, что за доход, четыре рубля в месяц! Столько, кажется, ей платят за ее угол! чем тут жить?
— Этих углов у нее много.
Фетинья тотчас вспомнила, что Степанида называла себя бывшею хозяйкой Катерины Ивановны, однако ж промолчала и сказала только, что она и не думала давать денег старой женщине, но что пошлет ей тот темно-зеленый атлас, который отец подарил ей на занавес.
— Вот кстати: что ж она будет делать с таким подарком?
— Сошьет себе юбку и шугай.
— Как будет мила! Э, эх, милочка, Фетинья Федотовна! Ребячий разум у тебя! Ну к чему старой, простой женщине такое богатое платье? Ведь кроме того, что это лучший атлас венецианский, по осьмнадцати рублей аршин, если не ошибаюсь, он еще и вышит цветами внастилку с золотом, серебром и блестками; его приготовили уже, как должно для занавеса.
— Однако ж, мамушка, он вышит так, что его можно употребить на что угодно; на нем нет тех узоров, какие приличны одному только занавесу. Степанида не будет смешна в моем атласе.
— Мудрено не быть смешною осьмидесятилетней старухе, крестьянке, одетой царски великолепно.
Госпожа Зильбер остановилась вдруг; она боялась, чтоб воспитанница ее не обиделась этим заключением; но как кроткая Фетинья не имела странных притязаний своей матери и сверх того ни минуты не сомневалась, что отец ее от самой колыбели — именитый гражданин и первой гильдии купец, то даже и не заметила, что было колкого в словах, намекающих на то, что пышность и великолепие нейдут простолюдинам.
Наконец карета остановилась у подъезда огромного дома Федулова. Фетинья выпорхнула как зефир и взлетела на лестницу, прежде нежели дебелая Катерина Ивановна, или, как Фетинья звала ее, мамушка, поставила прочную ступень свою на щегольскую подножку кареты, чтоб выйти.
«Господи, твоя воля! Не миновать беды! — говорила надзирательница, спеша, как могла, взойти на лестницу. — Вот теперь побежала вперед стремглав, встретится с матерью, смешается, сконфузится и при первом вопросе все расскажет… а тогда уже и беги вон… Заговорилась я об этом проклятом атласе да и забыла… о, господи, задохлась! Эдакая ветреница, улетела!»
Однако ж опасения надзирательницы не оправдались, и вся беда прошла стороною. Федуловой не было дома; и так Катерина Ивановна успела вразумить Фетинью, что если она уже от нее ушла тихонько к старухе, то от матери и подавно надобно скрыть этот визит.
Молодая девица на другой же день отослала с Машей свой атлас к старой Степаниде, которая, получа такой неожиданный подарок, и плакала и хохотала над ним; называла Фетинью своею доброю милочкою и вслед за этим маленькою дурочкою. «Ох ты, моя крошечка ненаглядная, прислала какое богатство!.. Дитя ты мое глупенькое! Ну к чему мне, старухе, простой бабе, такой наряд?.. Молодо, зелено, не понимает! Думает, что, ей-же, можно вырядиться и мне… хороша бы я была!.. Ха, ха, ха, ой, дети, дети! Всегда-то вы таковы… Ну, спасибо, моя Фетиньюшка, спрячу это, хоть не на платье, а все-таки придет время, что эта материя пойдет в дело». Старуха вздохнула, отнесла подарок в чулан и спрятала в сундук, говоря: «Не надолго я запираю».
Через неделю после этого происшествия приехала княгиня Орделинская с мужем и дочерью; еще через неделю, в пятом часу утра кончился великолепный бал в доме их, данный старою княгинею по случаю возвращения детей своих из чужих краев.
Молодой Тревильский, прижавшись в угол кареты, притворился дремлющим, хотя ничто менее не шло ему на ум, как сон. Разум его и сердце более нежели бодрствовали — они были в сильнейшем волнении. Мать по временам взглядывала на него, но, видя бледность лица и сомкнутые глаза, сочла молодого человека очень утомленным и решилась оставить до завтра или, лучше сказать, до вечера то объяснение, которое она обдумывала с той минуты, как села в карету.
Поутру компаньонка графини не знала, что подумать о необыкновенно дурном расположении ее духа, Ни в чем нельзя было угодить, все не нравилось: то шоколад слишком горяч — в рот взять нельзя; то опять совсем простыл — как можно подавать такой… Стекло туалета вовсе затускло… За чем же смотрит горничная и почему не напомнит ей об этом!.. Кучер громко кричит на лошадей, слышно даже в уборной; глупое расположение комнат: спальня во двор окнами; и в гостиной и в зале нет возможности ни сидеть, ни разговаривать; пыль и стук от экипажей не дают минуты покойной… башмаки жмут! Чепец не к лицу! Пеньюар гадок, уродлив и беспокоен!
Сделавши это последнее замечание, как самое справедливое, графиня бросилась на диван, подперла голову рукою и отдалась глубочайшей задумчивости; досада ее превратилась в грусть; нахмуренные брови пришли в прежнее положение, чело разгладилось, и на глазах, все еще прекрасных, навернулись слезы, Компаньонка молча приготовляла завтрак. Прошло четверть часа; кофе готов был простыть так же, как и шоколад. «Прикажете, графиня?» — компаньонка держала кофейник над чашкой, в готовности по первому мановению наполнить ее ароматическим напитком.
— Что, милая? Ах, да!.. Но Жорж! Где Жорж? Неужели все еще спит? Пошлите узнать, встал ли граф, и просите его сюда.
Компаньонка позвонила и, передав приказание графини вошедшей горничной, снова спросила: «Угодно кофе вашему сиятельству?» Но графиня уже опять погрузилась в свои мысли и не сводила глаз с двери. Наконец вошел камердинер Тревильского.
— Его сиятельство поехал прогуливаться верхом тому уже более двух часов.
Графиня взглянула с удивлением на компаньонку:
— Как же вы давеча сказали мне, что граф спит еще?
— Полагали так, графиня, потому что дверь его спальни была заперта.
— Все так думали, ваше сиятельство, что граф почивает, но уже кучер сказал, что его сиятельство сам оседлал свою лошадь и уехал в шесть часов утра.
Это донесение дало понять графине, что Георг совсем не ложился спать.
«Итак, он обманывал меня! Он притворялся дремлющим в карете, для того только, чтоб избежать необходимого отчета в странности своих поступков у Орделинских. Жорж познакомился с притворством, с обманом и употребляет его против матери! Неужели он имеет в этом нужду?.. Неблагодарный!..» Между тем компаньонка, нисколько не постигая душевного беспокойства встревоженной матери и приходя в отчаяние оттого, что кофе простынет, налила его в чашку графини с какою-то смешною решимостью, как будто совершила бог знает какое важное дело, и пододвинула чашку под самый подбородок графини. В другое время знатная дама нашла бы этот поступок странным или, по крайности, неуместным, но теперь она не обратила на него даже и внимания, покойно отодвинула чашку на середину стола, сказав, что не будет завтракать, что чувствует себя очень утомленной и пойдет успокоиться. Она приказала, когда возвратится граф, тотчас просить его к ней и, если она в это время будет спать, — разбудить ее.
Говоря: «если я буду спать», графиня очень была уверена, что не будет наслаждаться сном и одной минуты; до сна ли уже ей! Вся душа ее занята опасностью видеть разрушение многолетнего труда, давних надежд и любимых мечтаний! Этот союз с Орделинскими, столь пламенно ею желаемый, так издавна приготовляемый, к которому она все так искусно приспособила, от которого так много надеялась, который дал бы столько блеска ее фамилии, — этот союз может не состояться!.. Мучительная мысль! Она не позволяет Тревильской оставаться на месте; графиня с беспокойством то переходит из спальни в кабинет, то из кабинета опять в спальню, то садится на диван, то приляжет на постель; но воспоминание бала княгини Орделинской не оставляет памяти ее ни на минуту.
Но куда ж уехал Тревильский так рано и не дав себе ни получаса отдохновения после бала, столь продолжительного и столь утомительного? Чтоб узнать это, надобно опять воротиться к тому дню, в который граф так живописно представлял статую в широкой аллее публичного сада.
От той минуты, в которую Сербицкий убедил его не следовать за госпожою Зильбер в укромный домик старой Степаниды, Георг день и ночь думал об этом домике и все его время проходило в беспрестанной борьбе с тем неодолимым влечением, какое чувствовал он идти туда и узнать, что за связь существует между им и Фетиньей? Зачем она ходила туда? Кто там живет? С кем виделась? Пока он делал себе эти вопросы, пока думал и передумывал: «Идти? Не идти? С какой стати пойду я, я, граф Тревильский, знатный и богатый господин, в бедный мещанский дом разведывать, кто, зачем ходит туда?.. Почему же не зайти на минуту? Что за беда? Разве я непременно должен сказывать свое имя? Пойду просто, будто искать кого-нибудь».
Пока все это роилось в разуме юного Георга, время шло своим чередом и, наконец, привело тот день, в который давался бал у Орделинских. Был уже восьмой час вечера; Тревильский, по обыкновению, мечтал о своей Федуловой и вдруг вспомнил, что в заветном домике видел на стекле приклеенный лоскуток бумажки, на котором было что-то написано. «Вот благополучие! Верно, тут что-нибудь продается или работается; завтра же посмотрю! О, непременно посмотрю и тотчас войду! Прекрасно! Прекрасно! Завтра же узнаю эту странную тайну!.. Но зачем же завтра! Почему не сегодня? Почему не сейчас? Еще довольно рано». Граф позвонил. Слуга вошел.
— Заложить коляску.
«Да, поеду, узнаю, что за дом такой? Что заставляет ее ходить туда? И так таинственно, тихонько от надзирательницы, с одною только горничной! Ах, Фетинья!..»
Размышления графа прервались сами собой при этом имени; он покраснел.
«Вот досадное имя, — сказал он вслух, — мне кажется, сам ангел покраснел бы от него! Когда я женюсь на ней, мой круг будет звать ее Фанни. Но прежде всего тайну, тайну надобно разведать».
Вошел человек, докладывая, что коляска готова и что ее сиятельство графиня прислала просить графа пожаловать к ней немедленно, она ожидает его в библиотеке.
— Скажи, иду сию минуту. — Граф взглянул на часы, стрелка стояла на восьми. «Еще рано, — думал он, — у матушки пробуду четверть часа да столько же употреблю на езду; прежде девяти часов тайна посещения бедного домика будет мне известна!.. Но хорошо ль я делаю, — спрашивал сам себя молодой граф, и при этом вопросе шаги его становились медленнее. Он почти нога за ногою шел по коридору, ведущему от лестницы, по которой он только что сбежал к дверям библиотеки, — хорошо ль я делаю, что хочу разведывать? Может быть, Фетинья благодетельствует кому в этом жилище!.. А если?.. Нет, нет! Надобно узнать непременно! Не могу быть покоен! Я не буду разыскивать, зачем она была там, но только посмотрю, кто живет в этом доме». С последним словом граф взялся наконец за скобку двери и отворил ее.
— Долго заставляешь ждать себя, любезный Жорж, садись. Я звала тебя, чтоб сказать о приглашении старой княгини Орделинской, она дает бал, празднует возвращение семьи своей из чужих краев. Бал будет блистательный, приглашена вся столица, но главное дело в том, что нас с тобою просит она приехать часом ранее, как таких людей, которых она не считает уже чужими, говорит, что хочет на досуге показать редкости и вещи дивной красоты, привезенные ей сыном: пишет, что всего этого такое множество.
Озабоченный вид графа показывал, что он не слышит слова матери своей; графиня это заметила, и кровь бросилась ей в лицо.
— Мне очень странно, Георг, что ты всякий раз, когда я начну говорить об Орделинских, слушаешь меня рассеянно или и совсем не слушаешь! Удивляюсь, что сын мой позволяет себе такое обращение со мною!
— Маменька! Милая маменька! Не думайте так, ради бога: я слушаю вас всегда с почтением, о чем бы вы ни говорили мне, но теперь я задумался на минуту оттого, что мне надобно сейчас ехать со двора. Так я рассчитывал, успею ли возвратиться к назначенному времени, чтоб сопровождать вас на бал. Простите же меня, маменька!
Граф с нежностью целовал руки графини; а как мать — всегда мать, то госпожа Тревильская была тронута до слез ласками юноши и, поцеловав его в лоб и глаза, назвала своим сокровищем, неоцененным благом, единственным счастьем в жизни и сказала, чтоб ехал, куда ему было надобно, но чтоб постарался, если можно, возвратиться через час.
— Потому, мой милый Жорж, — прибавила графиня, сжимая сына в объятиях, — что старая княгиня имеет какие-то планы именно для этих двух часов, которые останутся свободными между приездом нашим и прочих гостей.
Графиня занялась своим туалетом, а граф, бросясь в коляску, приказал ехать к публичному саду и, оставя экипаж свой у ворот его, пошел скорыми шагами двадцатилетнего влюбленного к смиренному домику старой Степаниды.
Задумчиво смотрела престарелая владетельница нескольких углов на экипажи, беспрестанно подъезжающие к воротам публичного сада, нисколько не заботясь узнать причину такого необыкновенного съезда, необыкновенного потому, что сад этот никогда не был любимым местом гулянья модного света; сюда приезжали изредка подышать чистым воздухом, полюбоваться свежей зеленью, помечтать, а иногда и увидеться с кем-нибудь без помехи; но прогулки парадной, открытой, многочисленной здесь никогда не было. Итак, этот съезд мог бы обратить на себя внимание Степаниды, если б любопытство ее не было притуплено преклонностью лет ее и теми тьмочисленными случаями видеть всех родов гулянья и собрания, вовремя и не вовремя; ничто уже не было ново для осьмидесятилетней старухи, и теперь один только взор ее следил кареты, катящиеся одна за другою, но душа была полна ощущения, сколько радостного, столько и нового для нее: она приводила себе на память все обстоятельства недавнего посещения, сделанного ей Фетиньей.
«Милочка ты моя, — говорила она сама с собою, — как расцвела… как пышный мак! Как роза столиственная! Как гвоздика махровая! Что за ангел!.. А я-то, старая дура, сочла было Машку, эту верхоглядку пеструю, за знатную даму, да и не гляжу на моего херувимчика прекрасного! Оглупела! Истинно оглупела на старости! Фетиньюшка, дитя мое! Пусть бог даст тебе счастье на всю жизнь! Пусть исполнит лучшее из твоих желаний за то, что светлый взгляд твой возвратил мне мои минувшие радости! Мою некогда столь прекрасно цветущую молодость! Да, дитя мое, ты живой портрет мой! Когда тусклые глаза мои вгляделись в тебя, то мне показалось, что это мое когда-то пятнадцатилетнее лицо отразилось в зеркале… И душа моя исполнилась неизъяснимою радостью!..»