— Ага, рыцарю красного образа под мирным родительским кровом — моя душа и сердце!.. Ха-ха, Сережа!.. Ха-ха, милый друг!..
Сергей приветливо помахал ему рукою и с нервной дрожью стал подниматься по ступеням крыльца.
В маленькой комнате матери, по-прежнему темной от спущенных штор, загроможденной одеждой, комодами и ящиками, пахло тем же теплым, душным запахом долголетнего уюта, как и в прошлые дни. И теперь еще, когда Сергей думал о матери, этот запах он чувствовал нудно, до галлюцинаций.
И, если бы не было домашнего запаха, — не было бы той тишины, которая дремала в стародавних стенах, впитавших в себя всю историю его жизни. Только мебель и скарб были свалены по углам недавним квартирным уплотнением.
Из пухлой белизны подушки смотрел на Сергея пергаментный череп с черными косицами, прилипшими к яминам щек. Он на цыпочках подошёл к постели, долго вглядывался в лицо матери, чужое, никогда не виданное раньше, взял ее руку и почувствовал призрачный трепет в ее пальцах.
И эта рука, и этот череп в чёрных косицах — чужие и родные до слёз. Вдыхая запах былого гнезда, Сергей не знал, что делать с собою и с этой угасающей рукой.
Мать, немая, молча и пристально смотрела на него мутной глубиной умирающих глаз.
А он, Сергей, молчал и ждал шепота матери. Не голоса, не крика, а — шепота. И не было шепота, были только глаза, с влажными ресницами.
Сергей почувствовал, что около него остановился Дмитрий. Он оглянулся и встретил вызывающе-насмешливый взгляд. Этот бравый полковник с пустым рукавом был налит жизнью, широк костью и казался красиво-хищным в излучинах бровей и изгибе хрящеватого носа.
Рука матери упала на постель.
Отец улыбался, не угашая ясного взгляда.
— Как странно, что вы — мои дети! И как странно, что вы оба — чужие… чужие и мне и себе!
Дмитрий засмеялся и сказал:
— Как видишь, Сережа, отец по-прежнему балаганит, как старик Диоген в бочке. Он питается только мухами и своими словами. Он безгрешен, как воробей, и я его очень люблю…
Сергей выдержал взгляд брата и спросил строго:
— Где ты был до сих пор? В эти годы о тебе не было слышно.
— Не скажу. Я все равно совру тебе или скажу не то, что нужно. Полковник с германского фронта, инвалид, а теперь — гражданин без определенных занятий.
Дмитрий быстро взял руку матери и поцеловал, и этот поцелуй потряс больную, как удар. С немым ужасом смотрела она на него, как будто хотела крикнуть о помощи.
Дмитрий опять засмеялся и взял под локоть Сергея.
— Я давно не видел тебя, Сережа… с юных лет… Давай поцелуемся, что ли…
Сергей со смутной тревогой отошел от него к отцу.
Дмитрий повернулся налево кругом и вышел, блеснув бритым затылком.
По широкому лбу отца прорезались две глубокие морщины. Дрожащею рукою он затеребил бороду и норовил положить ее в рот, но она вырывалась.
Бледный, с жалкой улыбкой, он припал к стене.
— Что с тобою, батя?
— Будь стоически тверд, Сережа. Побольше спокойствия и мудрости. Но иногда и стоик бывает рабом своих чувств. Умей изучать людей из-за щита… из-за щита, Сережа!..
Мать с предсмертным безумием поднялась на локоть и опять упала — растаяла в подушке. И в глазах ее были покорность и ужас.
— Сережа… родной… единственный… мне — хорошо… о папе… папу… любить…
Потрясенный, Сергей молча поцеловал мать. Эти ее глаза навсегда — так почувствовал Сергей — ранили его душу. Медленно вышел он из комнаты на крыльцо и, ускоряя шаги, пошел по аллее к калитке.
На улице, у забора, он столкнулся с Дмитрием. Брат держал в кармане казачьих шаровар и смотрел на Сергея прищуренным взглядом.
— Моё почтение, Сережа! Мы еще увидимся… Не правда ли? Мы скоро увидимся, мы увидимся при другой обстановке, Сережа… И тогда поговорим с тобою всласть… Мое почтение!..
Он чопорно поклонился и оскалил зубы. А глаза не смеялись: они кололи Сергея своей прищуркой.
VIII. ГОРЯЧИЕ ДНИ
1. Рабочая кровь
Дни горели солнцем и зноем и насыщены были хлопотами, делами, горячкой, а ночи как-то не запоминались. Обливаясь потом, бегал Глеб в совпроф, в окружком (немедленно созвать общегородское партийное собрание!), в учпрофсож (товарищи, толкайте подачу цистерн к нефтеперегону!), в заводоуправление, в машинные корпуса завода — там Брынза, там дизеля, готовые к работе…
По обыкновению Лухаву в совпрофе не заставал. Лухава не мог сидеть в стенах совпрофовской комнаты. Каждый день с утра до ночи он носился по профсоюзам, по предприятиям и на месте входил во все мелочи производства и жизни рабочих: устраивал экстренные заседания, улаживал конфликты, крыл матом лодырей и записывал на красную доску героев труда. Стремительно врывался в учреждения, в хозорганы, продорганы, пухом взбивал бумаги, приказывал, требовал, зажигал, вызывал бури восторгов. И никогда не был измучен, не знал переутомления, только в глазах неугасимо горели огоньки лихорадки. Вот чем вошел он в души рабочих!
Жидкий всегда радостно встречал Глеба, и азиатские ноздри его дрожали от волнения. А Глеб с задранным шлемом кричал в негодовании:
— Когда же мы, товарищ Жидкий, доберемся до этих крыс в совнархозе? Ведь на каждом шагу — саботаж, на всякую мелочь приходится затрачивать не часы, а дни, недели… Хоть бы для острастки схватил предчека за шиворот какого-нибудь прохвоста… Вызови Шрамма, товарищ Жидкий, и сдери с него желтую шкуру…
Жидкий выходил из-за стола и дружески подхватывал его под руку.
— Бушуешь, громобой!.. Зачем так много огня? Ведь сгоришь надорвешься… Скоро же ты забыл, как работал в армии. Надо уметь руководить — организовать и расставить людей. Бери пример с Бадьина.
— Сам бери пример с Бадьина, ежели завидуешь ему.
— Не хочу.
— А мне вот охота всех этих Шраммов и Бадьиных выгнать из кабинетов и запрячь их в живую работу. Ведь ты подумай, товарищ Жидкий, какая механика: заводоуправление спаяно с совнархозом, совнархоз кивает на заводоуправление, заводоуправление — на совнархоз, совнархоз — на промбюро, на главцемент… И ничего в этой свалке не разберешь. Как же тут не беситься, не бушевать?.. С каким удовольствием растоптал бы я этих мокриц!..
— Ничего, друг… и до них доберемся…
— Да ведь силы напрасно сгорают — силы и время. А какой это дорогой материал!..
Жидкий смеялся и хватал Глеба за плечи:
— Родной мой, я и сам бушую, у самого душа горит… Может быть, поэтому я и люблю-то тебя, этакого черта… Но не в этом дело, сударь мои: нельзя размениваться на мелочи. Не забывай, что мы — коммунисты; мы совершаем революцию, социализм строим. А это — огромная, страшная борьба. На нашем пути — миллионы препятствий: и открытые и скрытые враги, и множество всяких пережитков… А потом — разруха, голод… Все приходится делать заново и по-новому. Это не простое восстановление, не ремонт — нет, — это созидание такой системы жизни, о которой веками мечтало человечество.
— А вот поэтому я и бушую и буду бушевать, товарищ Жидкий… Нельзя не бушевать… Жидкий смеялся.
— Ты готов, Чумалыч, потрясти весь мир…
— Не возражаю. Потрясаем и будем потрясать.
— Черт возьми, Чумалыч! Какое счастье жить и бороться в наши дни! Ведь мы будущее воплощаем в настоящем. Мы несем это будущее в себе. И как радостно сознавать, что всюду с нами Ленин, что мы — его современники, что мы постоянно чувствуем его дыхание…
— И еще, товарищ Жидкий… что мы поэтому и ответственность несем за каждый свой шаг и за каждую минуту. Ведь счастье-то без ответственности не бывает.
Глеб уходил от Жидкого приподнятым и чувствовал себя освеженным и еще более сильным.
На заводе электромонтеры приступили к работам по ремонту электросистемы. В рабочих жильях ввернули лампочки (из заводских хранилищ), и их пузыри заблестели выпуклой улыбкой отражённых окон. Взволнованно улыбались лампочкам женщины и дети, и голодная пыль таяла на лицах рабочих от радостного предчувствия.
В слесарном цехе уже не клепали зажигалок. Там шла иная работа: в вихре железного скрежета, свиста, шипенья, звона опять воскресали к жизни детали машин. Из цеха в машинные корпуса и опять по двору в цех, навстречу друг другу, в синих блузах, отливающих медью, шагали рабочие. Не было только Лошака и Громады: у них своя забота — завком. И в завкоме, в подвале под заводоуправлением, в комнатах, насыщенных цементом и махоркой («дюбек», от которого черт убег»), толпился народ. Люди шагали из завкома — в завком, из дверей — в двери. Шли хлопоты об усилении пайков, распределялись силы. У всех на устах был бремсберг. Каждый день ждали нарядов на жидкое топливо.
Глеб забегал в цеха, хватался за инструменты, резал, пилил, сверлил, точно хотел перегнать самого себя.
Часто заглядывал к Брынзе, и Брынза встречал его криком:
— Хо-хо, командарм!.. Дело идет… Топлива, топлива, командарм!.. Только — топливо, больше ничего! Если ты не достанешь его за эти два дня, я взорвусь вместе с дизелями…
А между машин бренчали металлом его помощники, похожие на него. Он подмигивал, кивал в их сторону кепкой и радостно скалил зубы.
— Видишь? Ребята заработали с жаром. Забыты, друг, пустоболт и чехарда этих лет… Вот что значит сила машин. Пока живы машины — не убежать от них никуда. Тоска по машине сильнее тоски по зазнобе…
И опять кричал на весь корпус:
— Топлива, топлива, друг мой дорогой!.. Десять цистерн!.. Для первого разу — довольно. Десять цистерн!..
Вместе с Клейстом, с техниками и рабочими каменоломен Глеб шагал по ущелью, по площадкам разработок, заросших травою. Важный, молчаливый, с провалами в глазах Клейст исследовал старые бремсберги. Двое техников из старых служак по привычке шли на два шага позади Клейста и бросались к нему с рабской готовностью по первому немому кивку головы. Он не смотрел на Глеба и как будто не замечал его около себя, но Глеб видел, что Клейст знает только его. И когда Клейст говорил с техниками. Глеб знал, что технорук говорил только с ним, с Глебом.
Решили: исправить магистраль и от верхней площадки разработок поднять линию бремсберга до перевала, па высоту восьми сот метров.
Как-то сидя в своем кабинете над материалами и сметами (окно уже было открыто), Клейст сказал, утомленно откидываясь на спинку стула;
— Если вы гарантируете, Чумалов, что сметы будут полностью проведены и рабочие руки обеспечены, мы сможем с успехом выполнить работы в течение месяца.
Глеб засмеялся.
— Ну, тут мы с вами не сойдемся, Герман Германович. Какое — месяц! Максимально — десять рабочих дней! Пять тысяч рабочих — к вашим услугам. Материалы по первому требованию — через заводоуправление. Не месяц, а только десять дней, товарищ технорук.
Клейст пристально взглянул на него и впервые бледно улыбнулся.
Бондарный цех стоял ненужным сараем: стеклянная крыша пробита камнями. На переплетах рам, на уцелевших стеклах лежали палки, клепки, обломки обручей и всякая дрянь. А верстаки, трансмиссии, диски оскаленных пил покоились в ржавой коросте и были покрыты инеем — пылью с гор и шоссе. И всюду разливался затуманенный свет: не от этого ли верстаки, пилы, недоделанные бочки были сизы и прозрачны, как лед?
Как-то мимоходом завернул Глеб и сюда. Раньше здесь стружки горели золотом, и бондаря, тоже в стружках и искрах опилок, вперегонки суетились у своих верстаков.
Глеб не пошел дальше: он не любил пустоты и безлюдья. Будет день — придет черед и этому месту: опять запылают стружки, опять полетят брызги опилок, опять пилы вспомнят свои молодые песни…
Он уже хотел повернуть обратно, но вдруг увидел Савчука. Бондарь сидел спиной к Глебу за своим старым верстаком, оглядывал его, пробовал прочность, бил кулаком, а верстак скрипел и кашлял, как дряхлый старик.
— Так, так, старина!.. Не забыл еще? Чуешь?..
Он подошел к пилам и погладил льдистые диски широком лапой, а они зазвенели ему далекими вздохами, будто сквозь сон.
— Ну-ну, девчатки!.. Поглядим, какие будут ваши песни… Ждите, скоро придут женихи — будут плодить с вами бочары, — не бабам на капусту, а во все края земли… Они понесут не капусту, а цемент на стройку… Ну-ну, холостые, не плачьте!..
Глеб тихо вышел из цеха и засмеялся, ласково оглядываясь на дверь бондарни.
…Днем, когда камни и рельсы плавились на солнце, а пустынный завод молчал холодной пылью, паровоз, бросая в небо облака, толкал длинный состав чумазых цистерн с бензином и нефтью. Навстречу, из ворот, в длинных блузах, крича и махая руками, вышли рабочие.
2. Прыжок через смерть
В исполкоме была получена экстренная телефонограмма, что волпредисполком Борщий отхлестал нагайкой начальника окружной милиции Салтанова, посланного в помощь Борщию по сбору продразверстки, а Салтанов стрелял в Борщия. Сообщалось, что Салтанов с отрядом красноармейцев производил облавы на казаков и городовиков, выгребал зерно из амбаров, выводил последнюю животину из катухов. А потом, когда подводы под конвоем красноармейцев двигались к исполкому, оркестр музыкантов трубил марш. За возами шли хлеборобские бабы, бились головами о телеги и выли вместе с коровами и овцами. И вот под эту музыку произошла в волисполкоме свалка между Борщием и Салтановым.
Бадьин читал телефонограмму с обычным спокойствием, а секретарь Пепло, ожидавший приказаний у стола, румяно улыбался.
— Вот дураки!.. Наскочил черт на дьявола. Распорядитесь, товарищ Пепло, чтобы сейчас же подали фаэтон. Я сам поеду и разберу дело.
— Слушаю-с.
— Кстати, протелефонируйте в окружном, товарищу Чумаловой, чтобы она немедленно явилась сюда. Она запрашивала о подводе в ту же станицу — я ее отвезу.
— Слушаю-с… Сообщить, что вы поедете вдвоем с товарищем Чумаловой?
Секретарь Пепло вздрагивающими веками смотрел на Бадьина и улыбался.
Предисполкома поднял глаза на Пепло, и секретарь отступил от стола.
Как только ушел секретарь, Бадьин встал и прошелся по комнате. И уже не было в нем обычной тяжести и властного бесстрастия: был он строен, кряжист, с упругими мускулами и упрямым поставом головы.
А в женотделе Мехова догнала в коридоре Дашу и под руку проводила ее до выхода.
— Вот что, Даша: не послать ли вместо тебя кого-нибудь из делегаток? Ты ездишь в командировки каждую неделю, а те только болтаются дома. Теперь очень участились нападения по дорогам. Каждый раз, когда ты уезжаешь, я все время боюсь за тебя…
— Не городи чепухи, товарищ Мехова. Какие же мы будем к черту женотделки, ежели у нас душа в пятки уходит от малейшей опасности?
Поля тревожно взглянула на нее и остановилась. А Даша ласково тряхнула ее руку и быстро вышла на улицу, взмахивая самодельным портфелем (там — все: и бумаги и хлеб).
У подъезда исполкома блестел черным глянцем фаэтон, и бородатый кучер на облучке курил от скуки и вытирал нос широкой полою.
На бульваре, загаженном мусором, валялись в пыли двое мальчишек в изорванных балахончиках, с опухшими лицами. Дымилась над ними пыль и таяла в бурых ветвях акаций.
Даша остановилась у фаэтона, поглядела на бульвар, потом в открытое окно кабинета предисполкома, потом опять на бульвар.
Чьи это детишки? Что они здесь делают, беспризорные? Чего смотрит милиция и почему так слепа и безрука деткомиссия? Или сама она беспризорна, как эти несчастные дети?
Она подошла к ограде бульвара и долго смотрела на возню чумазых ребят.
— Ребятки, а ну-ка — сюда!.. Возьмите вот… очень свежий хлеб… Ведь голодные же, малыши!..
Мальчики насторожились и быстро вскочили на ноги. Но тетка улыбалась им ласково, по-домашнему, и была совсем не страшная. А главное — в руке большой кусок хлеба. Повязка наводила страх (они давно знают, какая сила в этой повязке), но хлеб был свежий и издали опьянял сладким запахом.
— Да, да… иди, а ты — в приют… знаем… хорошая живодерня.
Один из мальчат встряхнул лохмотьями и бросился наутек. Даша засмеялась и разломила хлеб пополам.