– Животное, – поправил Мурзин, любящий грамотность. – Ну и пусть читает! Тебя уже черви будут жрать, тебе все равно будет.
– А душа? – вдруг тихо спросил Куропатов. И они все замолчали, боясь коснуться вопроса, о котором не только никогда не говорили всерьез, но если по правде, никогда всерьез и не думали. Впрочем, молчание было недолгим: нет для русского человека темы, которой он надолго испугается.
– Душа – дело серьезное! – сказал Мурзин. – Мы как к ней подойдем – с религиозной стороны или вообще?
– Давай с религиозной, – ограничил Суриков.
– С религиозной стороны твоя душа, Вася, будет в двух местах – или в аду, или в раю. Если она будет в аду, ей все равно гореть. Одной мукой больше, одной мукой меньше – какая разница? А если она в рай попадет, то опять же ей уже ничего не страшно.
– Так, – понял и кивнул Куропатов. – А если вообще?
– А если вообще, то дело-то не в нас. Дело – в них, в этих потомках. Это им будет стыдно и неприятно!
– Так о том и речь! – обрадованно воскликнул Куропатов. До него вдруг дошло в полном объеме, чем именно ему не нравится затея Дуганова. – О том и речь, что он наврет там, а мои внуки и правнуки будут читать и стыдиться! Это мне надо?
– Ну, вам легче, – спустился Мурзин с высот философии на землю. – А у меня конкретная проблема. Верка вернется моя, подсунет ей Дуганов свою тетрадку, а там сами понимаете, про что написано!
– Про Клавдию! – догадался Куропатов.
– Ну да. И она, я ее знаю, взбрыкнет и обратно уедет! А я ее все-таки... Скучаю я по ней, если честно...
– Постой, – сказал Суриков. – Ты думаешь, ей без Дуганова не скажут?
– Это ерунда! – отмахнулся Мурзин. – Сказать у нас могут что хочешь. А вот написанному женщины верят! Всегда! Природа у них такая!
– И что делать будем? – спросил Куропатов.
– Есть план! – поднял палец Мурзин.
План Мурзина друзья оценили высоко и решили реализовать его той же ночью.
Когда совсем стемнело, они пробрались к огороду Дуганова. Сидели там в кустах и тихо переговаривались. Все были хмельны. В руках у них были бутылки с какой-то жидкостью, заткнутые бумажными пробками, из пробок торчали бечевки.
– Повторяю! – напоминал Мурзин себе и другим, стараясь говорить ровно. – Бросать сразу нельзя.
– Почему? – спросил Суриков со свежим интересом, хотя ему уже несколько раз было объяснено.
– Потому, что Дуганов успеет выбежать. Вместе с тетрадкой. А нам дом жечь не нужно. То есть нужно, но чтобы и тетрадка сгорела. Поэтому ты, Вася, идешь и говоришь, что хочешь показать недостаток.
– Какой?
– Любой. Чтобы он его записал. Ты ведешь его подальше. Мы бросаем бутылки. Дом загорается. С тетрадкой. Он не успевает. Все.
Куропатову стало жалко дома:
– Может, не жечь? Может, пока он с Васей ходит, залезем и пошарим?
– Ага. Найдешь ты в темноте. А свет зажигать – он увидит и вернется. Да и при свете – проблема. Он ее куда подальше запрятал. Короче – жечь. Вася, иди.
– Иду.
Василий пошел к дому. С полпути вернулся и отдал свою бутылку.
– Мне не надо. И заподозрит.
– Резонно! – сказал Мурзин.
Вскоре Суриков постучал в окно, а потом в дверь. Дуганов не сразу отозвался сонным голосом:
– Кто там?
– Это я, Василий Суриков. Добрый вечер. Хочу показать недостаток.
– Какой еще недостаток? Чего ты шатаешься по ночам, Василий? Иди спи!
Василий подумал. До этого момента все шло замечательно – и вдруг странное препятствие: Дуганов не выходит. Он опять постучал.
– Ну, чего еще?
– Это я, Василий. Суриков. Недостаток показать. Большой. Ты запишешь, и тебе будет... – Суриков подумал и добавил: – И тебе будет слава.
Послышались вздохи, кряхтенье. Дуганов открыл дверь.
– Крепко ты! – сказал он, вглядываясь в лицо Сурикова. – Когда же вы подохнете или образумитесь, идиоты?
– Никогда! – приговорил Суриков. – Пошли.
– Куда?
– Недостаток покажу.
– Какой?
Суриков подумал.
– Большой.
– Это я уже слышал! Что именно-то?
Суриков подумал.
– Безобразие.
– Тьфу, бестолковщина! Оно что, прокиснет до утра, твое безобразие?
– Оно? – Суриков думал не меньше минуты. И тяжело вздохнув, сказал:
– Ну, как хочешь... – И ушел.
Дуганов пожал плечами и скрылся в доме. Суриков отчитался в своих действиях.
– Эх ты! – укорил Мурзин.
– А чего я сделаю, если он не идет?
– Тогда так, – придумал Мурзин. – Кидаем в сарай. Сарай загорается. Он выбегает. Без тетрадки. Зачем? Он же ничего не подумает. Выбежит тушить. А мы поджигаем дом. И все. Он не успевает.
Друзья согласились.
Пробравшись по-пластунски к сараю, они огляделись. Было тихо. Мурзин поджег фитили бутылок, скомандовал:
– Раз! Два! Три! – И они кинули.
Две бутылки разбились, не загоревшись. Вторая полыхнула пламенем, которое тут же переметнулось на стену сарая и стало быстро разгораться. Через несколько минут из дома выскочил Дуганов, бросился к сараю с чем-то в руках – похоже, с одеялом.
– Теперь к дому! – скомандовал Мурзин.
– А с чем? – спросил Куропатов.
Друзья осмотрели свои пустые руки и вспомнили, что бутылок у них было всего три. Палить дом теперь нечем.
Из своего укрытия они смотрели, как Дуганов довольно быстро затушил огонь одеялом, постоял, огляделся и ушел.
– Есть план! – сказал Мурзин.
– Какой? – спросил Суриков.
– Идем к нему и связываем. И ищем. Не найдем – пытаем.
– Это же зверство, Саша! – сказал Суриков.
– Знаю. Я специально предложил, чтобы посмотреть, откажешься ты или нет. Молодец, отказался. А Михаил где?
Михаил был тут же: упал в бурьян и заснул. Друзья стали расталкивать его, от этого утомились и сами заснули.
Спала и вся Анисовка.
Спала вся Анисовка, тишина была кромешная, и в этой тишине кто-то ходил вдоль берега там, где пещеры, и то ли вздыхал, то ли сопел, то ли бормотал, то ли фыркал... Человек, лошадь, коза заблудшая, собака? – мы не знаем. Мы не обязаны все знать. Да и боязно в такой темени приближаться и высматривать. Ну, выяснится, что коза или лошадь – будет легче? А если вдруг кто-то вроде Дикого Монаха, то есть не кто-то, а именно Дикий Монах? Тогда что? Испугаться и убежать? Следить за ним? Окликнуть? И то неправильно, и другое, и третье. Самое правильное – поступить так, как и предки наши поступили бы и пять, и десять веков назад: спокойно испугаться и не ходить.
Но пришел новый день и прошли все страхи, если у кого они были.
Мурзин, Куропатов и Суриков убрались с утра пораньше, чтобы их не застали на месте преступления. Видел поджигателей только сам пострадавший Дуганов, вставший еще раньше. Он смотрел на них в окно и улыбался. С недавних пор Валерий Сергеевич вообще чувствовал в себе необычайное великодушие и способность прощать. Да и сарай был старым, он давно собирался сломать его.
Тем не менее скоро вся Анисовка узнала, кто именно устроил ночью небольшой пожар. Отнеслись по-разному.
– Молодцы, так Дуганову и надо! – сказала Нюра.
– Дураки! – осудил Микишин. – Жгли-то они, а Дуганов теперь озлится на все село. И такого понапишет! Мне-то не боязно, я вообще... Пойти, что ли, предложить ему помощь? – размышлял вслух Николай Иванович, но не пошел к Дуганову, не захотел, чтобы тот принял предложение помощи как подхалимаж.
А Лидия Куропатова упрекала мужа:
– Ты чего же наделал? Мы с тобой живем нормально, куда ты полез? Он теперь со зла распишет про нас неизвестно что, а потом дети детей подумают: так и было! Олух ты, Михаил, царя небесного!
Куропатов молчал: понимал, что крыть нечем, глупость сделал.
Он отправился к Сурикову, а потом вместе с ним к Мурзину. О чем-то поговорили.
И пришли к Дуганову.
– Ты извини нас, Валерий Сергеевич, – сказал за всех Мурзин. – Мы выпивали вчера, ну, и случайно тут... Эксперимент ставили... Мы давай это... Восстановим тебе все. Как было.
– Даже еще лучше! – пообещал Куропатов. Дуганов слушал их, стоя на крыльце, со странным, как им показалось, лицом – тихим, светлым и добрым.
– Да бог с вами, ребята, – сказал Дуганов. – Это не вы, это ваша вековая дремучая глупость. А за сарай даже спасибо. Я его сам давно хотел снести. Одеяло, правда, сжег, когда тушил, но это пустяки! Материальная собственность, она, знаете, отягощает. Что нужно человеку? Да ничего, кроме собственной души!
Друзья ушли в недоумении.
– Злобу затаил, зараза! – решил Суриков. Мурзин и Куропатов молча согласились. И они разошлись по своим делам.
Они разошлись по своим делам, занимались повседневностью и прочие анисовцы, но у каждого на душе было неспокойно. Что-то смутное их тревожило. При этом все понимали происходящее по-своему.
Акупация, например, пришла к Дуганову, принесла десяток яиц и сказала:
– Пиши. Пенсию мне задерживают опять. Дальше. Стасов Володька заехал своим трактором мне на огород и все там разворотил. Дальше. Лекарств в медпункте нашем мало или совсем нет, а врача не шлют, а Вадик не врач, а свистун. Дальше...
– Погоди, погоди, тетя Поля! – остановил ее Дуганов, который был, между прочим, двоюродным племянником Акупации. – Ты ничего не путаешь? Я не жалобы пишу, я пишу мемуары. Воспоминания. Потомкам. Понимаешь?
– Понимаю. Еще не забудь: колодец мне новый чтобы вырыли. Я колонкой не пользуюсь, там вода ржавая, а вот колодец...
– Опять тебе объясняю: не по адресу ты! Я не в организации пишу, а для будущих людей.
Акупация подумала:
– То есть это потом будет?
– Что?
– Ну, насчет колодца, насчет пенсии?
– Очень даже потом! – с юмором сказал Дуганов.
– Все равно пиши. Может, и дождусь. Нам ждать не привыкать. У меня какая очередь-то?
Так и не сумел объяснить Дуганов тетке смысл того, что делает. Она ушла, не взяв обратно яиц, хотя Дуганов от них отказывался.
– Не обижай, – сказала, – я же по-родственному.
Потом пришла Квашина. Она поразумнее Акупации, она сразу попала в точку:
– Книгу, говорят, пишешь?
– Вроде того.
– Ну, пиши тогда. Эх вы, мои милые внуки, где же вы? – начала напевно диктовать Квашина. – Ну, хорошо, мать ваша сбилась с пути, уехала на далекий Север, и двадцать семь лет от нее ничего не слышно. Может, умерла. Но вы-то живые! Как у вас совести хватает не помнить, что ваша родная бабка вас в глаза не видела? Мне от вас ничего не надо, только бы приехали, посмотреть на вас перед смертью...
Дуганов сначала хотел ее остановить, но потом вслушался и сказал:
– Это надо! Нигилизм молодого поколения превзошел все границы! В самом деле, выйдет книга – пусть прочитают, пусть им станет стыдно!
После Квашиной пришла Липкина и принесла свою тетрадь.
– Вот, – сказала она. – Чтобы тебе зря не стараться, я тут сама все изложила, слава богу, грамотная. Можешь переписать, можешь просто приложить.
Дуганов открыл тетрадь. На первом листе крупно значилось: «Моя жизнь в школе, воспоминания сельской учительницы о труде на ниве просвещения на благо Родины. С примерами и иллюстрациями». Имелись в виду фотографии, которые Липкина приложила к своему опусу. На фотографиях она была изображена с выпускными классами. Фотографий было сорок. Учеников насчитывалось 786 человек.
– Плохое-то мы все помним, – сказала Липкина. – А про хорошее напоминать приходится.
Потом и другие потянулись. Рассказывали о себе – и других тоже не забывали. Беспристрастно. Чтобы уж никому не обидно было. Дуганов всем гарантировал сохранение тайны. Синицына пошла дальше всех. Она, как и Липкина, принесла тетрадь. Но тетрадь была не о себе. Она была такой, какой все представляли тетрадь Дуганова: на каждой странице фамилия, а под фамилией – сведения. Из этой тетради Дуганов почерпнул много интересного.
Записывать всех на бумагу он, конечно, не успевал, поэтому наладил с помощью Мурзина свой старый магнитофон. Усаживал перед ним очередного посетителя, и тот начинал. Конечно, поначалу стеснялись и пугались. Живому человеку еще можно соврать (оно привычно), говорить же в микрофон, стоящий на столе и приподнимающий свою голову, наподобие гадюки, было как-то жутковато.
Но несмотря на это, приходили многие.
Приходили многие, опасаясь, что другие расскажут неправду. Лучше уж из первых рук. Часто увлекались, забывали и про Дуганова, и про микрофон, начинались то веселые, то грустные, то и вовсе горькие воспоминания...
Вдруг пришел Савичев. Он пришел странно, ночью, в дождь.
Посидел, помолчал. Дуганов смотрел на него, удивляясь его тяжелой задумчивости. Савичев всегда считался мужиком беспечальным, легким. Выпить – когда угодно. Поработать – тоже пожалуйста. Помочь соседу – да ради бога. Всю жизнь живет в Анисовке, всем кум, сват, родственник, приятель. Душа человек то есть. Однажды, лет пятнадцать назад, он вдруг неожиданно уехал от жены и дочери в Сарайск. Год его не было, потом вернулся. Что там делал, неизвестно. И продолжал жить так, как раньше: легко, весело, ясно.
И вот сидит, перетирает в пальцах хлебные крошки, молчит – необычный, таким его Дуганов не помнит.
Наконец вымолвил:
– Пишем, значит?
– Пишем.
– Ясно. Про меня никто ничего такого не говорил?
– А чего – такого?
– Мало ли.
– Да нет, ничего особенного.
– Никто?
– Никто.
– Ясно...
И Савичев поднялся и пошел к двери. Обернулся:
– Ты вот что, Валерий Сергеич. Если кто чего такое скажет, ты не пиши. Ты мне скажи, а писать не надо.
– Да чего такое-то?
– Ты сам поймешь.
Дуганов усмехнулся, но, подняв глаза на Савичева, подумал, что усмешка не ко времени. Не к моменту. Свет настольной лампы падал на Савичева косо, снизу, скулы обозначились жестко, нос стал прямым и четким, а глаза прятались глубоко в тени, но казалось, смотрят оттуда с такой неприятной прямотой, что трудно выдержать. Совсем незнакомый человек стоял перед Дугановым.
– Ладно, не беспокойся, – сказал Дуганов. – Иди себе...
А утром следующего дня ворвался Лев Ильич. Он до этого только смеялся над Дугановым и теми, кто ходил к нему. Он смеялся, вышучивал, просил не забыть упомянуть про него, про его кошмарные злодейства на почве руководства винзаводом и анисовским хозяйством в целом.
И вот ворвался, бледный, с кругами под глазами от бессонной ночи, сел к столу, стукнул кулаком:
– Предупреждаю: все, что про меня наболтали, вранье!
– Да никто особенно и не болтал, Лев Ильич...
– То есть как?
– А так. У них интерес про себя, про близких, про соседей. Про вас у них интереса нет.
– То есть совсем ничего не говорили? – не мог поверить Шаров-старший.
– Фактически ничего.
Лев Ильич помолчал. Постучал пальцами. И сказал:
– Тогда так. Начнем. Родился я в скромной, но хорошей семье... – и несколько часов рассказывал Лев Ильич о своей жизни.
Приходил и батюшка, отец Геннадий, священник анисовской церкви и всего прихода (совпадающего с границами нашего участка). Он занятия Дуганова не одобрил.
– Нехорошо получается, – отечески укорил двадцативосьмилетний выпускник Сарайской семинарии шестидесятидвухлетнего бывшего парторга и профорга. – Прихожан в церковь на исповедь и причастие не заманишь, отвадили вы их. Они и раньше-то не очень, а теперь совсем. Я от епархии взыскание скоро получу. И суетным ведь делом занимаетесь. Богу и без вас все известно, он всем без вас воздаст. Вы же судить не имеете права.
Дуганов, не утвердившись еще точно в своем отношении к Богу, ответил уклончиво:
– А я ни на что не претендую, делаю посильное дело. Светским порядком. И вообще, господин поп или как вас...
– Батюшка...
– Ладно. И вообще, батюшка, раньше как было? Был я парторг, например. Прихожу, например, к Стасову. С целью беседы. А он меня на порог не пускает и говорит: я, говорит, беспартийный, и ты со мной мероприятия проводить не имеешь права! Иди, говорит, точи мозги своим коммунистам! Это я к тому, что, будучи, если честно, не вполне верующим, не обязан, батюшка, принимать к сведению ваши указания.