Из жизни единорогов - Рейнеке Патрик 3 стр.


— А знаете, что самое замечательное во всей этой истории?

— То, что вас теперь печатать не будут? — тоном мрачного оракула произношу я.

— Да, будут они печатать, куда денутся… Нет. Самое замечательное то, что Лев Моисеич по большому счету прав.

— В чем же именно? — моя физиономия, как я сам ее чувствую, по мрачности уже может соперничать с фирменным выражением его собственного лица, когда он вынужденно беседует с «серпентарием». Сам он, если и замечает это, то виду не подает.

— А прав он в том, что ему действительно здесь улыбаются все, кроме вас.

— И?

— Смотрите, — и он начинает загибать пальцы, — Нинель Эдуардовна живет со своим тяжело больным, не слишком уравновешенным мужем исключительно ради детей, которым, как она сама это признает, не очень-то она и нужна. Рита постоянно ссорится со своим молодым человеком, но он очень важен ей для статуса, потому что не иметь никакого молодого человека, на ее взгляд гораздо хуже, чем жить с тем, с кем не можешь ужиться. Лиса, — загибая третий палец, он делает эффектную паузу, как будто уже услышанного мне еще недостаточно. — Лизетта вообще ненавидит всех мужчин, причем исключительно по половому признаку. Ляля — фонтан чувственности и эмоциональной невинности — сама пока не знает, чего она хочет, но и здесь наш уважаемый издатель явно находится за пределами ее интересов…

— Дорогой доктор, — прерываю я его. — Хочу напомнить вам, что здесь — СоцЭк. Конан Дойл, «Записки о Шерлоке Холмсе», если вам угодно, находится в подсобном фонде зала литературы и искусства.

— Да причем здесь Конан Дойл!? — так же шепотом возмущается он. — Кстати, если хотите знать, его так называемый дедуктивный метод — чистой воды интуиция, и никакого отношения к настоящей дедукции не имеет.

— Уже знаю.

— Между прочим, я бы ничего не знал о жизни ваших коллег, если бы они не болтали в рабочее время по телефону и не обсуждали свою личную жизнь в присутствии читателей.

Я согласно киваю. Увы, барьер действительно в какой-то момент перестает восприниматься как барьер. Внутри него, особенно за стеллажами, и впрямь чувствуешь себя отделенным от остального мира, как если бы находился за стеклом. И все же…

— Лиса никогда не говорит на работе о личной жизни.

— Да, — соглашается он, — не говорит. За нее это делает кольцо, которое она носит на большом пальце, и серебряная подвеска в виде небольшого, но весьма узнаваемого топорика.

— Черт…

— Не беспокойтесь, от меня о ее пристрастиях никто не узнает.

— А что же вам стало известно обо мне в результате применения вашего недедуктивного метода?

— О вас, пан Сенч, — сообщает он мне доверительным шепотом, — мне известно только то, что вы мастер безличных конструкций. Особенно занятно слушать, как вы рассказываете о себе в прошедшем времени. И еще вы никогда не употребляете в отношении себя эпитетов среднего и женского рода. Вероятно также, что вы живете не один, потому что часто, рассказывая о себе, с легкостью говорите «мы».

— Ну да, по телефону в зале я не разговариваю. А того, с кем вместе… всего лишь снимаешь комнату… с коллегами не обсуждают.

Он или делает вид, что не замечает моих пауз, или действительно, уже слишком для этого увлечен.

— И еще. Вы никогда не улыбаетесь персонажам вроде Льва Моисеича. В отличие от всех остальных.

— Может, я просто не умею себя вести? Как и вы?

— Н-нет… дело не в этом. Смотрите еще раз, ни одна из ваших сотрудниц, как бы ни строились ее отношения с мужским полом, не считает нашего издателя привлекательным. И тем не менее ни у кого из них не возникает сложностей с тем, чтобы чуточку потрафить этому милому беззлобному человеку, который привык считать себя дамским угодником. Даже у презирающей его Лизаветы. Понимаете, о чем я?

Я внимательно смотрю на неулыбчивого Штерна, пытающегося разобраться с социальными функциями улыбки. Даже не знаю, сумею ли я ему это объяснить… Дело в том, что нет никакой сложности улыбаться тому, кого сам считаешь непривлекательным. Улыбаться сложно тому, кто находит привлекательным тебя — в той части, в которой ты сам себе отвратителен. Вот это действительно сложно. Особенно если человек эту твою привлекательность всячески афиширует, надеясь тем самым завоевать твое расположение. Как будто тот факт, что у кого-то на тебя потекли слюни, делает тебя чем-то ему обязанным…

Опаньки!… Я поднимаю глаза на грозу библиотекарей, с которым мы сидим друг против друга, перегнувшись через стол и едва не касаясь носами. А не может ли этот прекрасный молодой человек просто не любить нас за то, что мы считаем его прекрасным?… Э-э, доктор, да мы с тобой одной крови!..

— Как называются люди, не принимающие актуальные гендерные модели поведения? — спрашивает он.

Я начинаю сосредоточенно тереть бровь. Спросил бы чего полегче…

— Смотря где и когда, смотря кто называет и в каком контексте. Если у вас, правда, историческое образование, должны бы знать, что все зависит от того, о каком обществе мы говорим.

Он вальяжно откидывается на спинку стула, а я, все так же пригнувшись к поверхности стола, начинаю перечислять те разделы систематики, через которые можно добраться до бердашей, шаманов и хиджра, потом припоминаю Кона, Элиаде…

— Нет, это все особые общественные институты и альтернативные модели, — перебивает он меня. — А меня интересуют механизмы преодоления гендерных стереотипов. Здесь, сейчас, в нашем обществе.

— Ну, глобально, всякие современные классификации, думаю, надо смотреть в исследованиях по психологии, в отделе науки и техники. Меня этот вопрос как-то давно не волновал, если честно, а у них, знаете ведь, наука молодая, куча школ, что ни ученый — то новая теория, что ни год — то новая классификация. Ну, может, социологи еще этим занимаются. Но строго говоря, стереотип, он ведь на то и стереотип, что у каждого в голове он свой. У кого какие тараканы, тот с теми и борется.

Он внимательно смотрит на меня, скептически подняв левую бровь.

— Ой ли, не волновал?

Я мысленно восстанавливаю всю цепочку нашего сегодняшнего обмена любезностями.

— Так… подождите… вы что, про меня книжку хотите найти?!

— Ну да, — спокойно кивает он.

— Может, сначала про себя поищите? — шепотом вспыливаю я.

— Про таких, как я, очень много всего написано. Нет смысла что-то специально искать.

— Да, ладно…

— Нет, правда, — он снова наклоняется ко мне через стол. — Люди, которые по тем или иным причинам не желают участвовать в половом отборе, не такое уж редкое явление. Особенно, если говорить о предшествующих эпохах. Монахи, ученые, святые, революционеры, несчастные влюбленные…

Какое-то время мы смотрим друг на друга молча, причем я ошарашено хлопаю глазами.

— Что, совсем-совсем? — одними губами спрашиваю я.

— Совсем, — также тихо произносит он. — Но поскольку в нашем обществе такая позиция не поощряется, то надеюсь, что вы…

— Нет-нет, конечно, — спешно вставляю я. Уж кто-кто, а я его хорошо понимаю. Сколько раз приходилось мне ловить на себе презрительные взгляды врачей, а порой и выслушивать уничижительные комментарии от тётенек-гинегологов. В конце концов, я начал им тупо врать, раз они все равно не в состоянии заметить разницу между «регулярно» и «ни разу».

Я снова поднимаю глаза на Штерна, и думаю, какой отвагой нужно обладать, чтобы так вот запросто сделать подобное признание.

— Тяжело быть красивым человеком? — тихо спрашиваю я.

О, господи! Как же ж его скривило-то!..

— Вот как раз у вас то же самое спросить собирался! — саркастически замечает он.

— Да, ладно ерунду всякую говорить…. — я совсем не хотел задеть его, не рад, что спросил, и хочу побыстрее замять тему.

— Стоп, — он снова откидывается назад и какое-то время меня разглядывает. Потом наклоняется снова:

— Погодите, вы что, серьезно, не понимаете, какое вы на людей впечатление производите?

Понимаю. Мелкого гадкого утенка, не желающего принимать правила игры, с которым нормальному человеку не всегда понятно, как общаться…

— Не понимаете? — еще раз спрашивает он.

Я понуро молчу.

— А скажите-ка мне, пан Сенч, какая одежда выглядит на женщине наиболее сексуальной?

«Явно не такая, как на мне», — думаю я. Вслух же начинаю перечислять то, что больше всего нравится мне на девушках: свободные юбки до полу, мягкие туфли без каблуков, блузки с короткими рукавами…

— Ну, это вы мне про свои вкусы рассказываете, а я вас про принцип спрашиваю, — прерывает он меня. А потом вкрадчивым шепотом дает свою версию:

— Та, которую хочется немедленно снять.

— Хм… да, — удивленно говорю я. — Так и есть!

— Так вот с вас, пан Сенч, — он еще ближе пригибается ко мне через стол, — почти всегда хочется снять одежду.

Я чувствую, что краснею.

— И дело не ограничивается только этим, — продолжает он злым шепотом. — Все ваше поведение — речь, жесты, походка, манера выражаться — это одна сплошная сексуальная провокация. Так что не спрашивайте меня, каково это быть красивым человеком. Вы сами это прекрасно знаете.

Я сижу, опустив глаза, пристыженный сверх меры, и чтобы загладить неловкость говорю:

— Ну, да… Я думал, что вы — сказочное чудовище, а оказалось, что сказочное чудовище — это я. Вот и договорились…

— Сказочное чудовище… Хорошо, — примирительным тоном говорит он.

— Это Кэрролл.

— Да-да, я понял. Подсобный фонд отдела литературы.

— Вообще, — говорю я, отлипая, наконец, от столешницы, — такие разговоры обычно принято вести за совместным распитием каких-нибудь крепких напитков. Как минимум кофе… В читальном зале они, согласитесь, не очень уместны.

Он переводит взгляд на часы.

— А вы что? Пьете кофе после пяти вечера?

— Я его в любом часу пью, был бы кофе, — устало говорю я.

— Ладно, — говорит он с тяжелым вздохом, понимаясь со стула. — Пойдемте.

— Чего?

— Не «чего», а «что». Кофе!

Я все еще смотрю на него с непониманием.

— Я в курсе, что у вас нет денег. Пойдемте, — и не дожидаясь, идет к выходу из зала.

* * *

В столовой, по счастью, совсем немного народу. Я здороваюсь с продавщицей, спрашиваю ее, можем ли мы рассчитывать на скидку по моему пропуску. Получив утвердительный ответ, вопросительно смотрю на стоящего за моим плечом Штерна.

— Ну, называйте, что будете пить, потом выбирайте пирожное.

Я еще раз оглядываюсь на него.

— Но у меня, правда, нет денег. С пирожным это совсем грабеж будет.

— Не будет. Выбирайте и садитесь куда-нибудь, — сварливым тоном отсылает он меня к столикам.

Я заказываю себе большую чашку заварного кофе, выбираю кусочек «графских развалин» и покорно бреду к дальнему столику, зажав в кулаке две чайных ложки. Каково же оказывается мое изумление, когда мой поилец-кормилец приносит заказанные мной лакомства, ставит их передо мной на стол, а сам, закинув ногу на ногу, садится напротив.

— А-а… А вы?

— Я лучше за вами понаблюдаю. Удовлетворю свои эстетические потребности.

Я отхлебываю из чашки, и отколупываю бизешку.

— А что же вы о моем эстетическом чувстве не позаботились?

— Ну, вот когда настанет такой светлый день, что вы будете при деньгах, тогда меня и угостите. А этот аттракцион я оплачиваю.

Вот зараза! Все еще мстит мне за «красивого человека». Ну да ладно, кофе — он и на чужие деньги кофе. А «графские развалины» так и вовсе бесподобны, тысячу лет не ел их.

В этот момент в столовую заходят Нинэль Эдуардовна, Рита и Ляля. И сразу же, с порога, устремляют на нас свои любопытные взоры. Через секунду-другую они все трое одновременно вспоминают о приличиях, подходят к кассе, и долго, старательно выбирают себе салатики, тихонько переговариваясь — о салатиках, надо думать. Ляля как самая непосредственная даже еле слышно хихикает — разумеется, над салатиками.

Штерн с громким вздохом закатывает глаза, потом страдальчески прикрывает лицо рукой:

— Чувствую себя участником какого-то дурацкого перфоманса…

— Ну так, а я о чем! Надо было что-то себе заказать, тогда бы все не так явно смотрелось.

— Ага, не так явно! Вы когда тут в последний раз были? Да еще с «графскими развалинами»?

— Слушайте, док! — я слегка отодвигаю от себя тарелку с пирожным. — Хватит выпендриваться! Давайте, берите вторую ложку и присоединяйтесь! Что нам, сказочным чудовищам, за дело до чьих-то досужих домыслов?

— Да, действительно, — со вздохом соглашается он. Придвигается к моему углу, загораживая нас обоих от чужих взглядов, и буднично так принимается за «развалины». Более того, протягивает руку и, как само собой разумеющееся, отхлебывает из моей чашки.

— Я смотрю, вы, пан Сенч, больно сильно хотите совершить со мной ритуал совместной трапезы. Настолько, что и половины разоренного графства для меня не жалко?

— Ну, согласитесь, что ритуал все же лучше перфоманса.

— Это верно, — и он еще раз отпивает из моей чашки. А мне, значит, давиться бизешками в сухомятку… Но я зря беспокоюсь, он отодвигается от стола и выуживает из внутреннего кармана пальто наушники с квадратной пластмассовой коробочкой MP3-плеера — просто немыслимая по моим представлениям роскошь: я только слышал, что такое бывает, но живьем никогда не видел.

— Можно мы посидим тут, пока наши соглядатаи не вернутся к работе?

Тереться в узких проходах с коллегами, находясь в обществе их заклятого врага, мне не хочется. Поэтому я согласно киваю.

— Как вы относитесь к музыке семнадцатого века?

— Не знаю пока.

Он протягивает мне один наушник.

— Не волнуйтесь, я тихонько поставлю.

Он называет мне в перерывах имена композиторов и названия произведений, которые мне, к моему стыду, ничего или почти ничего не говорят. А я слушаю, прислонившись спиной к стенке и закрыв глаза рукой, потому что напротив меня сидит внимательно наблюдающий за мной Штерн, в нескольких метрах — не менее любопытные коллеги, а в глазах у меня давно уже слезы и щемит в сердце и горле. Можно сколько угодно разоряться вслух о собственной необразованности, лени, недостатке времени и денег, чтобы ходить на концерты или покупать диски, но вот она жестокая правда, каждый раз застигающая меня врасплох: настоящая серьезная музыка в больших количествах моему организму явно противопоказана. Неожиданно чувствую, как кто-то коленом касается моего колена. Я открываю глаза и сквозь пальцы вижу озабоченное лицо Штерна, который, впрочем, сидит, не меняя позы. Не столько слышу, сколько читаю по губам:

— Все в порядке?

Я замечаю, что коллеги уже покинули столовую. Одним движением промокаю глаза бумажной салфеткой и, не дослушав Шарпантье, возвращаю ему наушник.

— Я не подумал… — говорит он. Очевидно, в его понимании именно эти слова обозначают извинение. — В принципе, в отсутствии привычки, особенно после такой бадьи кофе, вполне возможная реакция. Сердце не болит?

— Нам пора идти.

Он кивает, покорно сворачивая наушники и тоже не дослушав композиции. Мне аж неловко становится за свою жестокость. Но сам извиняться я пока не в состоянии.

Когда мы приходим в зал, я все еще в растрепанных чувствах и потому не обращаю должного внимания на смущенно-лукавые улыбки Риты и Ляли. Еще издали я замечаю свежую бумажку, лежащую на моем столе поверх клавиатуры. Не иначе, записка от кого-то из сменщиков с просьбой поменять время дежурства. Едва подойдя к столу с читательской стороны, я разворачиваю листок — совершенно не подумав о том, что за моим правым плечом замер шагавший за мной след в след злобный читатель Штерн:

— Как интересно!

На листке, оказывается, написано «Гоша + Настя», а надпись помещена в рамку в виде сердца. Пока я пытаюсь понять смысл написанного, Штерн беспрепятственно вытаскивает бумажку из моих пальцев.

— Да это же просто шедевр современного искусства! Девочки, кто автор? — он разворачивается на каблуках и идет назад вдоль барьера. — Такие выдающие произведения надо подписывать.

Рита моментально исчезает в лабиринте стеллажей. Ляля не успевает никуда деться, застигнутая на посту у выдачи из подсобного фонда.

Назад Дальше