Из жизни единорогов - Рейнеке Патрик 5 стр.


Лёлика просят назвать фамилию, имя, отчество, адрес проживания. Так я узнаю, что Лёлик оказывается по паспорту Еленой. Он явно от всего этого нервничает, сопит, мрачно поглядывая на меня, но решимости до меня добраться, у него эта процедура не отнимает. Я этому втайне радуюсь. Раз уж он не стал отлавливать меня у дома или по выходе с работы, значит, решение «поговорить» со мной было спонтанным, и скорее всего одним только внушением и обойдется. Я стою на расстоянии полутора метров от него и, как только его пропускают внутрь, стремительно иду за распашные двери. Там у окна, рядом с дверью в мужской туалет, я разворачиваюсь. Милиционер нас не видит, но если что-то случится, его тут же позовут, да и к выходу придется бежать мимо него. Лёлик все это быстро смекает и, похоже, готов ограничиться одними угрозами.

И вот он нависает надо мной, выпятив губу и сжав кулаки:

— Еще раз я тебя с моей бабой увижу — все кости тебе, сука, переломаю! Так и знай! — грозно шипит он мне в лицо.

Этим бы, наверное, все и ограничилось, но тут дверь мужского туалета открывается, и оттуда выходит читатель Штерн. Неожиданным образом это обстоятельство вселяет в меня дух какого-то безрассудного геройства.

— Больше не увидишь, — гордо заявляю я Лёлику. — Она перешла на все натуральное. Я был ее последней лакомой закуской.

— Ах, ты сука, блядь! — хрипит оскорбленный Лёлик, одновременно сшибая свой кулак с моим носом.

Я стукаюсь головой о стенку и начинаю медленно сползать по ней вниз. Контрольный листок какое-то время порхает, подобно осеннему листу, и, скользя, ложится на каменный пол. Я сижу на корточках, зажимая рукой ноздрю, и жду, когда окончательно исчезнут зеленые точки перед глазами. А также пройдут мимо две седовласые леди, которые только что вышли из дамского туалета и теперь, встревоженные стремительным бегством Лёлика, с опаской озирают поле сражения.

— У вас кровь носом идет, — замечает в своей меланхоличной манере застывший у туалета Штерн.

— Спасибо, я в курсе. Отнесите листок на контроль. Только ничего про меня не говорите.

Он подбирает с пола листок, потом подходит ко мне и протягивает мне аккуратно сложенный клетчатый носовой платок. Потом так же не спеша выходит в холл. Не знаю, что уж он там объясняет милиционеру, но возвращается он один с таким же непроницаемым спокойствием на лице, как и обычно. По его настоянию и отчасти с его помощью я сажусь, или почти ложусь на низкий подоконник, запрокинув голову. На какое-то время он исчезает за дверью туалета и возвращается, держа в руке холодную мокрую тряпку, в которой я к своему удивлению узнаю его нашейный платок, который он только что снял. Тряпка возлагается мне на переносицу, и я чувствую, как холодная вода стекает мне по шее за шиворот. Штерн садится на подоконник у меня в ногах:

— Подожду, пока вы в себя придете, — говорит он в своем обычном неспешном темпе. — Что-то вы, пан Сенч, все больше и больше впечатляете меня своей брутальностью.

Кажется, он говорит потом что-то еще, но я уже не разбираю. Звон в ушах усиливается, руки и ноги становятся будто бы не моими, подташнивает, кажется, меня прошибает холодный пот, и я чувствую, как начинаю сползать куда-то в бок…

* * *

Прихожу я в себя, лежа на кушетке в незнакомом помещении. Под нос тычут какой-то дрянью с резким запахом. В той ноздре, откуда текла кровь, начинается чуть ли не жжение.

— Ах, так у нее же кровь из носа идет. Что же вы сразу не сказали! — вскрикивает тетенька в белом халате. — Ну, зато хоть в себя пришла, милая.

— Ну, я пойду тогда, — это мнется мальчик-милиционер с контроля.

— Лежи-лежи, не вставай, — говорит мне тетенька. — А я тут все болтаю себе по телефону, болтаю… У подруги внук недавно родился, ну, так она мне все рассказывает про него и рассказывает, никак успокоиться не может… Ну, мы с тобой женщины, поймешь меня, надеюсь…

Не сразу понимаю, что это она обращается ко мне. Потом из дальнейшего ее воркования я делаю вывод, что говорится это скорее для милиционера и для стоящего у окна спиной к нам Штерна. Видимо, в медпункт пытались дозвониться с читательского входа. Не дозвонились, и меня волокли сюда через все здание.

— Хорошо хоть молодой человек оказался рядом внимательный. Помог вовремя. Донес, можно сказать, на руках.

Да, сударыня, слышали ли бы вас мои коллеги… Я мысленно прикидываю траекторию нашего движения от контроля до медпункта в административном здании и пытаюсь сообразить, сколько же человек могло видеть мое безжизненное тело на плече у читателя Штерна. Трогательное, надо думать, было зрелище. Иначе с чего бы милиционер кинулся провожать его сюда, вместо того, чтобы просто вызвать медсестру, связавшись с милицейским постом у административного входа. Хотя мало ли, может, туда тоже не дозвонились, а может, только что упустив Лёлика, мальчик сам не захотел лишний раз палиться. Да и со Штерном спорить, как известно, бесполезно. Если уж он каждый день умудряется проникать в библиотеку в пальто, то уж человека до медпункта дотащить, если очень охота…

Когда милиционер, наконец, удаляется, а медсестра снова садится на телефон, герой-спаситель подходит ко мне и скептически меня оглядывает. Потом наклоняется, проводит двумя пальцами у меня за воротом, чуть касаясь шеи, как будто и впрямь настоящий доктор, проверяющий пульс. Но оказывается, он просто подцепляет шнурок выбившегося у меня из-под рубахи треугольника. В этот момент я замечаю на воротнике его собственной белоснежной рубашки грязное красноватое пятнышко и вижу, что на шее у него блестит тонкая серебряная цепочка. Тоже на груди что-то носит, неужто крест?

Он в глубокой задумчивости, закусывая губу, смотрит на треугольник, потом переворачивает его, смотрит еще более внимательно.

— А вы знаете, что это за вещь? Он ведь не таким был изначально.

— А сейчас такой, — я забираю у него амулет и засовываю обратно под рубашку.

— И что же оно в таком виде обозначает, что вы его так близко к телу носите? — спрашивает он с усмешкой.

— Ну, так винкель же! — отвечаю я в тон ему. Буду я ему еще про Бытие и его подарки рассказывать…

— А, ну да… — и он тут же теряет всякий интерес. — У вас есть, кому за вами заехать?

— Уже нет, — мрачным тоном говорю я.

— Ладно, — говорит он со вздохом, — отвезу вас домой.

— Это еще зачем? — возмущаюсь я.

— Затем, что если вы потеряете сознание в метро, будет гораздо хуже, — строго говорит он. — Какой у вас местный телефон в зале?

Я называю ему номер — из чистого любопытства, посмотреть, как он будет объясняться с «серпентарием», и главное, о чем. Он идет к столу медсестры, строгим голосом просит ее прерваться. На меня в такой ситуации никто бы и внимания не обратил, а этому она сразу уступила. Вот что значит ходить в представительного вида пальто! Он набирает номер, и я слышу:

— Могу я поговорить с Лизаветой Сергевной?.

О, господи! Он еще и наши отчества знает!

— Это Штерн, — как всегда четко выговаривая слова, говорит он. — Можете спуститься в медпункт? Здесь сейчас лежит некто Сенч. Приходит в себя после визита одного человека с рыжим хохолком.

Черт, вот мне сейчас только по поводу Лёлика со старшей сестрой объясняться не хватало!.. Когда через несколько минут в медпункт влетает обеспокоенная Лиса, Штерн уже снова стоит у окна к нам спиной. Она зыркает на него подозрительным взглядом, потом подсаживается ко мне и шепотом интересуется.

— Стась, что случилось?

— Ну, что… кровь из носа, потом потеря сознания.

Про транспортировку моего тела я решаю не упоминать.

— А что за рыжий хохолок такой?

— Лёлик приходил.

— Лёлик?! Сюда?! В библиотеку?! — вопит она громким шепотом.

— Ну.

— Погоди-погоди… ты же не хочешь сказать, что…

— Я хочу сказать, что таким как я, вредно не ночевать дома, Лиса. Потому что потом с такими людьми на фоне общего недосыпа случаются Лёлики.

— Да ты что!… — округляет она глаза, когда до нее доходит смысл моей фразы. — Как тебя вообще угораздило?… Стась, тебе сколько лет?… Где вы ночевали-то хоть?..

— Понятия не имею. Где-то на Петроградке.

— Пить меньше надо, вот что я тебе скажу!

— Угу. Надо.

— А что Фейга? — спрашивает она тихо.

Я видимо слишком долго молчу. Поэтому она снова спрашивает:

— Эй, у тебя все нормально?

— Нет, Лиса. Все плохо.

Весь день не думал об этом. И вот стоило мысленно вернуться к вчерашнему разговору, как у меня снова комок в горле.

— Ну, все. Прекратили, успокоились. Потом расскажешь.

Я мотаю головой. Потому что ни завтра, ни послезавтра не хочу об этом говорить. Ни с кем, даже с Лисой.

— Хорошо, не расскажешь. Сейчас ты куда поедешь?

— К ней же и поеду. Точнее, к ним.

— Может, лучше где-нибудь в другом месте переночуешь? Я бы тебя к нам позвала, но у нас просто положить тебя негде.

— Нет, Лиса, спасибо. Мне, правда, домой надо. Помыться, переодеться. Хватит с меня вчерашней ночевки.

— Ну, ладно. Как знаешь. Пойду принесу тебе твои вещи.

Потом она наклоняется ко мне и совсем тихо спрашивает, показывая глазами на Штерна:

— А этот-то тут каким боком?

Я пожимаю плечами, если это, конечно, возможно сделать, лежа на кушетке.

— Повезло оказаться в нужном месте в нужное время. Приволок меня на себе в медпункт в сопровождении милиции.

— Да ты что! — Лиса смотрит на меня с нескрываемой насмешкой.

— Нашим только не говори, ладно?

— Не, ну ты подумай! — улыбка ее становится уже откровенно вампирской.

Ладно хоть не спрашивает, с чего это у Штерна к ней такое доверие и с какой стати он решил сообщить ей о Лёлике. Ради одного этого стоило запалиться.

— Чего-то тебя, Стась, совсем куда-то несет!

Довольная… Аж самому на нее смотреть забавно. Тетки, что с них взять! Любят все исключительно в одну плоскость переводить.

* * *

Лиса приносит мне мой рюкзак, я иду в служебный гардероб, расписываюсь на вахте, и уже выйдя на улицу, сталкиваюсь со Штерном. Он за это время успел вернуться через все переходы в журнальный зал, сдать книги, забрать в гардеробе сумку, одеться (в его случае — застегнуть пальто, повязать синий шарф и надеть перчатки), выйти через читательский вход и обойти здание снаружи. Вероятно, из-за разницы в наших скоростях моя способность свободно передвигаться все еще не кажется ему убедительной.

— Так куда мы едем?

Ресницы у него такие длинные и пушистые, что осевшие на них снежинки долго не тают, и вообще, отмечаю я про себя, снегопад ему очень к лицу. Я называю ему станцию метро. Он кивает и начинает ловить машину. Я пытаюсь протестовать, на что получаю от него довольно суровым тоном:

— Я так понимаю, вам понравилось, когда вас на себе таскают? Уверяю вас, в метро это будет не столь увлекательно. Завтра будете со старшими спорить, а на сегодня с меня впечатлений хватит.

Я смиряюсь, и с интересом наблюдаю, как Штерн выбирает машину. Один раз он даже не называет адреса, а сразу говорит: «Нет». В какой-то момент до меня доходит, что интересует его не стоимость поездки, а музыка, которая играет внутри. Наконец, уловив после нескольких «шансонистов» джазовую волну, он удовлетворенно кивает. Я покорно сажусь на заднее сиденье — кто ловил машину, тому и привилегия ехать рядом с водителем, — но Штерн втискивается рядом и с изможденным видом откидывается на спинку сиденья, во все стороны расползаясь коленями, локтями и полами пальто. Так он и сидит все время пути, запрокинув назад голову, впервые предоставив мне возможность наблюдать его изящный кадык в выгодном ракурсе.

Ехать нам долго, стоять на светофорах и в пробках — еще дольше. Чтобы не молчать всю дорогу, я решаю поинтересоваться. Говорить, правда, приходится почти шепотом, чтобы не слышал водитель, ну да у нас все общение так проходит, можно сказать, уже научились друг у друга по губам читать.

— А что, правда, было увлекательно?

Он медленно поворачивает ко мне голову и долго смотрит на меня, не столько с интересом, сколько с сомнением.

— Не, правда! — пытаюсь оправдаться я. — В конце концов, не каждый же день приходится таскать на себе бесчувственных библиографов.

— Нет, вы все-таки очень странный человек, — наконец, говорит он. — Не удивлюсь, если вы и про потерю сознания скажите — «любопытное ощущение».

— Ну, а почему бы и нет? Это сейчас я еще помню, что перед тем, как меня вырубило, мне было дико плохо. А через какое-то время мы наверняка уже будем об этой истории со смехом вспоминать.

Он мотает головой.

— Я — не буду.

Он поворачивает ко мне голову и шепчет почти на ухо, что, впрочем, не снижает суровости его тона:

— Не знаю, как вы, а я так до сих пор в себя не могу прийти от мысли, что не вскочи я вовремя, еще бы секунда, и вы бы головой грохнулись о каменный пол. Зайдите как-нибудь туда на досуге, присядьте на подоконник и внимательно посмотрите, на какой высоте от пола находилась ваша голова в момент падения. Про предшествовавшую сцену я уж просто молчу. Настолько это было страшно.

— Ладно, простите. Не буду больше в вашем присутствии падать в обморок. Но все

же ведь хорошо закончилось!

— А могло не закончится! — яростно шепчет он. — Так что почаще вспоминайте, как вам было плохо перед падением. Может быть, тогда хоть научитесь не доводить себя до такого состояния.

— Да ладно вам, уж и спросить ничего нельзя! Мне же интересно знать, как это все выглядело со стороны. Когда кто-то падает в обморок в фильмах или книжках, все обычно очень красиво смотрится.

— Да, красиво, — соглашается он. — А еще красиво смотрится избиение или убийство человека, дуэль, скажем… убийство животных, «охота» называется… взаимоотношения полов очень красиво всегда почему-то показывают. А еще ревность, отчаяние, бессилие, одиночество и непонимание. Для человеческой культуры вообще свойственно поэтизировать разного рода страдание и насилие. Этакий антропологический «стокгольмский синдром». Раз уж не получается ничего сделать с темными сторонами человеческой природы, то давайте их будем превозносить. Назовем это все «жизнелюбием», возведем в ранг добродетели и будем сверху вниз смотреть на тех, кто не желает в этом участвовать.

Ого, какие глубокие гуманистические основания у его мизантропии!

— И это говорит человек, который слушает «Staba mater»?

— В «Staba mater» нет никакой поэтизации страдания. Тебя просто берут за шкирку и погружают с головой в эту боль. Странно, что этого не понимает человек, который от нее рыдал — без всякого на то внешнего повода. Вообще, христианство — страшная религия. Это ж подумать только: личное спасение основано на страданиях, на боли, на унижении другого человека. Причем на страданиях, которые имели место так давно, что тебя даже на свете не существовало, которые при этом продолжают претерпеваться ежесекундно — до тех пор, пока весь мир до конца не очистится. И ты ничего не можешь с этим поделать. Ничего, чтобы эти страдания хоть как-то предотвратить или уменьшить. Ты даже не можешь отказаться от принесенной за тебя жертвы — потому что это уже сделано. А главное, тебе это постоянно ставят на вид — изображениями, символами. Никогда не задумывались над этим? Вся эта религия, с еврейской точки зрения — какое-то дикое извращение.

— Угу. И тем не менее вы слушаете «Staba mater».

— Наверное, плохой еврей.

Какое-то время я обдумываю услышанное.

— Но тогда получается, что и любовь — страшное чувство.

— Да, так и есть, — говорит он со спокойной убежденностью.

— По опыту знаете или в теории?

— По опыту, — кивает он, глядя в сторону. — Вы, думаю, тоже это знаете по опыту. Кстати, субъектом, который вам по носу врезал, тоже любовь двигала.

— Чего? Это Лёликом что ли?

— Ну, поединок же был из-за женщины? — он опять поворачивает голову и смотрит мне прямо в глаза. — Не настолько уж я тупой асексуал, чтобы этого не понять.

Назад Дальше