Прямиком на Федора, шаркая ногами и вздымая снежную пыль, катился с горы длинноногий парень в отрепье. Катился он на самодельных салазках и зычно кричал, поматывал головой. Этими криками отвлек Федора от тяжелых раздумий — и тут же ткнулся с размаху в сугроб, вскочил и отдал Федору честь, приставив руку к растрепанным волосам: шапка валялась в снегу.
— К пустой голове руку не прикладывают, — сказал Федор, смеясь. — Чем сумеешь порадовать, господин сочинитель?
Парень, с миловидным взглядом и прозрачно-розовым лицом, не в меру старательно достал из кармана сплошь исписанный, замусоленный листок курительной бумаги и сказал стеснительно:
— Про тебя тут написано, только не серчай... Думаю, для каждого из нас это подходит — которые от девок терпят отказы по бедности.
— Опять печальные стихи?
— Не совсем. Хотел, конечно, я вовсе не печальные, но все-таки и на этот раз малость на печальное наехал. Забываюсь, — зачну по твоему велению насчет мужиков и новой жизни, сперва идет все гладко, каждым словом агитацию веду и мужика за частную торговлю пропекаю, а вдруг забудусь и почну про луга да про леса, да про чувства всякие... И сам не пойму, какая тут причина. Ах, Федя, не понимают люди, какие ненашинские привлекательные страны на свете существуют! Один песок на тысячу, может, верст расположился, один-одинешенек, а жителей — кот наплакал. Пусто, по пескам ходят верблюды, а посередь пустыни этой три пальмы растут. Честное слово, всего только три! Я тебе прочитаю.
Он изогнулся, слишком далеко откинул назад голову и растопырил руки:
Он поглядел на Федора к сказал уныло:
— У меня хуже. Слова получаются, видишь ли, растопыренные, и к месту их никак не пригонишь. Словно козы. Коз очень трудно в одно место согнать. Это уж я знаю.
— Ну, читай свое творчество, — сказал Федор.
Ребятишки, покинув гору, сгрудились с салазками, и Санька стал читать нараспев:
Федор глядел поверх мальчишеских голов в сторону своего сада. Из оврага видны были только вершинки яблонь, на их ветках легко держались громадные копны инея и снега, а поверх отстаивался спокойный дым, шедший из труб. Федору подумалось, что теперь даже мальчишкам ведомо про его неудачу, — злопытливые бабы с некоторой усмешкой будут смотреть на него, а мужики грубо вышутят на посиделках...
— Поучись у Демьяна Бедного, — сказал он, — а про любовь писать брось. Нынче все по-другому стало. Любовь не играет большой роли, а уж ежели девка влопается[26], так за мое почтенье с богатствам своим распростится. У тебя выходит так, что бедняку и не всякую любить-то можно. Ерунда на постном масле.
— Каждая к богатству, льнет, — ответил Санька тихо. Он был сам тайно и безнадежно влюблен в Марью.
Оттого, что Санька сказал правду, а не захотел с Федором соглашаться, стало Федору как-то горше. Все же он улыбчиво начал советовать на прощание:
— Я тебе всерьез говорю, про Аравийскую пустыню не читай. Может, и пустыни-то этой нету. И верблюды по ней не ходят... А ты в мечту ударился. Ключи да пальмы и в нашей стране, думаю, есть. Вот про нашу страну и загибай.
«Все знают про мои неудачи, — подумал Федор. — Но если бы только она решилась, все бы нипочем».
Санька свернул бумагу и положил ее в карман. Потом сказал:
— Ты, Федор, не падай духом... Это дворянский предрассудок, будто любви все возрасты покорны. Я читал: любовь — иллюзия.
Федор потрепал его но плечу:
— Вполне с тобой согласен. Любовь — это нам не с руки.
У задних ворот своей избы Федор столкнулся с братом Карпом. Тот шел с кормом из сарая, недовольно покосился и спросил:
— Делал, что ли, проминку[27]? Обедать пора.
Федор не мог отвыкнуть от красноармейской привычки разминаться перед завтраком и утром нередко упражнялся на дворе гирями. На селе знали об этом и звали Федора «емназистом», а ребятишки разглядывали его через щели в воротах и дразнили на улице, крича: «Покажи емнастику!» Брат тоже высмеивал Федора за это.
На этот раз Федор совсем было уж хотел огрызнуться, но подумал, что брат может отнести это за счет любовной неудачи, и воздержался. Он заметил, что Карп и сегодня, предупредив его, сам принес сена коровам и овцам. Карп всегда норовил это сделать, особенно на виду у других, и очень был рад, что на селе распространялась молва, что он — заботливый и работящий, что только его старанием держится хозяйство, а от Федора дому один раззор.
Федор стер пыль с лавки и сел, собираясь читать книгу.
Книжки, прикрытые ворохом газет, в куче лежали под иконами на лавке. Он взял одну и положил ее перед собой. Он всегда читал за обедом.
Мать подала забеленную молоком похлебку. Сказала:
— Зови Карпушку, дай книжке передохнуть малость.
Карп копил деньги на лошадь, думал осенью отделиться, питались поэтому очень плохо. Яйца, молоко и мясо украдкой от Федора брат возил в город. Яблоки из сада, овощи из огорода шли на рынок. Мать и брат, не скрывая, радовались, что Федор метил жениться на Маше. Тогда он вошел бы в дом к невесте, а она одна у родителей, и отцовское имущество Лобановых осталось бы все Карпу. Теперь все шло прахом.
За обедом Карп с матерью нарочно говорили о Марьиной свадьбе. Намекали обидно на неудачу брата.
— Умора! — говорил он. — Много парней около нее увивалось. Да, видать, не по носу табак! Всех Ванька околпачил. Хоть и Слюнтяем зовется, а образованных околпачил. Не доспел разумом, а какую паву выследил!
Он ехидно хохотал. Смеялась и сноха. Федор ел и читал книги, стараясь не слушать.
— Не маленький ты, Федор, за книгу-то уцепился. Время пришло за бабу цепиться... — сказала сноха.
— И как же это понять, Федя, что тебя с ней видели на гулянке?.. И сам ты говорил — поклоны слала, кисет вышила... На нем слова: «Кого люблю, тому дарю»... — спросила мать.
— Липа! — сказал брат. — Сбрехал, Федька, признайся... сбрехал. Куда уж нам лезть сметану есть... А Машка — девка знатная... А уж красавица — в свете краше нет. Коса до пят. Глаза с поволокой. Вчуже завидно. Ей муж степенный нужен... а не шалтай-болтай.
Федор все еще сдерживался. Когда спросил молока, сноха ответила:
— Ты у большевичков проси. Им служишь.
А брат добавил:
— Попей воды с идеей.
Федор вопросительно-сердито крикнул:
— Опять про то же? — И шлепнул книжкой по столу: — Бабу тебе, самогону вдоволь — вот твои идеалы... Понял?
— Понял, чем поп попадью донял, — сказал Карп, медленно поднимаясь. — Ты чего орешь? — зарычал он, растопыривая руки. — Я старший в семье, заместо отца, паршивец... — и плеснул огуречным рассолом Федору в лицо. Тот бросил в брата чашкой. Черепки запрыгали по сторонам...
— На старшова руку поднял! — завизжала сноха. — Безбожник, супостат! Сатана! Нечистый дух! Карпуша, ты его...
Карл силищи был непомерной, руками подковы гнул, на скаку останавливал жеребца. Вытянув вперед руки и наклонясь, пошел на брата:
— Ну, держись, таблица умножения...
Федор выбежал, хлопнув дверью.
— Сколько раз зарекался, — сказал он себе, — осиного гнезда не тронь.
Он твердо решил разделиться с братом. Карп попрекал его куском хлеба, пристрастием к общественному делу, ненавидел за селькорство и за то, что на полевых работах Федор не мог за ним угнаться. Если бы Марья дала сейчас согласие, тотчас же зажил бы отдельным домом.
Сумерки окутали деревню. Федор ждал Машу за сугробами у старой бани, под яблонями. Тут же свалены телеги, поленница дров рядом — укромный угол. Не раз он вызывал Марью сюда.
Ждал долго. Тоскливо тянулось время. Под навесом бани темно. Слышно только тявканье собак на улице. Где-то гармошка плакала. Пробили девять в караульный колокол. Вдруг Федор услышал, как заскрипел снег рядом. Марья, закутанная в шаль, прошла вдоль плетня. Под свесом бани тихо остановилась.
— Ну вот, пришла... сердце только растревожить, — зашептала она. — Горемычная наша доля. По тебе я вся извелась. Весь платочек слезами измочила.
Федор от волнения не знал, что сказать.
— Пришла, а сердце мрет. Вдруг мама хватится. Она теперь за мной неотлучно следит. Сейчас родители к жениху пошли, так я вырвалась на минутку.
— Как тебя понять? — сказал Федор горько. — Любишь одного, идешь за другого. Что у нас, времена Николая Второго?
Она молча всхлипнула. Федор продолжал:
— Теперь и закон запрещает насилие. Скажи родным, что не хочешь замуж идти. А я с братом договорюсь, поделимся, и перейдешь ко мне. Богатства вашего мне не надо. Не за то люблю. Скажи им, как ножом отрежь. Пора тебе своим умом жить.
Она только тяжело вздохнула. Федор продолжал:
— Закваска в тебе, видать, тоже старая: опасаешься, что люди скажут да как бы стариков не обидеть. Старики свое прожили. Пусть молодым жить не мешают. У меня в дому такой же затхлый быт. Но я с ними воюю. И ты воюй. Или ты не любишь меня, что ли?
— Не расстраивай ты мое сердечушко, без того расстроенное. Вот как узнала, что замуж идти, опостылело все.
Она упала ему на грудь.
— Ты скажи, мои хороший, чем ты меня приворожил... На пруд белье полоскать пойду, норовлю пройти мимо твоей избы. На избу твою взгляну, свет увижу. А теперь — мрак один кругом, уж так болит сердце от печали. Прошу тебя, мои милый, когда буду под венцом, не приходи в церковь — упаду от горя. И на свадебные вечера не приходи глядеть. И не пытайся встречаться со мной нигде. Только надсада одна.
— Как же ты терпеть весь этот ужас будешь? Подумай. Весь век жить с постылым.
— Все терпят. Не вытерплю — сгибну, такая, стало быть, мне дорога. Как почуяла разлуку с тобой, так и еды и сна лишилась. Почернело мое сердце от дум. Чует ретивое — не жилица я на свете. Да уж скажу напоследок: мил ты моему сердцу, вот как мил...
Она заплакала.
— За чем же дело стало? Счастье в наших руках! Вон мы белых генералов побеждали, четырнадцать государств победили, я самураев бил. И то не боялся. А тут предрассудки, свычаи-обычаи, чтоб им сгинуть скорее...
— Нет, Федя. Обычаи японца страшнее. Что японец? Один ты с ним на один. Ясно, что он тебе супостат. Или ты его или он тебя. А в нашем деле все спутано. Не знаешь, как поступить. Я бы собой знала как распорядиться, а глянь, это других кровно задевает...
— Вот глупости. Откажи Слюнтяю и все... Это твое право.
— Отказать просто бы. Но подумаешь — сколько всего уж нагородили. Сил не хватит своротить. Гостям харч запасен. Сговор был. Приданое заготовлено. Жених подарки моей родне сделал. И мне кольцо подарил... Вот на руке. Жжет руку мою. Вся округа о свадьбе оповещена. К Канашевым из волости приехали. Как я решусь?! Будут люди осуждать...
— Пусть осуждают. К черту приданое. Человек всего важнее. Вот тут ты волю свою выкажи...
— Воля-то у меня не своя. Федя.
— Чья же она?
— Общая. Уйди я самовольно — родные с горя умрут. А уж тут и мне счастья не будет. Я и намекни вчера: «Ты не вини меня, говорю, маменька. Ты свою молодость вспомяни...» Так мать белее снегу сделалась. На коленях меня молила не намекать об этом тятеньке... Мама своей любви не имела, так и другим не верит. Послезавтра под венец...
— Я знаю, что делать. Ты того не хочешь. Маша, родная, с Ванькой не ходи под венец, — тихо заговорил Федор. — Пойдем сейчас и объявимся в сельсовете мужем и женой.
— Народ дивить. Под венец готовилась с одним, а с другим в загс пошла. Выходит, полоумная... Такого сраму и не перенесу.
Помолчали.
— А скажи, жених тебя любит?
— Он и не знает, что такое любовь. Уж сейчас меня попрекает: ты, говорит, заносишься своей красотой. Вот после венца я из тебя душу выну. Не в моем нраве, говорит, всякую бабу, дрянь, уважать. Будет, пофорсила в девках.
— Раз он не любит, так зачем же женится?
— Отец велит. Ему работница нужна.
— Дикари!
— Канашев с моим тятей давно сговорились, да от нас скрывали.
— Вот и рассуди, что тебя ждет...
— Рассудила. Каждый час слезы роняю. А все подруженьки мне завидуют. И тоску мою принимают за притворство. Может быть, в солдаты его возьмут, все полегче будет.
— Его в солдаты не возьмут. Он один у отца. Таким льгота.
— Ну, тогда пропала моя головушка. Изведет он меня. Сейчас уж возненавидел. А ежели догадается про нашу любовь — истерзает... Одно у меня утешенье, что я совести не потеряла... Перед мужем честная...
— Перед таким идиотом лучше бы нечестной быть...
— Какой хочешь муж, а его хаять нельзя... Его уважать надо, Федя...
— Да, тебя не переубедишь. Настоящая кулугурка...[28] Отец-то твой с Керженца... Дед начетчиком[29] был. Пришло время, живым в гроб лег да так и умер. Попа Аввакума[30] дух, земляка нашего... Знаю, и ты умрешь, а мирского закона не нарушишь...
Опять помолчали.
— Дай в последний раз погляжу на тебя, — вымолвила наконец Марья. — Только знай: я тебя ни в жизнь не забуду. Скажи-ко мне, от души ли ты меня любишь?
— Прикажи что исполнить, все исполню.
— Подумала я сперва — нарочно наперекор всем уйду к тебе. Себя не жаль — родных жаль, духу не хватило. А следовало бы. Ведь они тебя за человека не считают: отрепыш, басурман, смутьян. Нет, не смогла. Вчера мать спрашивает: «Крепко ли любишь жениха-то?» — «Нисколечки», — говорю. Она сразу в обморок. Ну, вижу, если что покрепче сказать — руки на себя наложит... Ладно уж, все на себе вынесу. Тебя только уж больно жалко... Вот я платочек тебе на память вышила...
Она прижалась к Федору и не поцеловала, а только обняла. И удалилась.
Федор постоял тут еще несколько минут и вышел на улицу. Около дома Канашевых стояла толпа парней, она славила жениха и требовала с него на выпивку. Гомон, песни, визги. Огни двухэтажного каменного дома вызывающе сияли. Девки, образовав круг на середине улицы, звонко пели:
Глава пятая
Шел девишник.
Все Марьины подруги были собраны в самолучших сарафанах-безрукавках — желтых с проймами, голубых с воланами, бордовых с оборками и без оборок.
Девки в ряд сидели на лавке, а перед ними, через стол, парни.
...Дивились люди невиданному множеству закусок! Теснились бахвально тарелки с мелкими рыжиками, волнухами. Ватрушек с грибами и пряженцев навалено было в восемь ярусов. Пирожки румяные. Говядины гора, полным полно конфет в тарелках, тульских пряников, коврижек, кренделей, оладьев с медом. На подносах — насыпью кучи орехов, грецких, китайских, кедровых. В тарелочках — изюм, урюк, винная ягода. В глубоких плошках — моченые яблоки. Всего не перечесть. И между закусок бутылки с настойками: перцовка, вишневка, лимонная, брусничная, малинная.
Гости пока не пили, не ели, только с диву поднимали брови.
А Василий Бадьин ходил, смиренно поднимая руки, говорил:
— Просим гостей не прогневаться, не взыскать на убогом нашем угощенье. К городским порядкам не привыкли. Чем богаты, тем и рады. Покушайте, гости дорогие. Не жалейте хозяйской хлеба-соли.