Подносилось от печи все это безустанно, вперемежку с медовым настоем. А когда породнилось с гостями веселье, вышла из чулана Марьина мать в цветном запоне до полу и обратилась умильно:
— Девицы, девицы, красны певицы, пирожны мастерицы, горшечны погубницы, дочери отецки, сестры молодецки, угощайтесь без стесненьев.
Щепоткой брали девки подсолнухи и клали в рот, по сторонам глядючи, чтоб не ославиться. А на приступках, на печи, в кути[31] — глядельщиц уйма, баб любознательных, непременных специалистов по свадебным делам.
И вот встала Парунька, задушевная подруга невесты, прокричала:
— На дружке шапчонка после дядюшки Парфенка, на дружке[32] штанишки после дяди Микишки, на дружке кафтанишко с банного помелишка...[33]
Девки разом закудахтали и захлопали в ладошки. Широкорожий дружка, с утра отягощенный парами, встрепенувшись, высыпал в стакан с самогоном горсть серебряных монет и подал Паруньке:
— Пей-ко-попей-ко, на дне копейка, а еще попьешь — и грош найдешь, — сказал он с задором.
Парунька не приняла стакан и еще более задорно ответила:
— Моя девка умнешенька, пройдет тонешенько, точит чистешенько, белит белешенько...
Дружка сыпал серебро в стакан дополна, а девки бросали в него кожурой от подсолнуха, приговаривая:
— Скупишься!
Парунька отпила вино из стакана, серебро же высыпала на ладонь и припрятала для невесты. Наступило торжественное молчание. Потом, когда парни «нагрузились», а девки перерядились в платья похуже, начался ужин.
Подали первое блюдо — дымящиеся щи, но их не трогали, ждали, когда выйдет невеста. Невеста вышла от печи и начала реветь, повиснув на шее у Паруньки. Против обычая Марья лила неподдельные слезы, но каждый принимал это только за обряд.
Девки, опустив головы, силились тоже показать слезы. Некоторым это удалось, и настал рев по обычаю. Он длился минут десять, потом Парунька потребовала Марьину ложку, стукнула по ней кулаком, бросила обломки под стол и крикнула:
— Марюхи в девках нет и Марюхиной ложки нет!
После этого принялись за еду. Первыми пробовали девки.
— Не солоно, — говорили они.
Парни вставали и целовали их, бросали немного соли в чашки, опять оказывалось не солоно и опять целовали. Девки все-таки настояли на своем и щи пересолили, а за пересол целовали их парни вдвойне. Потом стали кидаться яичницей, ложками, корками хлеба...
Хозяева убрали со столов, очистили комнату от народа и мебели. Сами легли в чулане у печи, а девок оставили с парнями.
До полуночи парни плясали с девками под гармонику. Перед тем, как разостлать на полу хвощовые подстилки, хозяева поднесли парням и девкам пьяной браги. Тогда все захотели спать. Девки поскидали сарафаны, парни — верхние рубахи. Ложились подряд, парами, в обнимку.
Середь ночи прибыл с ватагой родни жених и стуком да гармоникой переполошил всех. Он требовал вина, невесту и почета. Девки зажгли свет и пооделись, потом окружили жениха кольцом и сказали:
— Величай Марюху. Иначе не взвидать тебе ее вовеки.
Жених закурил папиросу первого сорта и крикнул в чуланы:
— Марья Васильевна, пожалуйте сюда!
Невеста не вышла, конечно. В ответ пропели девки:
— Это не вещо[34], позовешь и еще.
— Марья Васильевна, пожалуйте сюда! — повторил жених.
И опять девки ответили:
— Это не пять, вскричишь и опять.
До пяти раз звал жених невесту, и после пятого раза вышла она с наплаканными глазами, расхорошая в кубовой своей шерстянке. Девки расступились, и Марья, опустив голову, несмело подошла к жениху, неся в руке наполненную чашку.
— Белые мои руки с подносом, резвые мои ноги с подходом, сердце мое с покором, голова моя с поклоном, — сказала она тихо, подавая самогон.
Подбородок ее еле уловимо вздрагивал, и от неустойки рук плескалась в чашке через край пахучая влага. Жених несколькими глотками выпил эту влагу и сел на гармонь под матицей.
Невеста начала потчевать родню поочередно, а девки окружили жениха, набросили на него платков кучу и нараспев прочастили:
— Женишок-соколок, воткнет ножик в потолок, не достанет, так на лавочку привстанет.
Когда его разгородили, он потянулся к хлебному ножу, воткнутому в матицу, но не мог дотянуться, не вышел ростом, и за каждую незадачливую попытку выбрасывал в подол Паруньке медяки. Наконец, подпрыгнув, он коснулся ножа, и платеж его окончился. Девки сцепились друг с дружкой руками и, образовав стенку, слегка покачиваясь, принялись чествовать жениха:
Жених бросал девкам в подолы пряники, и они ловили их, взвизгивая.
— Пущай невеста мне всю красу свою выкажет, — сказал жених, — да и родню потешит...
Марья ухнула, разошлась, заплясала «русскую» с дробью...
Стройное тело ее, не в меру стянутое материей модного платья, вольно плавает среди тесного круга родни. Левая рука полусогнута на бедре, в правой платок трепыхается над головою, как белая птица. Она бьет пол ногами без устали, приседая и кружась.
— Марья, голубушка, — лепечет свекор, — уважь стариков!
А она улыбается виновато и частит, разгоряченная вниманием:
— Не девка, а воздух! — кричит родня в восторге. — Красавица писаная!
Жених бесстыдно ловит Марью за платье и, в обиде за невнимание, сердито растопыривает навстречу ей руки... Отцы молодых тем временем по старинке справляют замысловатую беседу. Перед Канашевым поставили чаю стакан, и он говорит:
— Чай да кофе не по нутру, была бы водка поутру.
— Заморим червяка, — подхватывает дружка и, получив стакан, целуется со свахой щека в щеку. — Закаялся пить я, братцы, и зарекся — от Вознесенья до поднесенья.
— Сватушка, не ведал я для кого экую ягодину растил, — показывает на дочь Василий Бадьин, — не ведал, а ты вот пришел, сорвал экую ягодину... Только ты, сват, сумел такую ягодину сорвать! Одиношенька, как цветок в цветошнице, росла.
— Весьма вами довольны, — отвечает сват. — По парню говядина, по мясу вилка. Мой парень всему нажитому наследник. Царице бы за ним жить, кабы, власть другая!
— Кому что нравится, — задорит его Игнатий.
— А разве нравится эта власть?
— Тому и нравится, кем держится.
— А держится кем? Голодранцем Федькой да пособщиками?
— Поиначе нельзя ли назвать? Как же так, пролетария-то?
— Наплевал я на пролетарию!
— Проплюешься, товарищ, слюну побереги... Береги крепче, а то пострадаешь...
— Ну?
Филя плеснул водкой Игнатию на гармонь.
Игнатий медвежьим охватом сковал Филю и вынес на крыльцо. Там, спустив его в сугроб, сказал:
— Лежи, голубец, тут.
Ванька, непереносно уколотый невниманием невесты, пошел к двери, будто свежим воздухом подышать, а сам зажал меж пальцев оборку Марьиного платья и вытащил невесту за собой в сени. Там одиноко светил мигун-фонарик. Ванька оттеснил невесту за дверь, а что сказать ей — так того и во сне ему не снилось.
— Видно, не вкусно вам, что жених с лаской расположен, — надумал он наконец.
Марья помолчала. Потом тихо проговорила:
— Я не воронье мясо, я человек.
— Вижу, не слепой. Только прошу меня, барышня, не образовывать! Я в университетах не учился, я и так светлее каждого. Меня каждая девка держит на примете, — продолжал Ванька, — улучил вот время для любви, а ты ерепенишься.
— Што ты, ополоумел? — прошептала Марья.
— Я тебя за честную беру, на слово верю. Про тебя немало слухов ходило, говорят вон, Федька хахаль твой... Кто вас знает, может давно стакнулись!
— Греха между нами не было.
— А что было?
— Ничего.
— Брешешь!
Парунька вышла в сени в тот момент, когда жених уже стаскивал с невесты платье. Она вцепилась в руки ему. Увидев Паруньку, Ванька посовестился, ругаясь ушел в избу.
Марья осмотрела платье у фонарика: оно было порвано и нескольких местах, шитье помято.
Парунька проводила ее в горницу.
Как только Парунька притворила дверь, невеста упала на постель вниз лицом и запричитала:
Тело ее вздрагивало, плач заглушал задорную гармонику. Парунька, не утерпев, тоже заревела.
— Девыньки, девыньки, — голосила она, — продают подругу к идиёту, продают за каменные углы, а того не понимают, что у девки душа человечья...
Поплакали вволю и, утерев слезы, вышли к гостям с притворной веселостью.
Утром в избе столпились свахи, подруги, родня, сряжали невесту к венцу. Пришли соседи и тоже советовали. Из сундука вынули широкое шелковое платье, оно подолом заметало пол. Красивый стан Марьи облекли в это платье. К нему — тоже шелковая, с кружевами на груди и рукавах, кофта.
В длинную светлую косу вплели алую ленту; она свисала низко, почти к ногам. Усадив невесту на переднюю лавку, начали завивать ее волосы — взбили большущий пучок кудрей, воткнули в них искусственные цветы, сзади свесили кисейную вуаль.
Невеста молчала. Мать монотонно причитала:
— Экую ягоду вырастила! Не давали ветру вянуть, дождю кануть.
Бабы поддакивали:
— Смиренница. Всем взяла. За это ей бог и счастье посылает.
Пришли от жениха, сообщили, что он готов.
Тогда женихова крестная вынула из невестиной косы красную ленту и положила ее на блюдо. Блюдо держала обеими руками Марьина мать. Крестная сказала:
— Свахынька, примите девичью красоту. Бог спасет. Поили-кормили, на путь наставили, да и нам доставили.
Передали гостинцы в пестром платке от жениха, и обряд кончился.
Украдкой мать положила за пазуху невесте луковицу, в чулок насыпала проса.
— Успевай, смотри, первая на паперть вступить, не забудь, век в доме большая будешь, — с одной стороны шептала сваха.
— Креститься станешь — рукой на луковицу норови, — шептала сваха с другой стороны.
Зазвонили в караульный колокол. Народ по улице бежал к церкви глядеть на молодых. Запрудили паперть и стали в ограде, возле повозок, на которых привезли жениха с невестой.
Народ шумел, вскрикивал, шаркал ногами; под церковным сводом этот шум увеличивался, ударял в уши... Вот уже целую неделю перед Марьей народ: на девишниках, на запое, в церкви, дома — и все разговор об ней. Скорее бы кончилось!
— Кланяйся ниже, с женихом враз, — шептали сзади и дергали за платье. — Смотри умильнее.
— В правую руку платок возьми, в правую.
Марья кланялась не вовремя, народ гудел, слышался смех.
— Марьюшка, срамишь себя! Гляди на жениха, когда он кланяется, — шептали свахи.
Марья пробовала глядеть на жениха, уткнувшегося глазами в спину попа. Она видела, как отвисает у него нижняя губа, видела челку, — и ей казалось, нет хуже губы и челки ни у кого.
— Опять опоздала, баламутка, — шептали свахи.
Подняв наскоро глаза, в подвижном омуте девичьих голов уловила она заботливую складку на Парунькином лице, и это перепугало ее еще больше. Девичья толпа вмиг стала уплывать к путаной резьбе позолоченного иконостаса, а голос попа прорезал шорохом насквозь и приглушил Марью откуда-то сверху:
— ...Прилепится к жене своей и будут два в плоть едину.
«Не упасть бы!» — мелькнуло у ней и голове.
Поп надел на палец ей женихово кольцо, пробормотал вслух:
— Раба божья, по доброй ли воле идешь?..
— По доброй воле иду, — ответила Марья испуганно.
Потом народ разом отхлынул, поп сковал своей ладонью ее руку с рукой жениха и повел вокруг аналоя, распевая:
— Исайя ликуй...
Шум размножался по всем углам церкви и окончательно ошеломил Марью. Она переступала, как деревянная, вуаль бестолково пугалась в ногах и мешала, а шафер, отягченный градусами человек, ударял ее венцом по голове.
— Гоголем иди, шагай шибче, — шипели свахи.
Наконец толпа вынесла невесту с женихом на паперть. Идти до дому надлежало под венцами, — свадьба была заварена на диво.
У крыльца сгрудилась родня. Отец Марьи, покачиваясь, поджидал молодых. Он обнял их, но ноги у него разъехались, он поцеловал дочери предплечье.
— В губы целься! — загалдели сродники Марье, нахально поднося к ее лицу пахучие усы и бороды.
В сенях толпились девки, бабы. Молодых ввели в пропахшую керосином горницу, где хранилась одежда и часть бакалейного товара. Горницу отопили железной печкой. У стены была постлана постель на деревянной кровати, лежали четыре подушки и ватное штучковое[35] одеяло с кружевной каймой.
В передней избе угощались попы и певчие, в горнице стол был накрыт только для молодых. Шумел самовар, прислуживали свахи. С невесты сняли цветы и венчальное платье, переодели в шерстяное темно-зеленое. Жених скинул суконный пиджак и остался в голубой рубахе с коричневым галстуком горошинками.
На столе ветчина, балык, белорыбица, масло, пироги, молоко, яйца, конфеты, нарезана яблочная пастила и поставлены две бутылки дорогого красного вина.
— Ну, Марья, отведай у новых батюшки и матушки, — потчевали свахи.
Марья ничего не ела сегодня, но аппетита все-таки не было. Она потрогала пастилу, кусочек положила в рот и с трудом проглотила. Жених лупил яйца, поедал их целиком. Щеки его отдувались — и Марье вдруг показалось, что она не сможет остаться с ним наедине. Стало страшно, что свахи уйдут и придется с ним лечь в приготовленную постель... Она знала, что это неизбежно, и ей хотелось, чтобы свахи были тут долго-долго...
— А ты ешь, дуреха, — советовали свахи, — али в постельку торопишься? Успеете еще, налюбезничаетесь...
— Уйдем, уйдем, мешать не будем, сами были молоды, — прибавила другая и подмигнула Марье.
Свахи торопливо ушли и плотно притворили дверь. Марья застыла на месте — давила пальцами пирожок на столе, чтобы отдалить неизбежное.
Колотилось сердце. Был огромный стыд перед всеми: там за стеной только и думают сейчас о том, как наедине будет любезничать с Марьей жених.
Ванька запил яйца самогоном. Губа у него еще больше отвисла, ноздри раздувались, глаза затуманились.
Он чиркнул спичкой, закурил и сердито сказал:
— Ну, ты ляжешь, что ли?
Марья стала снимать сарафан. Руки ее дрожали, не попадали куда следует. Она знала: в щелочку, как всегда, подсматривают свахи. Когда дело кончится, свахи возьмут измаранную простыню и будут ее показывать гостям как свидетельство девичьей честности.
Марья осталась в одной белой широкой рубашке и тихонько легла под одеяло лицом к стене, чтобы не видеть, как раздевается муж. Болезненно-чутко расслышала она стук сброшенных штиблет, шорох скидаемой рубахи, звяканье ремня о табуретку.
Одеяло отдернулось...
Потом, когда все кончилось и потный, усталый, пропахший самогоном Ванька оставил ее, она свернулась в комок, всплеснула руками и прошептала:
— Ой, что ты со мной делаешь?
Муж поднялся с постели и закричал: