Франк была спокойна. Если бы она назвала свою фамилию после Шкот, то все назвали бы ее «подлой обезьяной», но вышло наоборот. Поведение Шкот, имевшей в классе авторитет, подчеркивало и уясняло всем справедливость ее поступка. После ухода инспектора многие пробовали обидеться, послышались насмешки, угрозы, но силы были не равные: победило меньшинство.
Степанов поглядел на всех и сказал только:
— Стыдно и неостроумно!
Шкот холодно и в упор бросила горячившейся Бульдожке «девчонка», а Франк, как всегда, вспылила и перехватила через край:
— И буду, и буду обожать Минаева! Да, вот так и знайте, с сегодняшнего дня я обожаю Минаева, отвечаю на его вопросы, держу для него мел в розовых юбках, бумагу с незабудкою и все, все как надо.
Степанов хохотал, глядя, как у рыженького Баярда от волнения прыгали за плечами косы. Его тоже, вероятно, обожал кто-нибудь, потому что и для него концы тонких мелков пышно обертывались розовым клякс-папиром и бумага для записей также появлялась всегда с незабудкой.
Класс все-таки перессорился, но поведение Минаева пристыдило многих. Он не побежал «с языком» к Maman, но, напротив, пришел еще раз во второй класс, сам взял с кафедры журнал и сделал перекличку. Каждую вызванную девочку он оглядел серьезным взглядом и запомнил почти всех.
Вечером у умывальника Шкот тихо сказала Наде Франк:
— Приходи сегодня ко мне на кровать…
Франк радостно кивнула головой. «Прийти на кровать» дозволялось только друзьям. Хозяйка лежала под одеялом, а гостья, одетая в кофту и юбочку, забиралась с ногами на кровать, и между ними велась откровенная беседа.
Франк хорошо рассказывала сказки, и потому к ней «на кровать» часто собирались гости, но Шкот вообще держалась особняком. Детство ее по каким-то семейным обстоятельствам прошло в Шотландии; поступив двенадцати лет в институт, она сразу заняла первое место как по наукам, так и по уважению среди товарок. Все одноклассницы говорили друг другу «ты», но редкая из них не сбивалась на «вы», говоря с нею. Богатая и гордая девушка никого в классе не удостаивала своей дружбой. Она ни от кого ничего не принимала и ни с кем не делилась гостинцами. То, что оставалось у нее, она отдавала горничной. Весь класс относился к ней с особенным почтением, больше всего из-за того, что «у нее были свои убеждения». Что, собственно, означала эта фраза — никто, конечно, не знал. Во время одной из институтских «историй» она сама сказала это, и весь класс проникся глубоким уважением и верой в то, что у Шкот «есть убеждения».
Классная дама ушла, перессорившимся девочкам ничего не оставалось, как спать, в дортуаре скоро настала полная тишина. Только Салопова била поклоны, стоя у кровати на голом полу босиком, в одной рубашке, да Евграфова с Петровой, соседки по кроватям, поставили между ними табурет, положили на него деревенский мешочек с сушеной малиной и жевали, лениво переговариваясь. Франк явилась в гости к Шкот и чинно уселась на одеяло.
— Ты отчего Минаеву сказала прямо свою фамилию? — спросила хозяйка гостью.
— Не знаю, стыдно стало, язык не повернулся.
— Так! А зачем ты себя назвала не Надеждой, а Надей?
— Да, вот это нехорошо, не подумала!
— Тебе пятнадцать лет, а ты не знаешь даже, что нельзя называть себя как ребенок: Надя.
— Ах, хорошо тебе говорить, ты всегда знаешь, как себя держать, потому что у тебя есть свои убеждения, а мне где их взять? — отвечала грустно Франк.
— Не говори пустяков, всякий должен знать, как себя вести. Расскажи мне лучше сказку, только волшебную, хорошую.
— Ах, хорошо, постойте, Шкот, я расскажу вам сказку, которую никогда никому не рассказывала… Далеко, на самом берегу синего моря стояла высокая скала, а на ней, как орлиное гнездо, лепился большой волшебный замок. В этом замке жила молодая принцесса, окруженная многочисленными слугами, мамками, няньками. Ни отца, ни матери у нее не было. По годам ей давно наступила пора сделаться самостоятельною, а она все еще ходила на помочах. Причина этому была совсем особенная. Принцесса никогда не могла бы стать самостоятельною. У принцессы была голова золотая, сердце брильянтовое, руки мочальные, а ноги глиняные. Мысли ее были возвышенные, сердце влекло ее ко всему прекрасному; она была так отзывчива и чутка, что нередко понимала, о чем ветер шелестит в листве, о чем бабочки шепчутся с цветами, и в то же время была непрактична и поступала не так, как все. Она ничего не могла удержать, деньги так и сыпались у нее из мочальных рук, и это было так глупо, что даже те, кто подбирал их, смеялись над нею и называли глупою и хвастуньей. Люди, которые жили в деревне у подножия скалы, особенно едко и больно насмехались над ней. Видя ее золотую голову и брильянтовое сердце, они многого ожидали от принцессы, верили в ее силу и могущество и на этом строили планы собственного благополучия, но как только они убеждались, что она не может отколоть куска золота от своей головы или вынуть брильянт из своего сердца, они разочаровывались в ней, обвиняли во лжи, обмане, толковали в дурную сторону все ее поступки, и так как действительно она часто со своими мочальными руками и глиняными ногами бывала смешна и поступала не так, как все люди, то многие и верили всему, что говорили о ней дурного. А принцесса плакала, грустила, простирала к небу свои бессильные руки и продолжала идти по жизни неверными, колеблющимися шагами.
Время от времени принцессе казалось, что и она может быть счастлива, но ее счастье было призрачно. Иногда у подошвы скал звучал рог, возвещавший приезд какого-нибудь соседнего рыцаря. Из замка через ров с грохотом опускался тяжелый подъемный мост. Пажи и слуги спешили навстречу гостю. Мамки, няньки бросались наряжать принцессу, нашептывая ей о женихе.
И всегда, всегда все подобные приезды кончались одинаково!
Рыцаря вводили в роскошный зал, где по стенам висели щиты и шлемы предков принцессы, а сама она сидела в золоченом кресле. Принцесса приветствовала рыцаря, и голос ее очаровывал, как звук арфы. Принцесса глядела, и глаза ее были тихи и ясны, как лесные фиалки. Принцесса смеялась, и смех ее был нежнее воркования горлицы.
Рыцарь забывал все слухи, ходившие о принцессе, он пел ей баллады, рассказывал о крестовых походах и устраивал турниры под ее балконом.
Принцесса чувствовала себя счастливой и сильной и, уносясь в мечтах, обещала ему не только идти рядом по жизненному пути, но еще и поддерживать его в трудные минуты.
В замке готовились к свадьбе, и не было человека, от министра до последнего поваренка на кухне, который не ждал бы себе выгоды и пользы от этого брака. Все просили чего-нибудь, а принцесса, счастливая, обещала все — даже то, чего и не могла бы никогда исполнить.
Накануне свадьбы все приближенные собирались в замок, и каждый униженно, в льстивых выражениях, просил обещанное. Принцесса раздавала деньги, раздавала подарки, места, назначения, ордена, и чем больше она давала, тем больше от нее требовали. Руки ее были до того слабы, что, когда она протягивала что-то одному, у нее выхватывал другой, тяжелые вещи падали из рук и разбивались, ноги спотыкались, а шаги были такие неверные, что, вместо того чтобы подойти к вельможам, она подходила к дворцовым сторожам, и снова все начинали смеяться и осуждать ее. Принцесса, видя себя непонятой, осмеянной и обиженной, горько плакала, жаловалась на судьбу и посылала за своим женихом.
Рыцарь входил, придворные расступались, принцесса бросалась к своему избраннику, но глиняные ноги ее подламывались и она чуть не падала. Первое движение рыцаря было подхватить принцессу на руки, прижать золотую головку к своему сердцу и успокоить ее, но маленький поваренок, протиснувшись вперед, визгливо кричал: «Эх ты, лыцарьша с глиняными ногами, обещала мне живую лошадь, а дала деревянную!» За поваренком и другие не скупились на обидные речи, и в общем шуме только и слышалось: «Хвастунья! Весь свет осчастливить хочет, а стакана воды в руках не донесет. Лгунья! Обещает весь свет обойти, чтобы каждому достать, что только он просит, а сама трех шагов не сделает, чтобы не споткнуться». Рыцарь слышал все эти речи и думал: «Голос народа — голос Божий. Может быть, и в самом деле эта золотая принцесса с фиалковыми глазами — простая интриганка. Что мне с ее золотой головы, с ее брильянтового сердца, когда этого люди не замечают? Вот ее мочальные руки, ее глиняные ноги видят все, и все смеются».
Рыцарь начинал говорить с невестой холодно, рассудительно и умно советовал ей «переменить» или «исправить» ноги и руки. Бедная принцесса плакала, страдала, но переменить руки и ноги не могла, потому что родилась с ними.
Так было с первым женихом, так было со вторым, так случилось и с третьим, а третьего, чернокудрого, статного и, казалось, такого доброго рыцаря, принцесса полюбила, но и он тоже стал просить ее «исправиться», но не предлагал беречь, любить и понемногу лечить ее бедные руки и ноги. Этого никто не брал на себя!
«На что мне моя золотая голова, когда у меня нет здоровых ног, на которых я могла бы догнать уходящего чернокудрого рыцаря? На что мне мое брильянтовое сердце, когда нет у меня цепких рук, чтобы охватить шею любимого и удержать его? Зачем я вся — не такая, как все?» — так вскричала принцесса, побежала на самую верхнюю башню замка и оттуда, взглянув на дорогу, увидела в последний раз вороного коня и на нем чернокудрого рыцаря. «Прощай, рыцарь!» — крикнула она и бросилась с башни.
Разбилась в прах золотая голова, в алмазную пыль превратилось брильянтовое сердце; люди, жившие внизу, сбежались, чтобы воспользоваться хоть кусочком золота или осколком брильянта, и не нашли ничего. Не нашли ничего и снова начали бранить бедную погибшую принцессу: поделом ей, человек, который так не похож на всех других, не должен жить на свете!
— Странная сказка, — сказала Шкот, внимательно выслушав, — откуда ты ее выкопала?
— Это Андрюша, мой брат, сочинил ее и принес мне, а я выучила наизусть.
IV
Новенькая. — Украденная ложка
Как в детском калейдоскопе сотни стеклышек самой разнообразной формы и величины, сбегаясь беспорядочным потоком, составляют все же правильные рисунки, так и институтская жизнь бежала, полная волнений и шума, и укладывалась все в те же утомительно однообразные рамки.
Чужеземка отбыла срок своей ссылки «в места не столь отдаленные», то есть во второй класс, и вернулась на родину, к «кофулькам», [48]где за нее пока справлялась дежурная «мышь».
М-lle Нот, желтая, худая, с видом тоскующего попугая, снова дежурила у вторых и вполне заслуживала того, чтобы ей, как набожной католичке, дежурства эти сочлись «чистилищем». Шум и гам тараторивших девочек мучительно нервировал ее, но едва она обращала на кого-нибудь свои умоляющие бесцветные глаза, как девочка вскакивала с вопросом:
— Mademoiselle, вас тошнит?
И три-четыре других, сорвавшись с места, бежали за водой, повторяя:
— М-lle Нот тошнит!
— С чего вы взяли? — спрашивала с раздражением классная дама.
— Ах, m-lle, вас непременно тошнит, это видно по лицу, — вам нужно на воздух!
Минаев мало-помалу спокойной, но твердой рукой стягивал бразды правления, и девочки держали себя с ним вежливо, хотя все еще с подавленным недоброжелательством.
Надя Франк торжествовала. Шкот хотя и не одарила ее своей дружбой, но «приблизила» к себе. Франк читала ей громко Белинского и, хотя понимала в книге только общие места, все-таки гордилась, что читает «серьезную книгу». С инспектором у нее установились курьезные отношения. Девочка «покровительствовала» ему, и ее веселый голосок, кричавший при всякой встрече: «Bonjour, monsieur», [49]ее предупредительность, услужливо поданный журнал, мел или карандаш не раз выручали его от умышленной неповоротливости других. Приводя в порядок шкафы с жалкою институтскою библиотекою, он назначил себе в помощницы Франк и Ермолову из старшего (первого) класса. Ермолова, «из парфешек», жеманно, но безучастно сортировала книги и записывала авторов. Надя Франк относилась к книгам с каким-то жадным трепетом; ей хотелось бы их все унести к себе и читать хоть по ночам; она задерживала работу, потому что беспрестанно открывала книги, перелистывала их, читала отрывками и обращалась к Минаеву с тысячью вопросов. Минаев отвечал охотно, и ответы его большей частью удовлетворяли девочку. Однажды, широко открыв свои серые глаза, она подошла к нему близко и, глядя в упор, сказала с восхищением:
— Я никогда, никогда не предполагала, что вы такой умный!
— Почему? — спросил ее Минаев.
— Не знаю, вы выглядите таким… — девочка чуть не сказала «цирюльником», но покраснела, опомнилась и добавила: — Тихоней…
Минаев рассмеялся, его вообще забавляла переполненная институтским жаргоном простодушная болтовня девочки. Часто из ее метких слов он составлял себе ясную картину отношений между детьми и учителями и мало-помалу разбирался в лабиринте характеров и событий.
Второй класс уже неделю как ждал события: им было объявлено о поступлении новенькой. Это было новостью, выходившей из ряда, — никто не помнил, чтобы в институт поступали прямо в «зеленое» [50]отделение, — а тут ожидается новенькая, которая будет учиться меньше, чем полтора года. Скоро весна, учеба заканчивается, и ей останется только год в старшем классе.
В одно из воскресений, во время приема родных, в зал вошел высокий, худой старик генерал, с ним под руку молодая, красивая и очень нарядная дама, перед ними шли два мальчика, прелестные, как средневековые пажи. Длинные белокурые локоны их ложились на широкие воротники желтых кружев, черные бархатные курточки, короткие панталоны буфами, черные чулки и башмаки с большими пряжками дополняли изящный костюм. Рядом с ними шла девочка лет пятнадцати-шестнадцати, в бледно-зеленом легком шелковом платье с массой мелких зеленых лент, разлетавшихся у пояса и на плечах; длинные светло-пепельные волосы связаны пучком. Необыкновенно изящная девочка была нежна, как ундина. [51]
Эта семья обратила на себя общее внимание, разговоры смолкли, родственники и воспитанницы с любопытством разглядывали гостей, а они ходили по залу между скамеек так же спокойно, как если бы гуляли в поле; мальчики смеялись, девочка громко болтала с ними по-французски.
Дежурные «синявки» вдруг стали тревожно оправлять свои воротнички и рукавчики, «мыши» побежали к входной двери встречать Maman.
Maman вошла в дорогом синем шелковом платье и в «веселом» чепце с пунцовыми лентами.
Зеленая нимфа и ее хорошенькие братья бегом побежали через весь зал и стали обнимать и целовать Maman, объясняя ей наперерыв по-французски, что «Il s'agit d'un très beau, la beauté, de grandes photos, aujourd'hui Polyxène finalement décidé de rester». [52]
He только воспитанницы, но и все родные, поддавшись невольному движению, встали. Maman просила всех садиться и направилась прямо к гостям.
Генерал звякнул шпорами, молодая дама протянула обе руки. Maman с гостями обошла еще раз весь зал и затем направилась в четвертый класс, дверь которого выходила в зал.
«Вторые» сразу сообразили, что Поликсена была та самая новенькая, о которой им уже говорили. Едва перед обедом пропели молитву, как в столовую снова вошла Maman, и на этот раз уже с одной новенькой. Подойдя к первому столу второго класса, Maman обратилась к почтительно вставшей Кильке:
— Вот дочь генерала Чиркова, она поступит во второй класс, прошу вас приучить мою маленькую протеже ко всем нашим порядкам. Mesdemoiselles, voici une nouvelle amie pour vous. [53]
Новенькую посадили на край стола около самой классной дамы. Maman еще раз поцеловала ее в лоб со словами «Bonjour, mon enfant» [54]— и вышла. Такой новенькой институт еще не видал. На ее прелестном и недетском личике не было ни слез, ни смущения, а лишь холодное самоуверенное любопытство: она, казалось, пришла в театр посмотреть, что здесь происходит, и была уверена, что, когда представление надоест ей, она уйдет домой. Никто из сидевших за столом не решился заговорить с нею, но все с нескрываемым любопытством разглядывали ее. Новенькая была высокая, тонкая, грациозная девочка, ее густые пепельные волосы лежали крупными волнами и завитками вокруг овального личика. На темени они были связаны зеленой лентой и локонами падали до плеч. Тонкие брови, темнее волос, лежали правильной дугой. Глаза большие, зеленовато-серые, дерзко-холодные выражали высокомерие и надменность. Рот довольно большой, бледный, не совсем правильные зубы портили общую красоту лица. Платье, вырезанное у ворота, открывало длинную нежную шею с голубоватыми жилками. Руки девочки удивляли более всего: узкие, нежные, с длинными крепкими ногтями, отполированными до блеска.