Влас ненавидит ездить со мной. Он чувствует себя совершенно беспомощным: в моих руках не просто руль, а его жизнь. Не обращая внимания, как он орет, сидя рядом, я иду на обгон «Шкоды», которая смеет соперничать с моим «BMW». Обхожу ее легко и красиво, но большой радости не ощущаю, ведь это была легкая добыча. Вот «Мерседес» впереди – более достойный противник. Мой «Буня», как прозвала его младшая дочка Антона, нагоняет «мерина», словно коршун – темный, стремительный, безжалостный.
Твоя фамилия была Коршунов, но ты не был хищником… Тебе никогда не хотелось разгромить квартиру какого-нибудь Латунского, да и не Мастера это дело… Только ведь и я не была твоей Маргаритой, потому что больше всего на свете хотела сама стать Мастером…
Но мы не соперничали друг с другом. Звучит печально, однако нас именно то и спасло, что мы не были женаты с тобой, даже не показывались вдвоем на людях, за исключением тех дней в Париже, и ни одна собака не сравнивала нас, что так убийственно для любви, когда оба занимаются творчеством.
Кто сидит за рулем «Мерседеса» не разглядеть из-за тонированных стекол, но невидимка принимает мой вызов. И мы мчимся ноздря в ноздрю, едва не раня друг друга крыльями. От воплей и проклятий, которые исторгает Влас, уже звенит в голове, и это окончательно заглушает голос разума, хотя мой артист, конечно, добивался обратного. Я выжимаю из своей машины все возможное, и мы уходим от соперника, растворяемся в ночи.
– Тебе лечиться надо! У тебя суицидная мания!
– Успокойся, – я сбрасываю скорость. – Какой ты трус, Малыгин, аж тошнит от тебя!
У него так раздуваются ноздри, будто он сам только что мчался по трассе:
– При чем здесь трусость? Ради чего башкой рисковать-то? Чтобы в Стокгольм не поехать? Профессии лишиться? Тебе, может, новые ощущения нужно испытать для работы, а я при чем?
– Новые ощущения нужны и для жизни.
Я спускаюсь на Ярославку, нацеливаюсь на свой проспект Мира, подумывая о том, что, может, стоило отвезти Власа в его Бибирево…
– Да ладно! Ты же всегда хвалилась своим воображением, – поддевает он. – Что, вроде как тебе и не требуется на самом деле узнавать то, что тебе хочется испытать.
– Мимо, – отзываюсь равнодушно. – Я же только что сказала: это не для работы. Я ведь живу не только за письменным столом.
– А иногда кажется – только.
– Тогда мне и ты был бы не нужен.
– А я тебе и так не нужен, – вдруг говорит Влас с такой горечью, что я невольно отрываю взгляд от дороги.
Мне внове видеть его несчастным, тем более, какие-то штрихи, незнакомый прищур глаз, подсказывают: он даже не играет сейчас, хотя до этого момента мне казалось, что Влас и не выходит из придуманного им самим образа.
– Если б я был тебе нужен, ты не рисковала бы сейчас моей жизнью, только чтобы кайф испытать. А тебе плевать на меня! Я не гнал бы так, если б сидел за рулем, а ты рядом.
Я делаю попытку вернуть в русло иронии, где нам было так уютно:
– Из этого следует, что ты нуждаешься во мне просто безумно?
Но его серьез в этот вечер просто не пробиваем:
– Выходит так. Я сам этого не ожидал.
– Тогда ты, наверное, поможешь в одном деле, – решаюсь я, несколько неожиданно даже для себя самой.
– Что за дело? – настораживается Влас.
– Я хочу забеременеть.
Актриса из меня неважная, улыбка получилась натянутой, не способной окутать флером беззаботности. А Власу следовало бы сразу дать понять, что это – не всерьез.
– Ты хочешь – чего? Да ты что?!
– Крысы уже бегут с корабля?
– Кто тут крыса?
– Прости, хомячок, я должна была объявить это как-то помягче. Тебе сразу послышался марш Мендельсона и детский вой? Не бойся, ничего этого не будет. Это просто… процедура такая.
Тут выяснилось, что Малыгин заикается:
– В к-каком см-мысле процедура?
– В омолаживающем. Не слышал про омолаживающие роды? Я решила, что мне нужно попробовать это на себе. Ты ведь не будешь против, если у меня увеличится грудь?
– Я не понял… Ты собираешься родить ребенка? И сама воспитывать его будешь?
Мне скучно пересказывать уже на несколько раз обдуманное и обговоренное с Лерой, но ведь она сама настаивала, чтобы я посвятила его… Если нет кого-нибудь более подходящего.
А тебя нет. Вообще нет в этом мире. Ты покинул его одиннадцать лет назад, опустошив землю, обесцветив ее. С тех пор я нахожу краски только в том воображаемом мире, где ты продолжаешь жить, и потому все мои герои чем-то похожи на тебя. Хоть улыбкой, хоть именем… Ты – мой проводник в мир несуществующего, откуда родом литература. Но там снуют вовсе не тени, мнившиеся принцу датскому. Ты до сих пор – плоть и кровь. Не только моментами в ночи, но почти постоянно я чувствую тебя так осязаемо, что иногда перестаю понимать, почему до сих пор не перебралась туда, к тебе окончательно… Ведь для меня уже давно в том мире все более выпукло и значительно, сочно и вкусно. Незабываемо.
А что было в этом, обыденном, неважном, хотя бы позавчера – как вспомнить? Разве здесь еще зависают прозрачными родинками капли росы на узких травинках, острых, как слипшиеся после умывания ресницы? И встрепанные туи, как только поднявшиеся с постели любовницы, стряхивают с волос налипшие свидетельства их грехопадения? Неужели здесь тоже проступает в небе радуга, вызывающая неизменный восторг, какой испытывала только в детстве, когда мазюкала расплывающейся акварелью на шершавых альбомных листах?
Наверное, это все не умерло вместе с тобой, и кто-то другой продолжает находить эти чудесные мелочи, оправдывающие существование этой реальности. Только я утратила зрение, когда не с кем стало делить увиденное… Наверное, не так уж трудно было бы отыскать человека, способного совпасть со мной зрением, сердцем, мыслью. Но мне не хочется другого…
– Ну что ты молчишь?
Передо мной на мониторе текст какой-то статьи, и, судя по нетерпению Власа, я уже должна была прочитать ее. Выхватываю взглядом абзац: «Омолаживающие роды – это легенда! Вынашивая плод, претерпевая родовые муки, женщина переживает тяжелейший стресс».
Как мы оказались дома? Кто успел включить мой ноутбук? Сколько времени я провела, угодив в расщелину между мирами?
– И что это доказывает? Я могу найти тебе десяток статей, в которых пишется, что гормональный уровень во время беременности возрастает в сотни раз, потому что плацента выделяет свои гормоны, и от этого – и кожа тебе, и грудь, и…
Он орет, сжимая кулаки, светлые волосы растрепались – будто непричесанный гримером театральный парик на голове:
– Ты что не видела беременных?! Они же все страшные, как смертный грех! Морды тупые, безразличные, ничего их, кроме вечного токсикоза не занимает. Как женщину может красить арбуз в животе?! Такое пузо только жалость и брезгливость вызывают!
– Я говорю о периоде после, а не во время.
– А эти девять месяцев тебе такими безобидными кажутся? Ты читай, читай! Вот тебе тут все прелести беременности: разрыв сетчатки, варикоз, недержание мочи, миокардит, инсульт. Тебе этим всем обзавести хочется?
– Глупости. Не встречала ни одной детной женщины с разрывом сетчатки.
Влас упорно тычет пальцем в экран:
– Да ты почитай! Изнашиваемость органов за время беременности – пятьдесят процентов. На фига тебе сдался этот геморрой?!
Сворачиваюсь в своем кресле, где чувствую себя по-настоящему дома, в своей раковине. Маленькая улитка, выставившая рожки… Туда же – бодаться! Этот молодой лев со спутанной гривой раздавит, походя, и даже слизи на подошве не почувствует.
– Ты-то чего бесишься? Не тебе же вынашивать…
– Но мне на это смотреть! Сама подумай, разве ты создана для родов?
– Оба-на! А я кто, по-твоему? Прослойка между полами? Сейчас даже интеллигенцию больше не считают прослойкой общества.
– При чем тут это?
От того, что Влас присаживается перед моим креслом на корточках, обеими руками окольцевав меня, хочется вскочить на желтую подушку сиденья, обрамленного синими подлокотниками – кресло у меня царское, роскошное. Я в нем и работаю (ноутбук на коленях) и прихожу в себя после работы, которую Элька называет мои главным грехом, хотя противопоставляет ему грехи куда более глупые, – развлечения. Мир захлебывается слюнями, изобретая все новые, моей подруге кажется преступным упустить хотя бы малость, чего-то не нюхнуть, во что-то не погрузиться, уступить другому свое место на визжащей «американской горке»…
Для нее работа в компании, занимающейся пиаром любого рода, только вынужденная необходимость, вроде накопителя в аэропорту, через который надо пройти, чтобы подняться в небо. Как можно любить ежедневное топтание в толпе изнемогающих от ожидания? Мои предположения насчет того, что есть люди, искренне увлеченные своим (даже таким, как у нее) делом, Элькой отметаются на раз. Ее приводит в бешенство то, как я трачу молодость.
«Пиши, конечно, раз покупают, – позволяет она. – Только надо же и меру знать! Чего ты сутками-то вкалываешь? Всех денег не заработаешь. Ты даже не представляешь, сколько упускаешь в жизни!»
Споров с ней давно не веду. Ее нападки носят односторонний характер, хотя и Элька прекрасно понимает: от меня эти жалкие дротики, которые ей самой, наверное, кажутся стрелами, отскакивают, как от щита. Она продолжает твердить, что жить нужно здесь и сейчас, не откладывая на будущее, которое может и не наступить, и на это трудно что-либо возразить. Но наше понимание жизни, как таковой, не соприкасается ни каким боком. Мы совпадаем только в одном: глупо тратить время, которого не так уж много каждому из нас отпущено, на то, чтобы производить на свет никому ненужных, априори несчастных людей. Детей.
Влас, со своей неопределенной позицией, болтается где-то между нами. Ему безумно нравится дело, которым он занимается, но уйти в него с головой, отказавшись от всех радостей, предлагаемых современным миром, мой артист тоже не готов. Потому его и держат годами на вторых ролях… Чего ему не хватает – таланта или амбициозности? Или все проще – трудолюбия?
Чайковский в письмах признавался, что каждое утро ему силой приходится гнать себя к фортепиано (или роялю? Это как-то забылось). То лень мучает, то похмелье… Но условия договора висят дамокловым мечом: к такому-то числу нужно написать оперу. Которую признают шедевром уж потом… А когда было серое, тягостное утро, и не хотелось работать, ему не слышалось никаких звуков, кроме неспешного цоканья копыт за окном, скрипа телеги, ворчания самовара.
Конец ознакомительного фрагмента.