— Я думала, что хочу, — повторила она. — Но они были правы. Я не хочу на самом деле…
Инес по-прежнему не издала ни звука, она стояла, немо и неподвижно, глядя то на сестру, то на заботливо упакованный кокон, лежащий на ее собственной кровати. Элси больше ничего не говорила, она накрыла лицо маленькой подушкой-думкой и дышала в коричневую ткань. Инес присела на край своей кровати и чуть наклонилась над коконом. Видно было не так уж много, только крохотный носик и закрытые глаза. Очень осторожно она принялась разматывать верхний слой — синее шерстяное одеяло, завернутое так хитро, что его было почти невозможно развернуть. Под ним оказалось серое одеяло, тоже шерстяное, но такое застиранное, что Инес видела собственные пальцы сквозь редкие нитки. Третий слой представлял собой байковое одеяльце, голубое с рисунком в виде белых кошечек. Явно новое. Инес взяла его за край двумя пальцами и стала разворачивать.
Он был совершенен. Даже сегодня она помнит, что тогда подумала именно так. Совершенство. Крохотная круглая ступня с пальчиками-бусинками. Коротенькие ножки. Маленький животик, который поднимался и опускался в такт глубокому сонному дыханию. Полуразжатые ладошки, похожие на распускающиеся цветы. Тень на щеках от длинных черных ресниц. Красиво очерченные губы.
Она безотчетно наклонилась к нему и поцеловала полуоткрытый ротик. У его слюны был вкус родниковой воды. Нет. Она тут же поправилась: вкус его слюны был как мечта человека о родниковой воде. Нет на свете родника с такой вкусной водой…
Он поднял веки и устремил на нее взгляд темно-синих фарфоровых глаз, но не заплакал и не пошевелился, продолжал лежать неподвижно на ее кровати, младенчески согнув ручки и ножки, и смотрел на нее. Она осторожно провела указательным пальцем по его щеке. Какой маленький! Она впервые видела вблизи такого маленького человека, и впервые — такого совершенного.
Неожиданно подступили слезы. Всхлипнув, она попыталась сморгнуть их — ведь глупо, нельзя же вот сесть и разреветься, — но это не помогло. Она полезла в рукав кофты за платком, шумно высморкалась и напомнила себе, что всего неделю назад написала в дневнике длинную филиппику о самых ненавистных ей словах, обо всех этих словесах, начинающихся на «чу».
Например, «чудовищно». Такое лакомое для сплетниц, для тех, кто мог часами, с постной рожей и закатывая глаза молоть всякую ерунду о том, что их не касается. А в этом паршивом городишке, где ты имела несчастье очутиться, сплетницы с упоением приправляли свои излияния чувствительностью. Бедные девочки, такое несчастье, так потерять отца… Бедная вдова, и с девочкой у нее такое несчастье…Ужасно, ужасно! Ой, ой! Бедные, бедные! Не говоря уже о слове «чувственность», постоянно витавшем среди гимназисток выпускного класса. Теперь всем полагалось быть чувственными, полуслепыми от чувственности, и челка у всех должна, разумеется, падать на один глаз, как у Риты Хейворт в роли Гильды, даже если придется из-за этого ходить ощупью. И мало того — все должны непрерывно пребывать в состоянии тихого сладострастия. Некоторые круглые дуры ухитрялись страстно вздыхать, даже рассуждая о латинских глаголах или овощном пюре со свиной рулькой. Не говоря о том, как они кривлялись, говоря о мальчиках. Они влюбленный!Они таак люююбят!Все до одной, кроме Инес. И так будет всегда. Она поклялась укусить себя за ногу — а гибкости ей на это хватит, она проверяла, — в тот день, когда сама станет чудовищно чувствительной и чувственной.Правда, риск был невелик. Ей было уже восемнадцать лет и восемь месяцев, она встречалась с мальчиком по имени Биргер, и встречалась со многими другими мальчиками до него, но ни разу не влюблялась. Никогда прежде. Она снова высморкалась. Да. Увы. Надо себе признаться. Теперь она влюбилась. Она любит. И тот, кого она полюбила, — это трехмесячный мальчик, крохотное существо в вязаных штанишках поверх подгузника и в одной голубой пинетке. Не отводя от него взгляда, она стала нашаривать рукой другую пинетку, нашла и осторожно надела ему на ногу, затянула тонкую шелковую ленточку, завязала бантиком и вздохнула. Вот что она хотела бы от этой жизни. Только это. Ничего больше. Что не означает — она выругалась про себя, снова сморкаясь, — чудовищной чувствительности или чувственности.
Она взглянула на сестру. Вот, пожалуйста! Вот что бывает, если забудешь о благоразумии и позволишь этим словам на «чу-» тебя поглотить: все кончится тем, что будешь лежать на кровати и прятать лицо под думкой, притворяясь, что тебя нет.
Инес взяла свою собственную думку и положила рядом с мальчиком, она не знала, может ли такой маленький самостоятельно перевернуться и упасть на пол, но решила не рисковать. Потом подняла пальто и шляпку Элси с пола, взяла двумя пальцами туфли с ботами и вышла с ними в переднюю. Когда она вернулась, мальчик снова заснул, она обернула голубым байковым одеялом его голые ножки, а потом присела на край кровати сестры.
— Ну, — сказала она, — так чего ты не хочешь?
Из-под подушки послышалось бормотанье.
— Я не слышу, — сказала Инес. — Убери подушку.
Элси сдвинула думку со рта, но по-прежнему оставила на глазах.
— Не хочу его, — сказала она. — Правда не хочу.
— А я хочу, — сказала Инес.
Элси сняла с лица подушечку и посмотрела на сестру:
— Он не твой.
— Я знаю. Но я хочу, чтобы он был у меня.
— С ума сошла, — ответила Элси и снова спрятала лицо.
Это был их самый длинный разговор почти за целый год.
~~~
Он стоял у калитки и смотрел на звезды. Голова чуть кружилась.
Полупальто было расстегнуто, и он чувствовал, как холодный воздух забирается под свитер, но не застегивался. Пальцы окоченели, но это было все равно, потому что он не собирался шевелить ими. Хотел просто постоять под звездами. Совсем неподвижно. Совсем один. Совсем без слов.
Но слова не давали себя уничтожить. Они мерцали в сознании, загорались, вспыхивали и гасли. Свобода. Покой. Вечность.Он чуть покачал головой, отгоняя их, но это не помогло. Длинные волосы коснулись щек, словно гладили. Свобода. Покой. Вечность.Кажется, он начинает верить в Бога. Или сходит с ума.
Он опустил взгляд чуть ниже, огляделся. Слова погасли, но в окружающем мраке и тишине по-прежнему было что-то, чего нельзя нарушить. Не хотелось открывать калитку и слышать ее скрип. Не хотелось идти по тропинке к дому и слышать хруст гравия под ногами.
Поэтому он очень осторожно перелез через забор в сад. Толстые ботинки — настоящие «трактора» — оставляли черные следы на белой траве. Он остановился, глядя на них в отсвете уличного фонаря, и видел, как торопливо выпрямляются придавленные к земле травинки и как быстро стужа снова покрывает их белизной. Словно бы он и не проходил там. Словно бы его не существовало.
Он улыбнулся сам себе, плотнее запахивая дафлкот. Он существует. Редко когда он бывал в этом уверен больше, чем нынче ночью. Наверное, он будет существовать всегда.
Ожидание
~~~
Резаная рана кисти. А как же! В точности по закону мирового свинства.
Кисть совершенно не та штука, которую зашивают на живую нитку. У себя в поликлинике Андерс не стал бы и пытаться, остановил бы только по возможности кровотечение, а потом позаботился бы, чтобы пациент попал к кистевому хирургу раньше, чем успеет отбарабанить свой личный номер. Ковыряться самому в том, что отвечает за самую тонкую из всех человеческих двигательных функций, совершенно не входит в каждодневные обязанности обычного врача общей практики, и даже в обязанности обычного хирурга. У кистевиков свои отделения при университетских клиниках, собственная культура и свои конференции, они — микрохирурги, в чьих глазах люди вроде Андерса Янсона совсем ненамного превосходят в квалификации обычного бойскаута. С другой стороны, хирургов-кистевиков в Северном Ледовитом океане как-то негусто, а вертолет до Канады стоит двадцать пять тысяч в час. Можно вызвать, если только речь идет об угрозе жизни.
А тут речь об угрозе жизни не идет. Только об угрозе дальнейшей возможности пользоваться правой рукой.
Роберт наконец затих и закрыл глаза, он неподвижно лежит на зеленой кушетке и дышит спокойно. Первый шок, похоже, прошел, и анестезия заработала. К тому же алкоголь берет свое. Выяснилось, что Роберт был пьянее, чем казался, он тяжело повис между Улой и Андерсом, когда они то пихали, то волокли его к медпункту, но тогда хоть по крайней мере молчал. И только когда они усадили его на кушетку и он увидел свою собственную болтающуюся окровавленную кисть, то закричал. Андерсу пришлось попросить Улу крепко держать Роберта, пока он сам раскладывал на столе все необходимое — иглы, пинцеты и нити.
— Отпусти, долбаный урод! — вопил Роберт у него за спиной.
Андерс глянул через плечо. Ула стоял согнувшись над Робертом и прижимал его плечи к зеленой клеенке, одновременно уклоняясь всем корпусом и отворачивая лицо. На лице было омерзение. Временная повязка — чистое кухонное полотенце, позаимствованное в баре, свалилось на пол, и Роберт махал рукой, так что брызги крови летели во все стороны. У Улы было уже три кровавых пятна на свитере и одно на щеке.
— Пусти! Пусти, сука, кому говорят!
Но Ула не отпускал, только оглянулся на Андерса:
— Вот назюзюкался! Сколько же надо было выпить?
Андерс кивнул и развернул зеленое операционное покрывало. Внезапный страх — а вдруг у меня какой-нибудь штуковины не хватит? — тут же отступает. Фольке снабдил медпункт всем, что только может потребоваться, и даже большим. Андерс сделал глубокий вдох, закрыл глаза и попытался вспомнить названия всех двадцати четырех кистевых костей, расположение сухожилий, направление медианного нерва и лучевой артерии, словно только для того, чтобы вдруг увидеть лекцию профессора Хиллена, лекцию, на которой старик использовал собственную морщинистую, в коричневых веснушках, руку в качестве примера идеальной кисти…
— Да отпусти, кому говорю! Мудила сраный! Убийца, бля!
Голос сделался визгливым, Роберт вырывался и выворачивался из рук Улы, но тот навалился на него всей тяжестью и вид имел злорадный.
— А ну-ка успокоился! А то вон Андерс идет со шприцем!
— Только легкая анестезия, — объяснил Андерс. — Ничего страшного!
— А я и не боюсь! — рявкнул Роберт.
— Хорошо. Но прежде, чем ввести анестезию, я попрошу вас сжать кулаки и снова растопырить пальцы.
— Только если он меня выпустит!
Ула выпрямился:
— Уже выпустил.
Взгляд Роберта блуждал, несколько секунд казалось, что он вот-вот закатит глаза белками наружу и потеряет сознание, потом он словно собрался с силами и вытянул вперед обе руки. Бархатисто-белая левая, с ухоженными ногтями, почти женская по цвету и форме, разжалась и сжалась, как положено, но заляпанная алым правая, кровь на которой уже начала сворачиваться в складках кожи на суставах пальцев, сжиматься отказывалась. Изумленный Роберт посмотрел на свои руки, снова выпрямил пальцы и опять попытался сжать. Безуспешно. Мизинец на правой руке упрямо торчал вперед.
Андерс выругался про себя — твою мать! — сохраняя непроницаемое лицо. Ну натурально! Ясное дело, повезло как утопленнику — перерезано сухожилие. Даже самые искусные кистевые хирурги не всегда могут с гарантией восстановить подвижность, если повреждено сухожилие. К тому же еще вопрос, что там с чувствительностью… Хотя тут уж он ничем помочь не сможет. Ладно, теперь его дело — остановить кровотечение.
— Ну, как?
Роберт сделал глубокий вдох, пока игла входила в тело.
— Нормально, — сказал он и закрыл глаза. — А вы не можете попросить этого урода подвинуться.
— Ладно, — сказал Андерс и посмотрел на Улу. — Вы слышали, да?
Ула сделал шаг назад, поморщился:
— А почему он называет меня уродом?
— Потому что ты урод, — ответил Роберт, не открывая глаз. — Долбаный урод!
После этого стало тихо. Роберт лежал в полузабытьи, а Ула сидел в углу наготове, пока Андерс вынимал осколки из самой большой раны. Кровотечение продолжалось, но уже не такое сильное, радиальная артерия все-таки вроде не повреждена. Теперь осталось отыскать каждый из миллиметровых осколков, спрятавшихся в ране, раз за разом промывая ее и захватывая их пинцетом. Внезапно по телу прокатывается теплая волна. И чего было тревожиться? Уж это-то он умеет.
— Вот ведь паршивое стекло, как крошится, — произносит он вполголоса.
Ответа нет. Ула, видимо, заснул в своем углу. Андерс глянул туда и удивился. Улы нет. Взял и ушел. Наверное, обиделся на урода больше, чем показалось Андерсу. Внутри заворочалось легкое чувство вины. Ула никакой не урод. Напротив. Он по-настоящему красивый матрос, тридцатипятилетний, темноволосый и мускулистый, на самом деле бесконечно красивее этого Роберта, лежащего на операционном столе, с седыми обвислыми патлами и морщинистым лицом, как у глубокого старика. Наверное, надо было что-то сказать, когда Роберт особо разошелся. Хотя вообще-то не его это дело — заботиться, чтобы у всех было хорошее настроение, его забота — чтобы моторика у Роберта по возможности не нарушилась. Он нагибается над раной еще ниже и внимательно рассматривает, промывает ее физраствором и пододвигает лампу, чтобы лучше видеть.
— Помочь?
Это Ульрика. Андерс стоит спиной к двери, но словно бы видит, как она прислонилась к дверному косяку. Темноволосая и кареглазая. Бледные следы веснушек на переносице. Ясные глаза. Тяжелые груди. Он торопливо взглядывает через плечо:
— Спасибо, было бы неплохо.
— Что мне делать?
— Надеть перчатки и помочь мне держать его руку. А то мне не достать.
Она сама находит коробку с пластиковыми перчатками, не шаря по шкафам и не задавая вопросов, натягивает их весьма профессиональным движением и приближается к Андерсу.
— Как держать?
— Возьмите тут и чуть поверните, чтобы я мог подобраться вот сюда сбоку…
Он берется за уголки раны и сжимает, рана раскрывается, как удивленный рот. Там в глубине прячется маленький треугольный осколок. Андерс не нашел бы его, если бы не помощь Ульрики.
— Как это могло случиться? — спрашивает она вполголоса. — Он что, нажал ладонью на осколки?
Андерс хватает осколок пинцетом и бросает в лоток, потом снова склоняется над раной и принимается искать сухожилия и влагалища сухожилий.
— Понятия не имею.
Ульрика досадливо мотнула головой, он ощущает это, не видя.
— Ффу. По-моему, он ничего не чувствует.
Андерс не отвечает. Только склоняется над раной, разведя ее края, промывает еще раз и щупает пинцетом. Есть там сухожилие? Да, вот оно. С одной стороны по крайней мере. Он молча кивает и выпрямляется.
— Вот тут не подержите? — Он показывает где.
Ульрика не отвечает, но, кивнув, делает, что сказано.
Андерс, потыкав в рану пинцетом, находит другой конец сухожилия. Решающий момент! Он вытягивает его и вводит иглу. Мизинец сгибается, Роберт открывает глаза.
— Какого хрена? — произносит он. И тут же закрывает их снова.
Андерс вздыхает. Пора снова вводить анестезию.
Час спустя он стоит один на передней палубе. Вечер промозглый и туманный, но ветер улегся. Судно уже не качает, как прежде, и каскады воды больше не обрушиваются на его нос. Мир вокруг судна сделался серым: низко нависла туча, море блестит, как расплавленный металл, несколько грязно-белых льдин проплывает мимо. Далеко у горизонта темнеет какая-то тень. Туча, наверное. Набрякшая снегом.
Ульрика сидит теперь возле пациента, и будет сидеть, пока Андерс не вернется. Другие помогли им посадить Роберта, потом, поддерживая под обе руки, отвели в каюту Андерса и положили на койку, которая с самого начала плавания стояла наготове, свежезастланная, возле Андерсовой. Дело не в ранах — те уже не кровоточат, и даже не в том, что Роберт настолько пьян; его поместили туда ради самого Андерса, чтобы тому не беспокоиться. Чтобы Роберт все время был под присмотром.