— Да, да. Вы напишите текст и позаботитесь о подписи.
В конце концов, он убедил меня, хотя я упирался, как мог:
— Поймите, я чертовски боюсь, что мы пролетим с книгой, боюсь, что всей этой суетой лишь создадим себе головную боль.
— Из-за головы Деница — себе головную боль? — произнес Царь Петр.
— Я мог бы его нейтрализовать и перетянуть на нашу сторону.
— Каким образом?
— С помощью последнего фото. У меня оно осталось от съемки последней вахты при прибытии, когда все эти шишки, усевшись на перила мостика, свесили вниз свои задницы.
— Господа цензоры, наверное, обратили свое внимание на этот снимок, — задумчиво возразил Зуркамп.
— Я так не думаю. Служивые еще могли бы это понять, но дяденьки из цензуры довольно далеки от этого. На фото ведь нет ничего секретного.
— Знаешь, а ведь для нашего издательства твоя книга могла бы означать возможность выживания, — сдавленно произнес Царь Петр, когда я принес ему подписанное Деницем предисловие, а точнее говоря, просто молча положил ему на письменный стол. Он, посмотрев на нее, с некоторым цинизмом произносит: «С этим мы неуязвимы!».
Мне невыносимо более оставаться в этом затхлом гостиничном номере. В голову приходит вдруг мысль о посылочке фотолаборанта. Нужно ее передать! Итак, подъем и вперед! Кажется, что уже целую вечность перебираюсь по усеянным обломками улицам и ищу указанный на обертке адрес, а внутри разгорается целая буря укоров: ты снова делаешь очередную глупость! Как нарочно, именно Дамашкештрассе! Не нужно было сразу вот так соглашаться на эту посылку! Наконец вижу указатель: «Дамашкештрассе». Номер 13 должен быть слева. Но после номера 11 ничего больше нет. Там, где должен был стоять дом, нахожу лишь огромную воронку, похожую на кратер вулкана. Все ясно: эта воронка и была когда-то домом номер 13. проклятая посылка! Что мне с ней теперь делать? Подходит какая-то девушка — лет примерно двадцати. Загораживаю ей дорогу и прямо в руки отдаю посылку: «Это привет из Франции. Понятия не имею, что в ней! Берите!». Девушка так удивлена, что посылка вываливается из ее рук. Наклоняюсь за ней и разыгрываю возмущение: «Она же вся испачкается — здесь такая грязь!». На город опускаются сумерки. Уже в третий раз прохожу мимо столов из стальных труб и горящей кучи кокса, однако вновь останавливаюсь, чтобы восхититься красотой пламени горящего внутри этой кучи — эти сполохи синего и нежно-розового цветов, которые словно волшебные фейерверки расцвечивают вечернее небо. Они светятся и будто ореолом окружают сгоревшие куски кокса, окруженные грязью и остатками стен. Прохожу мимо и никто не обращает на меня внимание, ни одна из этих закутанных с ног до головы в какое-то тряпье фигур, которые, спеша, прошмыгивают мимо ничего и никого не замечая. В глубине котлована мелькают тени горелок: идет ремонт рельсового пути метро. Что за печальная картина: эти горелки в густых сумерках. Разрушенное метро уже не зависит от всех этих штук. Стальные зубы крановых захватов-грейдеров вонзаются в медленно подкатывающиеся платформы с гравием, смыкаются, и стальные тросы натужно тянут полные ковши вверх — вся эта картина, в ярком свете зажженных прожекторов напоминает мне съемку фильма. Эти укусы, подтягивания вверх и выплевывание массы гравия в сторону придают всей сцене необычную привлекательность. Таким, несколько грубым образом устанавливается превосходство машины над человеческими руками. Таких бы монстров да на всех работах! В то время, как двое рабочих сгребают лопатами не схваченные зубами железного монстра остатки, поезд медленно двигается дальше, а грейдер вновь бросается вниз блестя стальными зубами в широко открытой пасти: титаническая работа, но для чего все это? ответ очевиден: все работают по утвержденной где-то программе. Удивительно то, как все пойдет дальше. Каким путем. Ведь никому неизвестно, что решили маршалы от авиации противника делать с этим городом. В голове мелькает картина, которую пытаюсь и не могу прогнать прочь: сапог, который разворотил муравейник. А в мозгу бьется одна мысль: Зуркамп! Зуркамп! Бедный Царь Петр! Все видится мне словно сквозь туман: все уловки, все эти искусные увертки ни к чему не привели. Иду, нет, скорее почти бегу по грязи и визжащему под ногами разбитому стеклу, и чувство вины перед Царем Петром сжимает мое сердце… Нужно собраться, сосредоточиться, высоко поднять голову. Нельзя показывать, как я расстроен таким событием. Надо быть крайне внимательным, чтобы не сболтнуть чего лишнее: хочу пережить эту треклятую войну. О, боже! Опять неправильно поприветствовал старшего по званию. Внимание! Соберись! Нельзя идти как слепой котенок по этим улицам. Вот еще один идет: серая кожаная шинель — парень из Люфтваффе, а что это на его плечах поблескивает? Но почему все-таки государственная измена? Зуркамп — изменник? Скорее уж где-то здесь притаилась куча свиней готовых продать все и всех. Изменник — враг народа — враг Отечества — наш общий враг! Кто угодно, но только не Зуркамп! Этот громогласный, грохочущий Царь Петр — что ему навешали все эти мордатые сволочи? Быстрая ходьба идет мне на пользу. Доставляет удовольствие чувствовать свои подтянутые, слаженно работающие мышцы. Вхожу в какой-то переулок с абсолютно целыми, стоящими в ряд домами. Останавливаюсь перед витриной. Пыль лежит на свежеокрашенном дереве ее рамы, а за стеклом лапками кверху снулые мухи. В витрине выставлены фотографии, на которых застыли танцовщицы варьете. Лица девушек повторены многократно в разных ракурсах, по всему видно в этом варьете всего три девушки. Они, словно балерины, стоят на кончиках пальцев, держа в руках то виноградные гроздья из больших шариков стекляруса, то веера из павлиньих перьев, а то обращенные прямо на фотографа блестящие фанфары. Через зашторенную решетку подвального окна пробивается луч света. Внизу очевидно кухня гостиницы. Со сквозняком туда, наверное, засасывает целые облака пыли. Какое-то мгновение испытываю чувство жалости к поварам, но тут же одергиваю себя: какое тебе дело до них? Невероятно трудно сориентироваться. Словно впервые в жизни вижу этот город. Город? Весь вид напоминает скорее лунный ландшафт. Своего рода нить протянулась между мной и открывающимся зрелищем. Все причудливо изменилось. В воздухе висит безразличие природы ко всему, что творится вокруг. Не чувствую своих шагов, а сознание словно едва брезжит в моем бренном теле, и в то же время воспринимаю все, что вижу будто со стороны. И потому себя самого ощущаю как нечто не существующее. Но в мозгу бьется чувство какого-то принуждения к восприятию этой реальности. Как загипнотизированный держу курс на какую-то пивнушку. Устраиваюсь поудобнее перед каким-то трудно определяемым «горячительным» и вполуха слушаю пустые разговоры у стойки. Мне все это совсем не интересно. Это более не мой мир. По ночному небу, словно играючи мечутся яркие щупальца прожекторов. Хм. А почему же не слышно звуков воздушной тревоги? Может быть очередная тренировка? Да нет: вот лучи скрещиваются, будто образуя шатер, а затем, там, где скрестились, ярко засветилась какая-то точка, маленькая как моль. Моль пытается удрать, но светящиеся иглы преследуют ее: прожектора не позволяют самолету сбежать из светового пятна. Попались ребята. Меня словно гонит что-то дальше. Может, хочу узнать побольше о жизни? С этим плещущим в животе горючим? А, черт! Вот оно что: я просто не хочу топать обратно в гостиницу. Некоторое время стою у выхода на трамвайные пути и не решаюсь идти дальше. Что за чепуха? Садись и едь! — приказываю себе — и не важно куда. Просто едь! Платформа пуста. Лишь одинокая сестра Красного Креста ждет также как и я. Хочу с ней заговорить, но она отворачивается. Вскоре, грохоча на стыках, подходит трамвай, и забираюсь в вагон вслед за сестрой милосердия. Внутри трамвая темно, но несколько матовых лампочек немного освещают его. Трамвай стоит довольно долго. В вагоне полно людей. Напротив мне бросаются в глаза пара стройных, прелестных ножек затянутых в чулки. Одна нога свешивается с колена сидящего мужчины. Слияние сердец в полутьме. Глаза быстро привыкают к этому полумраку, и теперь различаю, что у дамы лисий воротник. На шляпке, спереди, прикреплены несколько цветков. Почему-то напряженно всматриваюсь в лицо ее кавалера, но оно скрыто во тьме. Судя по всему, он не поддается ласкам своей спутницы. Стоит такая тишина, что явственно слышу голоса из соседнего вагона:
— Я заказал пять двуспальных кроватей. Мы всегда заказывали пять. Я лично разговаривал с директором: 5 кроватей в «Штад Веймар» и 5 в «Паласт». Ты же берешь аккордеон — смотри не забудь.
Когда трамвай, наконец, начинает движение, желтый свет падает на лицо сидящего напротив меня мужчины. Я разочарован: озабоченное, болезненно-бледное лицо чиновника. Но уже в следующее мгновение оно скрывается во тьме. Проезжаю две или три остановки, затем выхожу и пристраиваюсь за какой-то женщиной, каждый шаг которой сопровождает стук деревянных подошв ее туфель. Иду прямо за ней и понимаю, что она чувствует мое присутствие. Но внезапно она исчезает в каком-то подъезде. Из темноты доносится звук ключа открывающего замок. Прохожу мимо, останавливаюсь, снова возвращаюсь и подхожу к подъезду. Ждет ли она меня? Нет! Мимо проходит легкой, скользящей походкой какая-то девушка. Она неловко несет тяжелый патефон с большим раструбом трубы. Я предлагаю свою помощь. Девушка принимает мое предложение, передает мне патефон с трубой и у меня невольно срывается вопрос:
— Кто хочет повеселиться, должен притащить что-то с собой?
— Ну, да! — отвечает девушка, а затем, вздохнув, добавляет — Ну теперь хоть наполовину легче идти.
— Что за музыка вам нравится?
— Шлягеры, — хотя их нет на моих пластинках!
— А что за шлягеры?
— Ну, самые последние.
— А, все-таки, какие?
— Это вам должно быть известно лучше чем мне!
— Вы разрешите проводить вас до дома? Где вы живете?
— У мясника Хинца.
— Ну, вы у самого источника жизни!
— Еще бы!
— Наверное, полный магазин вкусной колбасы?
Девушка замолкает. Интересно, как она выглядит при свете? Внезапно она останавливается у какой-то двери и вытаскивает из кармана связку ключей.
— Не хотите сыграть мне что-нибудь? — начинаю снова.
— Нет, так не пойдет, — отрицательно кивает она головой.
Интересно, может она поддастся на мои уговоры, если я проявлю большую настойчивость? Но девушка забирает у меня патефон с качающейся трубой и прощается: «До свидания!», а затем исчезает словно призрак. Среди ночи вдруг просыпаюсь от охватывающего меня ужаса. Клопы! Господи! никогда в жизни не видел клопов, но эти темные точки, наверное, они. Как только зажигаю свет, точки быстро улепетывают в темные уголки. Блох я бы просто поймал и с треском раздавил бы ногтями. В Ля Рошеле я десятками ловил и беспощадно давил кровожадных мучителей, смоченным водой указательным пальцем на своих икрах ног. Но давить клопов — это вызывает огромное отвращение. Они пахнут таким противным сладковато-тошнотворным запахом. Завтра найду новый приют, говорю себе и смертельно усталый снова проваливаюсь в сон. Где-то слышны завывания сирен, но я не в состоянии даже поднять голову. Да и не уверен я, может все это мне лишь снится?
БЕРЛИН — 2 ДЕНЬ
Когда я просыпаюсь, за окном уже яркое утро. Так, быстро встать и не отговариваться напавшей вдруг слабостью! Моя программа на этот день жестка: сначала к «девятой линии» на Шутценштрассе. Но, прежде всего — облиться холодной водой сверху до низу. Кто знает: уцелела ли редакция после ночного воздушного налета? А позвоню-ка сначала секретарю, — говорю себе. Набираю номер и не удивляюсь, что телефон молчит. Собрав свое барахлишко, прихлебываю кофе, принесенное горничной. Другой комнатой или отелем поинтересуюсь позже. В то время, как я сижу в вагоне метро и слегка покачиваюсь, будто на волнах, в такт его движения, размышляю о своей задаче: среди редакторов различных журналов нет только лишь белых или черных овец, но большинство этих «овец» имеют серую шерсть. С такими мне труднее всего, т. к. я совсем не уверен в них, и не знаю, что можно, а что нельзя им говорить. С главным редактором «девятой линии», Бруно Вернером мне всегда было легко. Я познакомился с ним через Петера Зуркампа, и мне не надо было заботиться о том, что с моих губ могло сорваться необдуманное слово. Несмотря на это и с ним требовалось иногда говорить обиняками. Иногда меня охватывало чувство, что я действую словно в конспирации, особенно когда выныривал в редакции и показывал сделанные мной фотографии, которые им не удалось бы получить официальным путем, и которые нужны были Вернеру как закрытая серия, для того, чтобы вновь спасти свой иллюстрированный журнал в очередном раунде. После третьей остановки на открытом участке пути, выхожу на следующей станции. Вновь прохожу по ущелью среди высящихся развалин, теряющихся в окружающем чаду. Жирная смердящая грязь из нечистот, пепла и воды, которой тушили пожары, ослизлая, словно жидкое мыло. Несколько раз едва не падаю, поскользнувшись на ней. У этой грязи тот необычный, редкостный, тепловатый, противный до тошноты запах, что столь же непреодолим, как и запах влажной сырости. Моя обувь практически сразу покрылась толстым слоем этой противной грязи. Дышать приходится широко открывая рот, т. к. нет никакого желания нюхать эти мерзкие миазмы. Через какое-то время во мне все буквально кипит от возмущения. Но грязь кажется бесконечной. Никогда не мог себе представить, что из великолепных зданий и жилых домов с их обстановками, мебелью, коврами, гобеленами и картинами на стенах, гардинами и портьерами на окнах, люстрами на потолке, пузатыми шкафами и сервантами с танцующими фарфоровыми пастушками, из всего этого, всего лишь ОДНОЙ, точно сброшенной авиабомбой, может образоваться лишь гора серого, осклизлого мусора! Все словно один огромный пищеварительный тракт. Такое впечатление, словно несколько лакомок очищают стол от всякой вкуснятины, а в конце оставляют лишь серое, дурно пахнущее дерьмо. Так и здесь. Остались только серые развалины и остатки внутренних убранств разрушенных, а некогда великолепных зданий, производящих на меня такое же впечатление, как и рассматривание внутренностей на цветных вклейках анатомических атласов. На «девятой линии» царит странное, угнетенное настроение. Бруно Вернера не достать. Неужели он тоже арестован? Не осмеливаюсь задать прямой вопрос этим, словно закрытым броней лицам. И вновь меня охватывает чувство бессилия и неприкрытого страха — все это, в конце — концов, просто сведет меня с ума. Этот страх не похож на тот, что испытываешь при бомбежке. От ЭТОГО страха потеют руки, сжимаются все внутренности и тысячи иголок пронизывают все тело. Этот страх пульсирующий, разлагающий и парализующий волю, уничтожающий тебя как личность. Это страх перед твоей судьбой, твоим роком. Детские страхи темноты, мальчишеский страх в пустом интернатском коридоре, когда твое сердце сжимается холодной рукой неизвестности, заставляющей прислушиваться к едва уловимым шорохам и стукам — такого рода страх я испытываю и сейчас. Когда я наконец после неловкого прощания выхожу на улицу, то спрашиваю себя: что все это может означать? Чего ради, собственно говоря, должен я здесь мучаться? Только ли чтобы обнаружить пару-тройку газет и журналов, живописующих подвиги германского ВМФ? Что я-то могу поделать? Спеша делаю большие шаги, обдумывая свое положение и вновь приходя в себя. успокоившись, командую себе: «Вперед, к «Сигналу»!» Слава Богу, господин главный редактор готов поговорить со мной, но наш разговор напоминает мне скорее некую пошлую болтовню. И не удивительно: ведь мы не знакомы. Наконец, господин Доктор Хартмут Лёр, так зовут этого человека, переходит к делу:
— Нам от вас нужен срочный материал. Уже прошло довольно много времени, как мы вас печатали. Что произошло? Почему мы не получили от вас практически ничего — ни фотографий, ни текстов?
— Мои фотографии почти всегда остаются висеть у цензоров, насколько вам известно! Над фотографиями в Берлине царит настоящая завеса проверок — да вы это и сами знаете. И делается это так, словно противник еще никогда не видел ни одной нашей подлодки в ее истинном виде. Для господ из цензуры даже простой якорь является совершенно секретным военно-морским оборудованием.
— Вы здорово заблуждаетесь!
— Но особенно …